Я медленно шёл по мощённой камнем дорожке мимо огромных старых дубов, помнящих, как разоряли обитель, и сурово молчащих, мимо первых ярких цветов, ни о чём не помнящих, но короткой своей жизнью призванных радовать насельниц и паломников, мимо аккуратно постриженных кустиков, мимо вьющегося по шпалерам дикого винограда – всё было так чисто и хорошо. Монахиня попалась мне навстречу. Я заметил только, что у неё широкие чёрные брови. Так почему же всё-таки Александра?
   Я потоптался на паперти и вошёл, не крестясь, в храм. Я всегда думал, что перекреститься стоит хотя бы ради приличий. Но пересилить себя не мог.
   Признаться, я был мало знаком с миром религии. Наблюдая украдкой за религиозными людьми, я иногда жалел их, считая убогими, но иногда завидовал чему-то. Я не врал Рэйчел, когда говорил, что «путь жизни» следует искать в религии. Но только в той религии, которую согласишься считать Божественным откровением. Но русская вера всегда казалась мне немного простоватой, а потому какой-то сказочной. Я считал, что Божественное откровение не может быть слишком открытым. Я был уверен, что это всегда тайна. Я охотнее поверил бы в каких-нибудь праотцев, дремлющих в пещерах и охраняющих манускрипты со всечеловеческими секретами, чем в мироточивые иконы. И, наверное, идею вечного блаженства я охотнее променял бы на тайное знание.
   Впервые я столкнулся с миром религии сразу после своего рождения. Мама задумала окрестить меня, но папа, человек партийный, воспротивился её намерениям. Но тут на горизонте нашей семейной жизни появилась какая-то дальняя папина родственница, дама весьма странная, живущая уединённо и несообщительно. Увидев как-то меня в коляске, она сказала маме только одно слово:
   – Окрести...
   Выслушав затем сетования на отцовские запреты и на отсутствие всякой возможности бывать в храме Божием, она назначила маме день и час и велела ей вместе со мной явиться по адресу, который тут же и сообщила.
   Мама не преминула воспользоваться приглашением. И в назначенный срок отправилась к той самой родственнице, доводившейся папе неизвестно кем. Делалось это, конечно, тайком от отца и, конечно, без определённой цели. Направляясь куда-то, на окраину города, с грудным младенцем в колясочке, мама рассуждала примерно так: «Что бы коммунисты ни говорили, а там, наверху, всё-таки что-то есть».
   Папина родственница жила совершенно одна в собственной избушке. Во дворе у неё жил серый козёл, а в горнице – кошка. Более никакой живности мама не заметила. Повелев маме покормить меня и, распеленав, положить на стол, хозяйка куда-то ушла. За ней убежала и кошка. Исполнив всё, мама уселась на лавку и принялась ждать. Хозяйка не возвращалась, я никак не проявлял себя – освободившись от пелёночных пут, я раскинулся на столе и млел, наслаждаясь свободой, сытостью и мягким теплом комнаты.
   Было тихо, никаких звуков, кроме тиканья ходиков, мама не слышала. И в какой-то момент маме стало казаться, что хозяйка ушла насовсем и оставила её в доме одну. От этой мысли маме сделалось страшно, и она, чтобы разогнать страх, поднялась со скамьи и прошлась по комнате. Это была небольшая, несколько вытянутая комнатка с двумя оконцами. Большую часть пространства занимала русская печь с поместительной лежанкой. С потолка на корявом ребристом проводе свисала электрическая лампочка. Между окнами, наклоняясь вперёд, висела большая застеклённая рама со множеством мелких фотографий. На одной из них мама узнала папу. Это несколько ободрило её. Сверху из-за рамы выглядывал букет сухого зверобоя. Всюду по стенам висели пучки сухих трав. Такие же пучки лежали и на подоконниках. Взяв пучок какой-то травы, мама поднесла его к лицу и втянула в себя терпкий запах. В носу у неё защекотало, и она чихнула. Точно в ответ на её чих, стали бить часы. А с последним ударом в комнату вошла хозяйка.
   Ни слова не говоря друг другу, женщины сошлись у стола, где лежал я.
   – Зря не окрестила, – сказала хозяйка маме. И, выслушав всё те же сетования, продолжала:
   – Я сделаю так, что сорок дней он болеть не будет. Но на сорок первый день он заболеет. Если бы вы его окрестили, я бы смогла сделать так, чтобы он вообще не болел. Но сейчас моей силы хватит только на сорок дней. Если за сорок дней, начиная с этого, успеете его окрестить – хорошо. Не успеете – будет болеть.
   Разложив на столе пучки каких-то своих трав, она повелела маме не мешать и, что бы ни происходило, не произносить ни единого слова. Потом она подожгла один из пучков и, шевеля губами, принялась водить тлеющим пучком по воздуху, оставляя каждый раз полоску пахучего дыма, от которого маме неизменно хотелось чихать. Так она поворачивалась на все стороны света, кому-то кланялась и всё что-то нашёптывала. Потом она бросила остатки травы в печь, после чего началась другая процедура. В руках у неё оказались спички. Эти спички она зажигала по одной и с неясным бормотанием отбрасывала от себя. Наконец и спички у неё закончились, и она обратилась к маме.
   – Всё, – сказала она, – забирай его. И помни, что я сказала о крещении.
   Довольная тем, что всё так хорошо прошло и наконец-то закончилось, мама проворно собрала меня и, рассыпаясь в благодарностях, поинтересовалась ценой. На что хозяйка объявила, что денег не берёт, а разве только продукты. Это понравилось маме, и она на радости спросила:
   – А вот интересно, что вы шептали?
   Хозяйка внимательно оглядела её и сказала:
   – Молитвы.
   Это тоже понравилось маме и, довольная собой, она отправилась восвояси.
   О том, чему посвятила она день, мама ни словом не обмолвилась папе. Но когда, спустя примерно месяц, я вдруг заболел ангиной, и меня с высокой температурой увезли на скорой помощи, признаться всё-таки пришлось. Высчитав дни и убедившись, что всё случилось на сорок первый день после посещения родственницы, мама обвинила в моей болезни отца.
   – Вот окрестили бы ребёнка, не было бы ничего, – плакала мама. – Ты всё!.. Отвезли бы потихоньку в церковь, никто бы и не узнал. А теперь вот, не знаешь, что и думать...
   Папа был сражён коварством и легкомыслием мамы. Мало того, что за всеми её действиями проглядывала прямая угроза его карьере, папу особенно почему-то потрясли эти спички, разгоравшиеся над моей головой.
   – Ясное дело! – кричал он. – Напугали ребёнка, он и заболел...
   – Это через сорок дней-то? – язвила мама.
   – Да у него шок был! Понятно? Шок!.. А если бы вы его обожгли? Своими спичками... Если бы сера ему в глаз попала? А?
   – Если, если, если, если! – оборонялась мама.
   – Да и что там эта ведьма над ним шептала? Ты знаешь?
   – Эта ведьма, между прочим, твоя родственница!..
   Они ещё долго ссорились, а я долго болел. И каждый раз, когда новый недуг обнаруживал себя в моём хилом тельце, мама неизменно принималась обвинять отца, уверяя его, что «надо было крестить вовремя». Отец же в свою очередь убеждал маму, что «напугали его своими спичками, вот он и растёт ледащий».
   А крестился я уже после школы с одним приятелем. Тогда все крестились. Мода была такая. Веру не обсуждали, но крестились охотно и с увлечением. Зачем – никто не знал. Скорее всего, назло большевикам, которых уличали тогда в обманах. Раз большевики запрещали религию, значит, укрывали что-то важное. И здесь была тайна. И все, точно навёрстывая упущенное, бросились в церковь.
   Потом я иногда забегал в храм и даже ставил свечи, воображая, что в этом-то и состоит вся суть веры. Как-то я просил у Бога, чтобы родители купили мне CD-player. И когда мне его купили, я понял, что Бог действительно существует. С этим я жил какое-то время. Памятуя об этом, я разглагольствовал перед Рэйчел о религии и «пути жизни». Но когда я узнал о Максе, я подумал, что Бога, наверное, всё-таки нет. И права была Рэйчел, когда говорила о системе координат. Но судьба привела меня в монастырь, и я как-то смутно почувствовал, что это не простая случайность. Я вошёл в храм, затаив дыхание, я точно боялся чего-то – я предвкушал Встречу.
   Народу в храме оказалось на удивление много. Публика подобралась разношёрстная. Монахини соседствовали с какими-то потёртыми тётками и холёными дамочками, приехавшими, очевидно, из Москвы – во дворе я заметил несколько машин с московскими номерами. Бок о бок стояли и толстые дядьки с золотыми перстнями, и трясущиеся деды, и наряженные дети. Что ещё могло бы заставить всех этих людей собраться вместе?
   Когда я вошёл, до меня донеслись чистые, натянутые как струны женские голоса, словно певчие шли по тонкой грани и в страшном напряжении сил, чтобы не сорваться, выводили: 
 
... воскресе из мертвых
смертию смерть поправ...
 
   Дальше я не разобрал, но заворожённый красотой музыки, замер. Я был в каком-то восторге. Мне хотелось снова и снова услышать этот кусочек. Ни о чём больше я не мог думать. Только бы услышать ещё. И вот... 
 
Христос воскресе из мертвых
смертию смерть поправ...
 
   И дальше снова не разобрал. Но это неважно, неважно! О, какое блаженство, какая гармония! И почему я не слышал этого раньше?
   – Христос воскресе! – возгласил священник.
   И толпа – все эти бабки, тётки, дети и толстосумы, блудницы и монахини – все разом подхватили:
   – Воистину воскресе!
   – Христос воскресе!
   И вот я тоже подхватил и точно вздох облегчения вырвался у меня:
   – Воистину воскресе!
   – Христос воскресе!
   – Воистину воскресе!
   Мне хотелось смеяться, и я с удовольствием улыбнулся какой-то тётке в жгуче-розовом платке.
   И снова запел хор, а я вспомнил, что где-то там, возможно, поёт и она. И аккуратно стал пробираться вперёд.
   Я сразу узнал её. Она стояла вторая с краю. Одета она была во всё чёрное, и только платок был у неё почему-то не чёрный, а светлый и цветастый. «Может, в честь праздника?», – подумал я.
   Медовые пушистые волосы выбивались у неё из-под платка и в косом солнечном луче, врывавшемся в храм сквозь узенькое оконце, казались свечением, нимбом, как у святых на иконах. Она и правда была похожа на святую. Её лицо, ещё и прежде поразившее меня выражением уверенности и покоя, теперь точно упрочилось в этом выражении. Это было лицо, не омрачённое ни суетной заботой, ни грубой чувственностью, ни горделивой отстранённостью. В этом лице было что-то новое и неизъяснимое – что-то надмирное. И если бы меня как художника попросили изобразить свободу, я бы написал именно это лицо.
   И вдруг снова: 
 
Христос воскресе из мертвых
смертию смерть поправ
и сущим во гробех
живот даровав...
 
   Слова я разобрал и в следующий раз уже подпевал хору, не стесняясь не попадать в ноты и не боясь показаться смешным.
    Онане видела меня. Певчих было несколько человек, и все они не сводили глаз с регентши.
   Служба была долгой, и я с непривычки скоро устал. Восторга я уже не испытывал, и внимание моё рассеивалось. «Что если, – думалось мне, – что если я вдруг оторвусь от пола и медленно начну подниматься вверх. А вокруг меня будет сияние... То-то переполох начнётся! Все закричат: Возносится! Служба, наверное, прекратится, все упадут на колени... Что за чушь в голову лезет!»
   Началась исповедь, и все выстроились в очереди к священникам. Некоторые люди, прежде чем начать исповедоваться, осеняли себя крестом, кланялись на все четыре стороны и просили у всех прощения.
   Мне это очень понравилось: каждый не винит остальных в своих несчастиях, но сам винится, точно один виноват перед всеми. И я тоже попросил мысленно у всех прощения. И особенно у Макса. Потом все причащались. Певчие куда-то исчезли. И я больше не видел её. Но я был спокоен. Я знал, что это так надо. И когда-нибудь я узнаю, зачем. Узнаю и удивлюсь: до чего разумно и хорошо всё устроено!
   Я тоже хотел причаститься. Но священник нараспев объявил, что «приобщиться святых Христовых тайн» могут лишь те, кто говел и был у исповеди.
 
   Усаживаясь в машину, я заметил, что ко мне бежит моя знакомая вратарница.
   – Ой! Ой! – кричала она, не зная, как ко мне обратиться. – Ой! Подождите!..
   Я помахал ей.
   – Ну что? Нашли? – спросила она, подбежав и силясь отдышаться.
   – Да, – сказал я. – Нашёл.
   – Ну и слава Богу! Слава Богу!.. А я вот хотела спросить у вас. Вы через город поедете?
   Вопрос был нелепым – другой дороги здесь всё равно не было.
   – Конечно, – улыбнулся я.
   – А то у меня тут в сторожке девочки. Вы бы их захватили? А? А то, знаете, вы один, а все семьями приезжают. Автобус только вечером. Сможете?..
   – С удовольствием, – обрадовался я. – Зовите ваших девочек.
   – Можете, да?
   – Ну конечно...
   – Ой, как хорошо-то! Ой...
   И она поковыляла к своей сторожке, взывая:
   – Девочки! Девочки! Он вас берёт!
   «Девочками» оказались четыре старухи лет по семидесяти пяти. На призыв они выскочили из сторожки и рассыпались вокруг приятельницы. Поднялась суетня. Вратарница размахивала руками и указывала им на меня. «Девочки» кивали в мою сторону и о чём-то спрашивали. Так продолжалось минут пять. Наконец старушечья компания сорвалась с места. Наверное, им казалось, что они сэкономят моё время, если пробегут разделявшие нас двадцать метров. Предводительствуемые вратарницей, они подбежали ко мне и, тяжело дыша, остановились. Я распахнул двери «Волги», и старшая из «девочек» уселась на переднее сиденье. Остальные предпочли воспользоваться только одной задней дверью, проникая в машину по очереди и головами вперёд.
   – Ну, спаси Господи! – радовалась вратарница, – спаси Господи! Ангела Хранителя!
   Мы медленно выехали с территории монастыря. Вратарница на прощание поклонилась нам в пояс и перекрестила машину. «Девочки» махали ей, пока она не исчезла за поворотом.
   Поначалу они молчали, но, пообвыкнув, разговорились.
   – Ну так куда сначала-то? – спросила вдруг одна из них.
   – Дык... К Валентине, конечно, – удивилась та, что сидела рядом со мной.
   – А к Татьяне-то разве потом? – спросили сзади.
   – Дык... потом, конечно. Успеется.
   – Ещё к Пал Петровичу надо бы...
   – Дык... До семи в больнице-то, – возмутилась моя соседка.
   – А у Валентины хороший чай. Всегда что-нибудь у неё к чаю-то. Хлебушек, сырок...
   – Да уж! У Татьяны-то ничего не допросишься! Всё пустым чаем поит.
   – Ой, цайку хоцца!
   Все «девочки» засмеялись.
   – Я у мать Тавифы только две чашечки сегодня выпила!
   – Да-а... Мать Тавифа сегодня бегает целый день.
   – Дык... Праздник сегодня!
   – Ой, спаси Господи! – кто-то шумно вздохнул сзади.
   – Да не «спаси Господи», а «слава Богу».
   – Да, да... – согласились все.
   А я вдруг почему-то позавидовал этой старушечьей компании, проводящей время за распитием чая в разных домах.
   – Ой! – всполошилась вдруг моя соседка. – Возле того красного домика нам остановите... Вот... вот... вот здесь.
   Я остановил машину, и «девочки», кряхтя, выбрались на улицу. Я тоже вышел.
   – Ой! Спаси Господи! – умилённо сказала старшая и поклонилась мне в пояс.
   Остальные последовали её примеру.
   – Спаси Господи!
   – Спаси Господи! – заговорили они разом.
   А старшая прибавила:
   – Простите!
   И я тоже поклонился им в пояс.
   – Ангела Хранителя! – пожелали мне «девочки».
   – Спаси Господи! – сказал я. – Простите!..
   И они побежали пить чай в красный домик. А я поехал дальше.
***
   И опять я рискую разочаровать читателя. Потому что здесь закончились мои странствия – всё вдруг стало ясным. Не простым, но именно ясным. Теперь-то мне кажется, что я всегда всё знал. Но как будто забыл или не мог вспомнить. И вот теперь всё открылось, я вспомнил.
   В самом начале я выразил надежду, что, может быть, рассказ мой послужит кому-то предостережением. Я слабо верю в это. Но хочу лишь прибавить. Я всего лишь щепка, подобная множеству других таких же щепок. И все мы вместе – дети того беспокойного и беспорядочного времени, которое нещадно разметало нас по свету и, лишив всякой опоры, поставило перед сложнейшей на этом свете задачей: заново отыскать себя и свой путь жизни.
   Мне надлежало сделать выбор, и вереница людей прошла передо мной. Я смотрел, пробовал, примеривался и наконец выбрал. Я выбрал жизнь. Не иллюзорную, знаковую, но настоящую, живую жизнь. Хочу работать, а не зарабатывать, хочу отдавать, а не брать только, хочу любить, а не заниматься любовью. Хочу стать частью мира, слиться с ним и, раскинув руки, взлететь. Коснуться голубоватой зелени кустов, чуть тронутых туманом, пронестись над чернеющим лесом, кувыркаться в свежем, душистом воздухе. И пусть звуки! Пусть соловей, филин, дергач, лягушки... И пусть пахнет травой, прелью, ландышем!
   Конечно, всё это только идеи, образы. Я принял их в себя благодаря порыву, благодаря восторгу и, может быть, я не раз отступлю от них. Но восторг давно растаял, а впечатление осталось. Я как будто оказался с ним один на один и с радостью подчинился его силе. И подчинившись, я увидел свою цель. Неожиданно для себя я понял: «Вот, чего алкала душа моя!» И теперь я побреду к этой цели. Буду падать и спотыкаться, но встану и побреду дальше. Потому что это мой путь жизни, и я верю: он сделает меня свободным.
   В заключение мне остаётся только сказать несколько слов о тех, с кем в своё время я счёл нужным познакомить читателя. Так, например, наш ректор оставил свой пост, и, по слухам, Институт обрёл нового хозяина. Говорят, новый ректор далёк от либерального пафоса и демократической риторики. Институт превратился в Академию, бесплатных студентов осталось совсем немного. Учиться хотя и дорого, зато престижно: наш «ликбез» вошёл в пятёрку популярнейших ВУЗов столицы. Бывшего ректора я недавно видел по телевизору. Он депутат Государственной Думы и ратует за обретение Россией национальной идеи. По телевизору я видел и Липисинову. Вчера в программе Сергея Булгакова. Речь у них шла... Как бы вы думали, о чём? О необходимости и целесообразности принятия закона, разрешающего на территории Российской Федерации однополые браки. Липисинова выступала апологетом этого «своевременного для России новшества». Апеллировала она при этом к декларации прав человека, учению Зигмунда Фрейда и опыту Западной Европы. От Рэйчел, кстати, ни слуху, ни духу. Как все они там – я не знаю. Также ничего решительно мне не известно о судьбах Виктории, Майки и Осипа Геннадьевича.