Страница:
Любопытство! Значит, я был любопытен? Скитался? Искал? Любопытство осталось в моем опустошенном от всего остального нутре. Как будто ветер высосал из моего мозга все подробности, детали, события, воспоминания. Осталось лишь ощущение пустоты, недостатка всего того, что когда-то заполняло меня, того, что я видел и знал, чего желал и искал.
Я — кто? Я — откуда взялся? Я — как сюда попал? Я — почему?
И все же ветер забрал не все. Он оставил мне сознание момента, боль внезапно заполнившей меня пустоты, страх незнания, который я испытываю, сидя на кирпичной стенке над бетонным желобом.
Сверху падает луч света и освещает покрытые желтоватым налетом стены, черные пятна плесени и быстро бегающих крыс. Я — один из них. Сильные зубы, цепкие пальцы с острыми коготками, мясистый голый хвост, спрятавшаяся в шерсти блоха кусает в загривок, голод… Это все я.
Есть ещё доносящиеся сверху шумы и свисты, писк резвящихся неподалеку крыс, плеск льющейся с уступа воды и скрежет моих собственных зубов, запахи дыма, плесени, мочи, дождя, испражнений и гнилья, гулкие содрогания почвы от проезжающих над нами машин, едва слышный стук людских шагов, доходящие из глубины земли отдаленные сотрясения. Почему они так пугают меня?
Я просыпаюсь без памяти, без прошлого, без воспоминаний, но окружающий меня мир мгновенно заполняет мой мозг ощущениями, заботами, желаниями, осколками действительности. И даже если мне никогда не суждено восстановить свою память, я все равно буду существовать благодаря моим глазам, ушам, ноздрям, вибриссам, зубам, чувствительности лапок, подбрюшья, хвоста.
Бегущие подо мной вдоль желоба крысы не замечают меня, проходят мимо, как будто я — пятно черной плесени или свисающий на ниточке паук. Они возбуждены, их манит резкий запах любви.
Они бегут за призывно поднявшей хвост самкой. За самкой, жаждущей самца. Я даже здесь улавливаю ноздрями магнетический аромат её набрякших желез. Крысы нюхают, трогают, лижут. Кусают и отгоняют друг друга. А она с поощряющей их покорностью наблюдает за тычками, драками, пинками, бегством. Внезапно появляется её самец и мгновенно разгоняет более молодых и неопытных соперников. Забирается на неё сзади, входит в нее, удовлетворенно пищит, обхватив лапками поблескивающую в полумраке спину.
Я хочу пить. Сползаю вниз по скользкой поверхности кирпичной стенки. Наклоняюсь над узким ручейком нечистот… Собранные воедино запахи бензина, кислот, мыла, мочи, жира, молока. Я улавливаю, узнаю их, разделяю. В желудке разливается прохлада выпитой жидкости.
Пара влюбленных крыс удалилась.
Я думаю — куда идти? Стою без воспоминаний, без памяти и прошлого над лениво текущим потоком. Мои органы чувств ощущают, замечают, познают, но сам я как в тумане, сквозь который так тяжело пробиться.
Я очутился на тропе бегущих мимо крыс, которым здесь известен каждый поворот, каждый закоулок, каждая ступенька. Они не замечали меня, пока я лежал на кирпичной полке, но теперь, когда я, взъерошенный, уселся у них на пути, они перестали быть ко мне равнодушны. Они видят меня, я среди них, и они хотят знать обо мне как можно больше.
Я двигаюсь неуверенно, как будто боюсь их. Ведь я же не знаю этих мест, и это сразу можно понять. Да, крысы ведут себя так, словно я не такой, как они,— незнакомый, вызывающий отвращение. Шерсть встает у них дыбом на головах, спинах, боках. Они скрипят зубами, напрягают спины, их хвосты нервно подрагивают.
Они знают, что я нездешний.
Я — чужой.
Они толкают меня, напирают, сбрасывают в теплый неглубокий поток. Я плыву, отталкиваясь от дна задними лапками. Доплываю до более широкой трубы, отряхиваю шерсть, вылезаю на каменный берег подземного канала.
Это не мой город, не мой канал. Я не отсюда и должен как можно скорее найти дорогу к себе. К себе? Но куда?
И где эта дорога? И как я её узнаю, если я все забыл? Крысы снова прогоняют меня, а я — испуганный и не знающий, где я даже не пытаюсь защищаться.
Вылавливаю огрызок яблока, тащу в угол, съедаю. Жду на самом краю потока, глядя на воду. Ловлю ещё кусок моркови. Скоро я стану сильнее и буду чувствовать себя увереннее в этом канале, запахом которого постепенно пропитывается моя шерсть.
Возвращаюсь на кирпичную стенку, где я очнулся. Засыпаю, а как только просыпаюсь, сразу узнаю, что я уже когда-то здесь просыпался, что я уже был здесь.
И так понемногу рождается новое прошлое, где бетонная труба, плывущий поток нечистот и кирпичная стенка — это те точки, которые я узнаю все лучше и благодаря которым ориентируюсь все более уверенно. И только когда я пытаюсь вернуться в прошлое, в воспоминания, когда пытаюсь преодолеть порог памяти, передо мной вдруг встают стена, туман, темнота. И тогда я чувствую себя побежденным и покоренным, и ужас сжимает меня за горло. Я должен знать все, а не знаю ничего…
Ночью я выхожу на улицу, но сточные канавы, колодцы, ворота, лестницы, подвальные окна незнакомы мне, и я так и не знаю, откуда я пришел сюда, куда шел и почему я ничего не помню.
Я привыкаю к ежедневному беганью по одним и тем же бетонным тропам, по берегам одних и тех же потоков. Я осваиваюсь и с крысами, в конце концов перестающими преследовать меня. Теперь, встречая молодую крысу, я иной раз сам скидываю её в воду.
Я уже перестал бояться. Я обследовал и изучил ближайшие окрестности — от речки до прачечной, от пекарни до аптеки,— а также обитые жестью фабричные постройки и вытекающий из-под них ручей, полный косточек и скорлупы.
Я передвигаюсь на этом ограниченном пространстве, будто знаю его с первых дней жизни. Все реже думаю о том, что могло быть со мной раньше, до того, как я впервые проснулся на кирпичной стенке. Каждое мгновение, сон и пробуждение становятся моей новой жизнью, новым прошлым, позволяющим мне забыть, что раньше происходило что-то такое, о чем я не знаю.
Я уже вырыл себе нору, выстлал её соломой, перьями птиц и клочками бумаги. Моя самка ходит с огромным брюхом, в котором растет наше потомство. Я уже различаю доносящиеся сверху голоса людей. Я расширяю свои знания о том, кто я, а точнее — о том, кем я стал здесь. Я знаю, на каких помойках можно найти высохшие ветчинные шкурки, а где — заплесневелый хлеб, хребты от сушеной рыбы с хрустящими головами или засохший сыр.
Я уже знаю всех здешних крыс и людей, кота, который выходит по вечерам на охоту, и хищную сову, бесшумно пикирующую с башни на неосторожных грызунов.
Дневной свет снова начнет свое привычное путешествие по бетонным стенкам колодца. Я, как всегда, влезу на кирпичную стенку, потому что мне нравится наблюдать за проходящими под ней крысами, признавшими меня своим — так же, как и я стал считать их своей семьей. Лягу поудобнее, сытый и счастливый оттого, что я у себя дома — в этом сером, спокойном подземном проходе.
И тогда я услышу доносящийся сверху голос флейты. И меня вдруг охватит ужас — такой же, как в тот момент, когда я здесь очнулся, когда я ничего, совершенно ничего не помнил. И в кругу света увижу тень играющего на флейте человека, тень, которая заставит меня вспомнить все.
Я — кто? Я — откуда взялся? Я — как сюда попал? Я — почему?
И все же ветер забрал не все. Он оставил мне сознание момента, боль внезапно заполнившей меня пустоты, страх незнания, который я испытываю, сидя на кирпичной стенке над бетонным желобом.
Сверху падает луч света и освещает покрытые желтоватым налетом стены, черные пятна плесени и быстро бегающих крыс. Я — один из них. Сильные зубы, цепкие пальцы с острыми коготками, мясистый голый хвост, спрятавшаяся в шерсти блоха кусает в загривок, голод… Это все я.
Есть ещё доносящиеся сверху шумы и свисты, писк резвящихся неподалеку крыс, плеск льющейся с уступа воды и скрежет моих собственных зубов, запахи дыма, плесени, мочи, дождя, испражнений и гнилья, гулкие содрогания почвы от проезжающих над нами машин, едва слышный стук людских шагов, доходящие из глубины земли отдаленные сотрясения. Почему они так пугают меня?
Я просыпаюсь без памяти, без прошлого, без воспоминаний, но окружающий меня мир мгновенно заполняет мой мозг ощущениями, заботами, желаниями, осколками действительности. И даже если мне никогда не суждено восстановить свою память, я все равно буду существовать благодаря моим глазам, ушам, ноздрям, вибриссам, зубам, чувствительности лапок, подбрюшья, хвоста.
Бегущие подо мной вдоль желоба крысы не замечают меня, проходят мимо, как будто я — пятно черной плесени или свисающий на ниточке паук. Они возбуждены, их манит резкий запах любви.
Они бегут за призывно поднявшей хвост самкой. За самкой, жаждущей самца. Я даже здесь улавливаю ноздрями магнетический аромат её набрякших желез. Крысы нюхают, трогают, лижут. Кусают и отгоняют друг друга. А она с поощряющей их покорностью наблюдает за тычками, драками, пинками, бегством. Внезапно появляется её самец и мгновенно разгоняет более молодых и неопытных соперников. Забирается на неё сзади, входит в нее, удовлетворенно пищит, обхватив лапками поблескивающую в полумраке спину.
Я хочу пить. Сползаю вниз по скользкой поверхности кирпичной стенки. Наклоняюсь над узким ручейком нечистот… Собранные воедино запахи бензина, кислот, мыла, мочи, жира, молока. Я улавливаю, узнаю их, разделяю. В желудке разливается прохлада выпитой жидкости.
Пара влюбленных крыс удалилась.
Я думаю — куда идти? Стою без воспоминаний, без памяти и прошлого над лениво текущим потоком. Мои органы чувств ощущают, замечают, познают, но сам я как в тумане, сквозь который так тяжело пробиться.
Я очутился на тропе бегущих мимо крыс, которым здесь известен каждый поворот, каждый закоулок, каждая ступенька. Они не замечали меня, пока я лежал на кирпичной полке, но теперь, когда я, взъерошенный, уселся у них на пути, они перестали быть ко мне равнодушны. Они видят меня, я среди них, и они хотят знать обо мне как можно больше.
Я двигаюсь неуверенно, как будто боюсь их. Ведь я же не знаю этих мест, и это сразу можно понять. Да, крысы ведут себя так, словно я не такой, как они,— незнакомый, вызывающий отвращение. Шерсть встает у них дыбом на головах, спинах, боках. Они скрипят зубами, напрягают спины, их хвосты нервно подрагивают.
Они знают, что я нездешний.
Я — чужой.
Они толкают меня, напирают, сбрасывают в теплый неглубокий поток. Я плыву, отталкиваясь от дна задними лапками. Доплываю до более широкой трубы, отряхиваю шерсть, вылезаю на каменный берег подземного канала.
Это не мой город, не мой канал. Я не отсюда и должен как можно скорее найти дорогу к себе. К себе? Но куда?
И где эта дорога? И как я её узнаю, если я все забыл? Крысы снова прогоняют меня, а я — испуганный и не знающий, где я даже не пытаюсь защищаться.
Вылавливаю огрызок яблока, тащу в угол, съедаю. Жду на самом краю потока, глядя на воду. Ловлю ещё кусок моркови. Скоро я стану сильнее и буду чувствовать себя увереннее в этом канале, запахом которого постепенно пропитывается моя шерсть.
Возвращаюсь на кирпичную стенку, где я очнулся. Засыпаю, а как только просыпаюсь, сразу узнаю, что я уже когда-то здесь просыпался, что я уже был здесь.
И так понемногу рождается новое прошлое, где бетонная труба, плывущий поток нечистот и кирпичная стенка — это те точки, которые я узнаю все лучше и благодаря которым ориентируюсь все более уверенно. И только когда я пытаюсь вернуться в прошлое, в воспоминания, когда пытаюсь преодолеть порог памяти, передо мной вдруг встают стена, туман, темнота. И тогда я чувствую себя побежденным и покоренным, и ужас сжимает меня за горло. Я должен знать все, а не знаю ничего…
Ночью я выхожу на улицу, но сточные канавы, колодцы, ворота, лестницы, подвальные окна незнакомы мне, и я так и не знаю, откуда я пришел сюда, куда шел и почему я ничего не помню.
Я привыкаю к ежедневному беганью по одним и тем же бетонным тропам, по берегам одних и тех же потоков. Я осваиваюсь и с крысами, в конце концов перестающими преследовать меня. Теперь, встречая молодую крысу, я иной раз сам скидываю её в воду.
Я уже перестал бояться. Я обследовал и изучил ближайшие окрестности — от речки до прачечной, от пекарни до аптеки,— а также обитые жестью фабричные постройки и вытекающий из-под них ручей, полный косточек и скорлупы.
Я передвигаюсь на этом ограниченном пространстве, будто знаю его с первых дней жизни. Все реже думаю о том, что могло быть со мной раньше, до того, как я впервые проснулся на кирпичной стенке. Каждое мгновение, сон и пробуждение становятся моей новой жизнью, новым прошлым, позволяющим мне забыть, что раньше происходило что-то такое, о чем я не знаю.
Я уже вырыл себе нору, выстлал её соломой, перьями птиц и клочками бумаги. Моя самка ходит с огромным брюхом, в котором растет наше потомство. Я уже различаю доносящиеся сверху голоса людей. Я расширяю свои знания о том, кто я, а точнее — о том, кем я стал здесь. Я знаю, на каких помойках можно найти высохшие ветчинные шкурки, а где — заплесневелый хлеб, хребты от сушеной рыбы с хрустящими головами или засохший сыр.
Я уже знаю всех здешних крыс и людей, кота, который выходит по вечерам на охоту, и хищную сову, бесшумно пикирующую с башни на неосторожных грызунов.
Дневной свет снова начнет свое привычное путешествие по бетонным стенкам колодца. Я, как всегда, влезу на кирпичную стенку, потому что мне нравится наблюдать за проходящими под ней крысами, признавшими меня своим — так же, как и я стал считать их своей семьей. Лягу поудобнее, сытый и счастливый оттого, что я у себя дома — в этом сером, спокойном подземном проходе.
И тогда я услышу доносящийся сверху голос флейты. И меня вдруг охватит ужас — такой же, как в тот момент, когда я здесь очнулся, когда я ничего, совершенно ничего не помнил. И в кругу света увижу тень играющего на флейте человека, тень, которая заставит меня вспомнить все.
Он становился все более похож на нас. В сером комбинезоне, в сером плаще — он шел за нами или среди нас, как будто сам был крысой. А ведь так легко было догадаться, что он — человек, хотя бы по тому, как он двигался — всегда на двух ногах, или по резкому запаху вина, который распространялся от его дыхания.
И даже когда он снимал с головы капюшон, приглушавший звуки его дудочки, сходство не пропадало. Серебристо-серые волосы, острый нос и прищуренные глаза стального цвета придавали его землистому лицу сходство с крысиной мордой. Крысы, видевшие его издалека и ничего не знавшие о том, что его профессия убивать их, иногда принимали его за очень большую, переросшую крысу. Достаточно было рассыпанного им зерна и ручных грызунов, которые лазали по его одежде и ели у него из рук, чтобы у большинства крыс сразу же возникало доверие к нему, они позволяли ему кормить их, касаться, гладить.
Он двигался среди них, как большая, очень большая крыса, как крыса, выросшая крупнее всех остальных сородичей, а поскольку появлялся он часто и надолго, то его переставали бояться, он больше не вызывал сомнений и подозрений. Молодые и недавно прибывшие крысы, видя окружающие его толпы, подходили без страха, с верой в то, что его можно не бояться. Ведь он разбрасывал такое вкусное, питательное зерно и вяленые рыбьи головы с хрустящими высохшими глазами.
Иной раз и я был близок к тому, чтобы довериться ему, поверить в то, что он тоже — крыса или близкий родственник крыс, ведь он такой же серый, как мы, и от него так же пахнет подземными туннелями. В то время, как он стоял над решеткой сточного колодца, сыпал вокруг золотистую пшеницу и, призывая крыс пойти за ним, извлекал из своей дудочки пискливые звуки, я тоже был готов выйти из своего укрытия. Это продолжалось всего лишь мгновение, но то было самое опасное мгновение в моей жизни, и даже теперь я дрожу от страха, вспоминая об этом…
Если бы не тот скрежетавший зубами от ненависти Большой Взъерошенный Старик — крыса, которая обо всем знала,— меня бы не было сегодня в этом городе. Крысолов, кормивший крысами змей, сжигавший их в бетонных подземельях, топивший в ямах с водой, сбрасывавший в заполненные известью рвы,— этот Крысолов-убийца, за которым следуют толпы доверчивых самцов и самок, живет теперь надо мной в комнате с заплесневевшими стенами.
Я слышу его тяжелые шаги. Он ходит по комнате туда и обратно, глухо кашляет, вытирает нос. Крысолов болен, как и большинство людей в городе. Почему он живет именно здесь, над подвалом, под которым я вырыл себе нору? Почему, куда бы я ни прибыл, туда же следует за мной и он?
А ведь он мог убить меня там, в тех подземельях, столь обширных и глубоких, что я до сих пор не знаю, существовали они в действительности или были всего лишь сном. Мог, но тогда он вел за собой людские тени и, скорее всего, даже не думал о спрятавшейся в его кармане крысе. Может, он был так поглощен поисками своей женщины, что просто забыл обо мне? Или принял меня за обман зрения своих переутомленных глаз? Он давно преследует меня, ищет, наблюдает, идет по следу, приманивает, как будто я — самая важная крыса в его жизни. Он уже стольких убил и ещё стольких убьет — почему же именно я так много для него значу? Почему он так упорно преследует меня, загоняет в угол?
Приехав в город, он поселился именно в этом доме, хотя здесь полно таких же домов, под которыми живут крысиные семьи. И все же он так упрямо ищет меня, словно я его самый злейший враг. Крысолов знает, что я видел, как он убивал, что я ни разу не поддался искушению пойти за ним, что я не ел разбросанного им зерна и не бежал за голосом его дудочки…
Я не сомневаюсь, что он запомнил меня тогда — в том доме, где жила его самка… Она съела рассыпанное мною отравленное печенье. Он преследует меня, чтобы отомстить за её смерть? Может, поэтому он счел меня самым опасным противником? Может, он меня боится? Но способен ли Крысолов бояться крысы?
Я разгрызаю зеленую, сочную скорлупку ореха, сорванного с ветки ветром во время последней бури. Я слышу шаги над собой. Неужели он услышал скрежет моих зубов о твердую скорлупу? Я перестаю грызть…
Он снова играет, дует в свою дудочку изо всех сил, стремясь выманить меня из-под фундамента. Зря старается — я не выйду. Он знает это и потому ненавидит меня так же сильно, как я ненавижу его.
Я не обращаю внимания на звуки, хватаю скорлупку в зубы и грызу, грызу, грызу. Скрежет зубов заглушает доносящуюся сверху мелодию. Кажется, услышал? Перестал играть. Прислушивается.
Я продолжаю грызть — до тех пор, пока из-под скорлупы не показывается сладкая влажная мякоть.
Крысолов внимательно прислушивается к моему шуршанию, скрежету зубов, царапанью коготков. Он слушает, сжимая кулаки, потому что понял — я больше не обращаю внимания на его флейту.
И даже когда он снимал с головы капюшон, приглушавший звуки его дудочки, сходство не пропадало. Серебристо-серые волосы, острый нос и прищуренные глаза стального цвета придавали его землистому лицу сходство с крысиной мордой. Крысы, видевшие его издалека и ничего не знавшие о том, что его профессия убивать их, иногда принимали его за очень большую, переросшую крысу. Достаточно было рассыпанного им зерна и ручных грызунов, которые лазали по его одежде и ели у него из рук, чтобы у большинства крыс сразу же возникало доверие к нему, они позволяли ему кормить их, касаться, гладить.
Он двигался среди них, как большая, очень большая крыса, как крыса, выросшая крупнее всех остальных сородичей, а поскольку появлялся он часто и надолго, то его переставали бояться, он больше не вызывал сомнений и подозрений. Молодые и недавно прибывшие крысы, видя окружающие его толпы, подходили без страха, с верой в то, что его можно не бояться. Ведь он разбрасывал такое вкусное, питательное зерно и вяленые рыбьи головы с хрустящими высохшими глазами.
Иной раз и я был близок к тому, чтобы довериться ему, поверить в то, что он тоже — крыса или близкий родственник крыс, ведь он такой же серый, как мы, и от него так же пахнет подземными туннелями. В то время, как он стоял над решеткой сточного колодца, сыпал вокруг золотистую пшеницу и, призывая крыс пойти за ним, извлекал из своей дудочки пискливые звуки, я тоже был готов выйти из своего укрытия. Это продолжалось всего лишь мгновение, но то было самое опасное мгновение в моей жизни, и даже теперь я дрожу от страха, вспоминая об этом…
Если бы не тот скрежетавший зубами от ненависти Большой Взъерошенный Старик — крыса, которая обо всем знала,— меня бы не было сегодня в этом городе. Крысолов, кормивший крысами змей, сжигавший их в бетонных подземельях, топивший в ямах с водой, сбрасывавший в заполненные известью рвы,— этот Крысолов-убийца, за которым следуют толпы доверчивых самцов и самок, живет теперь надо мной в комнате с заплесневевшими стенами.
Я слышу его тяжелые шаги. Он ходит по комнате туда и обратно, глухо кашляет, вытирает нос. Крысолов болен, как и большинство людей в городе. Почему он живет именно здесь, над подвалом, под которым я вырыл себе нору? Почему, куда бы я ни прибыл, туда же следует за мной и он?
А ведь он мог убить меня там, в тех подземельях, столь обширных и глубоких, что я до сих пор не знаю, существовали они в действительности или были всего лишь сном. Мог, но тогда он вел за собой людские тени и, скорее всего, даже не думал о спрятавшейся в его кармане крысе. Может, он был так поглощен поисками своей женщины, что просто забыл обо мне? Или принял меня за обман зрения своих переутомленных глаз? Он давно преследует меня, ищет, наблюдает, идет по следу, приманивает, как будто я — самая важная крыса в его жизни. Он уже стольких убил и ещё стольких убьет — почему же именно я так много для него значу? Почему он так упорно преследует меня, загоняет в угол?
Приехав в город, он поселился именно в этом доме, хотя здесь полно таких же домов, под которыми живут крысиные семьи. И все же он так упрямо ищет меня, словно я его самый злейший враг. Крысолов знает, что я видел, как он убивал, что я ни разу не поддался искушению пойти за ним, что я не ел разбросанного им зерна и не бежал за голосом его дудочки…
Я не сомневаюсь, что он запомнил меня тогда — в том доме, где жила его самка… Она съела рассыпанное мною отравленное печенье. Он преследует меня, чтобы отомстить за её смерть? Может, поэтому он счел меня самым опасным противником? Может, он меня боится? Но способен ли Крысолов бояться крысы?
Я разгрызаю зеленую, сочную скорлупку ореха, сорванного с ветки ветром во время последней бури. Я слышу шаги над собой. Неужели он услышал скрежет моих зубов о твердую скорлупу? Я перестаю грызть…
Он снова играет, дует в свою дудочку изо всех сил, стремясь выманить меня из-под фундамента. Зря старается — я не выйду. Он знает это и потому ненавидит меня так же сильно, как я ненавижу его.
Я не обращаю внимания на звуки, хватаю скорлупку в зубы и грызу, грызу, грызу. Скрежет зубов заглушает доносящуюся сверху мелодию. Кажется, услышал? Перестал играть. Прислушивается.
Я продолжаю грызть — до тех пор, пока из-под скорлупы не показывается сладкая влажная мякоть.
Крысолов внимательно прислушивается к моему шуршанию, скрежету зубов, царапанью коготков. Он слушает, сжимая кулаки, потому что понял — я больше не обращаю внимания на его флейту.
Рвать бумагу, раздирать зубами картон — все это не может приглушить чувство голода. Но, нажравшийся, насытившийся молоком и медом, набивший брюхо зерном подсолнечника и сизаля, я вернусь в темную комнату, заберусь на стеллаж, втиснусь в щель между стоящими в ряд книгами и доской верхней полки и начну нюхать, пробовать, выбирать. (Сизаль (правильнее сисаль) — грубое волокно, получаемое из листьев агавы. Иногда так называют само растение.).
Бумага в разных местах пахнет по-разному. Краской, клеем, коноплей, костями, крахмалом, кислотой, жиром, маслом, тальком. Толстая и тонкая, твердая и мягкая, почти расползающаяся во рту, клейкая, облепляющая десны и жесткая, способная повредить слизистую пищевода.
Есть бумага однородная, ровная, одинаковой плотности и толщины. Но встречается и волокнистая, состоящая из отдельных полосок, которые можно вырывать по отдельности резким движением челюстей. Вот и сейчас я держу в зубах такую узкую полоску, которую легко разгрызать, постепенно втягивая в рот.
Я прихожу сюда не затем, чтобы наесться, потому что набивать брюхо целлюлозой скучно и невкусно, к тому же от неё бывают вздутия и колики.
Я прихожу, чтобы сточить зубы и утащить в гнездо добычу — обрывки бумаги для подстилки. Желание собирать эти маленькие и большие клочки говорит о потребности иметь семью, об ожидании потомства, которое хочешь выкормить и согреть, о предусмотрительности и заботе.
Выстланная бумажной массой нора становится уютной. Она становится тем местом, куда хочется возвращаться, где хочется жить, тогда как в других местах можно лишь бывать, проходить, пробираться, протискиваться. Обрывки бумаги с безопасными, обработанными зубами неровными краями — их легко переносить, передвигать и укладывать, они скоро становятся слежавшимися, мягкими, уютными. Я ложусь на них брюхом вверх и махаю лапками. Маленькие крысята забираются прямо на меня, бегают, хватают зубами за маленькие соски, щекочут наполненные спермой железы и восставшую из розовых складок кожи струну наслаждения.
Часто, когда я лежу и сплю или не сплю, а просто хочу выбросить, избавиться от давящего изнутри избытка семени, я прижимаюсь теснее к этим согретым телом обрывкам бумаги и представляю себе, что подо мной самка. Их мягкость, покорность, податливость, эластичность приносят мне облегчение и удовлетворение. Я слегка приподнимаюсь и опускаюсь, и снова поднимаюсь все быстрее и быстрее. Выброс. Сперма разливается по бумаге. Я трогаю языком жидкость, которая ещё недавно была внутри меня. Она солоноватая и теплая. Когда возвращается моя самка, она тут же поедает эту пропитанную мною бумагу. Маленькие крысята тоже любят есть эти обрывки.
Я переворачиваюсь на брюхо, накрываюсь бумажками. Спокойно, тихо, сонно, скучно. Я расслабляюсь. Я маленький неуклюжий крысенок, который заблудился в первый же свой выход из гнезда и всю жизнь, испуганный, ищет дорогу обратно.
Я перебираю лапками, пищу, почесываюсь, осматриваюсь в этом сонном пейзаже в поисках выхода.
Меня будит шелест бумаги. Рядом стоят крысята, подрастающие самочки — у Смуглой до сих пор кровоточит ноздря после недавнего удара мышеловкой. Все трогают меня вибриссами, щупают, щекочут. Они сбежались, обеспокоенные моим писком. Зубами и лапками я набрасываю на себя клочки бумаги до тех пор, пока не скрываюсь под ними полностью, не исчезаю, не прячусь.
Я лежу так под грудой бумаги, которую сам нашвырял на себя, которую сам вырвал из книг и газет, сам притащил в гнездо, спотыкаясь о слишком большие, путающиеся под ногами обрывки страниц.
В мыслях, в мозгу таится страх смерти. Ты боишься, крыса,— боишься той минуты, которая когда-нибудь наступит. Ты живешь достаточно долго, чтобы знать, что этот момент придет… Он придет — и вдруг ты не увидишь игры света на темных стенах, не устроишься поудобнее на полке с книгами, не заснешь в комнате, куда люди давно уже не заходят…
Ты — стареющая крыса, которая странствует, ищет, блуждает, возвращается. Ты уже знаешь, что все имеет свое начало и свой конец. В каждом месте ты бываешь в первый раз и в последний. Ты приходишь и уходишь, потому что окружающий мир не позволяет тебе остановиться — даже тогда, когда ты хочешь остаться.
Это уютное помещение есть, оно существует, но в следующее мгновение тебя могут выгнать отсюда, вышвырнуть, убить. Всякое постоянство и уверенность в себе лишь иллюзии, которым ты боишься поверить. Ты лежишь среди книг, стачиваешь зубы о бумагу, пережевываешь кисловатую массу и радуешься, что ты все ещё здесь, что ты можешь быть — и грызть, рвать, разгрызать.
Я поднимаю голову и слушаю, открываю глаза и оглядываюсь вокруг, не приближается ли враг — огонь, газ, Крысолов, кошка, змея, ласка.
Тишина… Тишина — это передышка, покой, отдых, полусон.
Шепот ветра и приглушенный голос ночной птицы не мешают — наоборот, они связывают меня с этим креслом, с письменным столом, со шкафами, полными книг, которые я пожираю и перевариваю. Как долго ещё это будет продолжаться? Ведь я же знаю, что все кончится и тогда мне останется лишь во сне мечтать об этом чудесном месте — так же, как я мечтаю о норе под плитами портовой набережной, о домике в саду, где я подгрызал корни розовых кустов, о гнезде под высокой бетонной стеной, которая делила далекий город и однажды холодной ночью была разрушена до основания.
Крыса, ты так боишься потерять хоть какое-то из тех мгновений, что тебе ещё остались… Поэтому ты так часто сюда приходишь. И уходишь лишь затем, чтобы в подвале или на помойке наесться досыта и вернуться обратно.
Твоя крысиная семья ничего не знает об этом месте. Людей здесь мало, нет ни кошки, ни собаки, так что можно передвигаться совершенно свободно.
Все вокруг покрыто тонким пушистым осадком. Пыль падает с потолка, со стен, с крылышек летающих вокруг бабочек моли, с моей шерсти, проникает снаружи сквозь щели в окнах и дверях. Комната заперта, никто её не открывает и не проветривает, и пыль все оседает и оседает на открытых местах. Она растет, как мох или плесень — без корней и влаги. В углу прячутся охотящиеся на моль пауки. Темные пятна паутины оплели щель неплотно закрытого ящика письменного стола.
Я не хочу уходить отсюда, хочу остаться и жить только в этой серой комнате, звукоизолированной толстым ковром, занавесками и портьерами, где даже крики людей за окном кажутся всего лишь ничего не значащим эхом.
Я трогаю толстые золоченые переплеты, втягиваю в ноздри запах и пыль старых страниц, стараясь найти самое удобное для первого рывка зубами место. Торчащая закладка пахнет пальцами человека. Я трогаю её языком. Зубы разрывают тонкий слой и вырывают первый кусок бумаги. Теперь очередь за обложкой. Я начинаю с позолоченного угла толстого тома. Грызу, рву, раздираю, выплевываю. Вокруг растет куча бумажной массы. Я вгрызаюсь в книгу, отрываю углы отдельных страниц. Я боюсь, как бы скрежет моих зубов не услышали люди. Я знаю, что этот звук привлекает и людей, и кошек. Поэтому время от времени останавливаюсь и слушаю, не идет ли кто-нибудь.
На шторах колышутся тени ветвей. Слышен далекий шум ветра. Жуки-древоточцы точат древесину старых полок. Моль взлетает со свалявшегося ковра.
Кругом полно обрывков, клочков, крошек. Все эти книги — мои, они пахнут моей мочой и продолговатыми кучками, которые я оставляю за собой.
Я раздумываю, не спрыгнуть ли мне на пол и не отнести ли хоть несколько обрывков в нору. Игра теней и световых пятен на стеклах, занавесках и портьерах успокаивает и останавливает меня. Я остаюсь здесь дольше обычного, я по-настоящему счастлив.
Я застываю без движения, выплевываю мокрые от слюны клочки бумаги, поднимаю голову и наблюдаю за полетом золотистой моли на фоне темнеющего неба.
Бумага в разных местах пахнет по-разному. Краской, клеем, коноплей, костями, крахмалом, кислотой, жиром, маслом, тальком. Толстая и тонкая, твердая и мягкая, почти расползающаяся во рту, клейкая, облепляющая десны и жесткая, способная повредить слизистую пищевода.
Есть бумага однородная, ровная, одинаковой плотности и толщины. Но встречается и волокнистая, состоящая из отдельных полосок, которые можно вырывать по отдельности резким движением челюстей. Вот и сейчас я держу в зубах такую узкую полоску, которую легко разгрызать, постепенно втягивая в рот.
Я прихожу сюда не затем, чтобы наесться, потому что набивать брюхо целлюлозой скучно и невкусно, к тому же от неё бывают вздутия и колики.
Я прихожу, чтобы сточить зубы и утащить в гнездо добычу — обрывки бумаги для подстилки. Желание собирать эти маленькие и большие клочки говорит о потребности иметь семью, об ожидании потомства, которое хочешь выкормить и согреть, о предусмотрительности и заботе.
Выстланная бумажной массой нора становится уютной. Она становится тем местом, куда хочется возвращаться, где хочется жить, тогда как в других местах можно лишь бывать, проходить, пробираться, протискиваться. Обрывки бумаги с безопасными, обработанными зубами неровными краями — их легко переносить, передвигать и укладывать, они скоро становятся слежавшимися, мягкими, уютными. Я ложусь на них брюхом вверх и махаю лапками. Маленькие крысята забираются прямо на меня, бегают, хватают зубами за маленькие соски, щекочут наполненные спермой железы и восставшую из розовых складок кожи струну наслаждения.
Часто, когда я лежу и сплю или не сплю, а просто хочу выбросить, избавиться от давящего изнутри избытка семени, я прижимаюсь теснее к этим согретым телом обрывкам бумаги и представляю себе, что подо мной самка. Их мягкость, покорность, податливость, эластичность приносят мне облегчение и удовлетворение. Я слегка приподнимаюсь и опускаюсь, и снова поднимаюсь все быстрее и быстрее. Выброс. Сперма разливается по бумаге. Я трогаю языком жидкость, которая ещё недавно была внутри меня. Она солоноватая и теплая. Когда возвращается моя самка, она тут же поедает эту пропитанную мною бумагу. Маленькие крысята тоже любят есть эти обрывки.
Я переворачиваюсь на брюхо, накрываюсь бумажками. Спокойно, тихо, сонно, скучно. Я расслабляюсь. Я маленький неуклюжий крысенок, который заблудился в первый же свой выход из гнезда и всю жизнь, испуганный, ищет дорогу обратно.
Я перебираю лапками, пищу, почесываюсь, осматриваюсь в этом сонном пейзаже в поисках выхода.
Меня будит шелест бумаги. Рядом стоят крысята, подрастающие самочки — у Смуглой до сих пор кровоточит ноздря после недавнего удара мышеловкой. Все трогают меня вибриссами, щупают, щекочут. Они сбежались, обеспокоенные моим писком. Зубами и лапками я набрасываю на себя клочки бумаги до тех пор, пока не скрываюсь под ними полностью, не исчезаю, не прячусь.
Я лежу так под грудой бумаги, которую сам нашвырял на себя, которую сам вырвал из книг и газет, сам притащил в гнездо, спотыкаясь о слишком большие, путающиеся под ногами обрывки страниц.
В мыслях, в мозгу таится страх смерти. Ты боишься, крыса,— боишься той минуты, которая когда-нибудь наступит. Ты живешь достаточно долго, чтобы знать, что этот момент придет… Он придет — и вдруг ты не увидишь игры света на темных стенах, не устроишься поудобнее на полке с книгами, не заснешь в комнате, куда люди давно уже не заходят…
Ты — стареющая крыса, которая странствует, ищет, блуждает, возвращается. Ты уже знаешь, что все имеет свое начало и свой конец. В каждом месте ты бываешь в первый раз и в последний. Ты приходишь и уходишь, потому что окружающий мир не позволяет тебе остановиться — даже тогда, когда ты хочешь остаться.
Это уютное помещение есть, оно существует, но в следующее мгновение тебя могут выгнать отсюда, вышвырнуть, убить. Всякое постоянство и уверенность в себе лишь иллюзии, которым ты боишься поверить. Ты лежишь среди книг, стачиваешь зубы о бумагу, пережевываешь кисловатую массу и радуешься, что ты все ещё здесь, что ты можешь быть — и грызть, рвать, разгрызать.
Я поднимаю голову и слушаю, открываю глаза и оглядываюсь вокруг, не приближается ли враг — огонь, газ, Крысолов, кошка, змея, ласка.
Тишина… Тишина — это передышка, покой, отдых, полусон.
Шепот ветра и приглушенный голос ночной птицы не мешают — наоборот, они связывают меня с этим креслом, с письменным столом, со шкафами, полными книг, которые я пожираю и перевариваю. Как долго ещё это будет продолжаться? Ведь я же знаю, что все кончится и тогда мне останется лишь во сне мечтать об этом чудесном месте — так же, как я мечтаю о норе под плитами портовой набережной, о домике в саду, где я подгрызал корни розовых кустов, о гнезде под высокой бетонной стеной, которая делила далекий город и однажды холодной ночью была разрушена до основания.
Крыса, ты так боишься потерять хоть какое-то из тех мгновений, что тебе ещё остались… Поэтому ты так часто сюда приходишь. И уходишь лишь затем, чтобы в подвале или на помойке наесться досыта и вернуться обратно.
Твоя крысиная семья ничего не знает об этом месте. Людей здесь мало, нет ни кошки, ни собаки, так что можно передвигаться совершенно свободно.
Все вокруг покрыто тонким пушистым осадком. Пыль падает с потолка, со стен, с крылышек летающих вокруг бабочек моли, с моей шерсти, проникает снаружи сквозь щели в окнах и дверях. Комната заперта, никто её не открывает и не проветривает, и пыль все оседает и оседает на открытых местах. Она растет, как мох или плесень — без корней и влаги. В углу прячутся охотящиеся на моль пауки. Темные пятна паутины оплели щель неплотно закрытого ящика письменного стола.
Я не хочу уходить отсюда, хочу остаться и жить только в этой серой комнате, звукоизолированной толстым ковром, занавесками и портьерами, где даже крики людей за окном кажутся всего лишь ничего не значащим эхом.
Я трогаю толстые золоченые переплеты, втягиваю в ноздри запах и пыль старых страниц, стараясь найти самое удобное для первого рывка зубами место. Торчащая закладка пахнет пальцами человека. Я трогаю её языком. Зубы разрывают тонкий слой и вырывают первый кусок бумаги. Теперь очередь за обложкой. Я начинаю с позолоченного угла толстого тома. Грызу, рву, раздираю, выплевываю. Вокруг растет куча бумажной массы. Я вгрызаюсь в книгу, отрываю углы отдельных страниц. Я боюсь, как бы скрежет моих зубов не услышали люди. Я знаю, что этот звук привлекает и людей, и кошек. Поэтому время от времени останавливаюсь и слушаю, не идет ли кто-нибудь.
На шторах колышутся тени ветвей. Слышен далекий шум ветра. Жуки-древоточцы точат древесину старых полок. Моль взлетает со свалявшегося ковра.
Кругом полно обрывков, клочков, крошек. Все эти книги — мои, они пахнут моей мочой и продолговатыми кучками, которые я оставляю за собой.
Я раздумываю, не спрыгнуть ли мне на пол и не отнести ли хоть несколько обрывков в нору. Игра теней и световых пятен на стеклах, занавесках и портьерах успокаивает и останавливает меня. Я остаюсь здесь дольше обычного, я по-настоящему счастлив.
Я застываю без движения, выплевываю мокрые от слюны клочки бумаги, поднимаю голову и наблюдаю за полетом золотистой моли на фоне темнеющего неба.
Я отправился по каналам к подземному озерку, в котором плавают личинки комаров и головастики. Меня заинтересовали доносящиеся сверху, с улицы, запахи базара. Надо мной рыночная площадь, где всегда есть рыба, сыр, зерно, мясо. Я быстро выскакиваю на площадь, хватаю кусок свиного сала, возвращаюсь и тут же на берегу съедаю его целиком. Мне сейчас требуется побольше жира, потому что от частого поедания бумаги бока мои ввалились, а шерсть потеряла блеск и вываливается клочьями. Тем же самым путем я возвращаюсь в нору, где меня встречают попискивания молодых крысят, которые явно готовятся пуститься в самостоятельные странствия.
Я не понимаю их возбуждения, торопливости и страха, ведь мне-то кажется, что вокруг ничего не меняется, что все остается таким же, каким было и раньше. И я тут же отправляюсь вдоль канализационных труб к шахте кухонного лифта и дальше, к коридору и библиотеке.
Я не замечаю перемен. Тот же самый вытертый половичок, те же самые темные доски пола, на которых я в любой момент могу притаиться и стать незаметным… Пролезаю в щель под знакомой дверью.
И мне тут же хочется повернуть обратно. Комната без занавесок и портьер, с широко распахнутыми окнами, без шкафов, полок, книг, дубового письменного стола и ковра пугает меня.
Я отползаю назад, под дверь, чтобы войти ещё раз. Может, все это сон, который сейчас кончится, и я снова смогу залезть на полку с любимыми книгами и порвать очередную обложку?
Но это не сон.
Меня обволакивает резкий запах стоящих посреди комнаты красок и растворителей. Слышу противный крик человека и чувствую, как сверху, со стремянки, на меня падает кисть, с которой капает краска. Она задевает мое бедро, не причинив никакого вреда, и я молниеносно бросаюсь в спасительную щель между дверью и полом. Я спасаюсь бегством, я бегу все дальше и дальше, до самой норы, в которой уже нет ни моей самки, ни моих крысят.
Я ложусь на подстилку из клочков бумаги и пытаюсь заснуть, переждать — в надежде, что меня разбудят щекочущие прикосновения и радостное подпрыгивание малышей. Но тут я чувствую резкий кошачий запах — вонь ненависти и ярости. Это уже не запах ленивого котенка, который вылеживается на креслах и перилах,— это пот жаждущего крови кота, который убивает не для того, чтобы есть, а из чистой потребности убивать.
Я не понимаю их возбуждения, торопливости и страха, ведь мне-то кажется, что вокруг ничего не меняется, что все остается таким же, каким было и раньше. И я тут же отправляюсь вдоль канализационных труб к шахте кухонного лифта и дальше, к коридору и библиотеке.
Я не замечаю перемен. Тот же самый вытертый половичок, те же самые темные доски пола, на которых я в любой момент могу притаиться и стать незаметным… Пролезаю в щель под знакомой дверью.
И мне тут же хочется повернуть обратно. Комната без занавесок и портьер, с широко распахнутыми окнами, без шкафов, полок, книг, дубового письменного стола и ковра пугает меня.
Я отползаю назад, под дверь, чтобы войти ещё раз. Может, все это сон, который сейчас кончится, и я снова смогу залезть на полку с любимыми книгами и порвать очередную обложку?
Но это не сон.
Меня обволакивает резкий запах стоящих посреди комнаты красок и растворителей. Слышу противный крик человека и чувствую, как сверху, со стремянки, на меня падает кисть, с которой капает краска. Она задевает мое бедро, не причинив никакого вреда, и я молниеносно бросаюсь в спасительную щель между дверью и полом. Я спасаюсь бегством, я бегу все дальше и дальше, до самой норы, в которой уже нет ни моей самки, ни моих крысят.
Я ложусь на подстилку из клочков бумаги и пытаюсь заснуть, переждать — в надежде, что меня разбудят щекочущие прикосновения и радостное подпрыгивание малышей. Но тут я чувствую резкий кошачий запах — вонь ненависти и ярости. Это уже не запах ленивого котенка, который вылеживается на креслах и перилах,— это пот жаждущего крови кота, который убивает не для того, чтобы есть, а из чистой потребности убивать.
Жернова крутятся, катятся, давят, мелют. Неосторожная крыса, упавшая между каменными валами, может спастись лишь высоким прыжком вверх, иначе её разотрет, сметет, расплющит, смешает с мучной пылью, которая лишь слегка потемнеет от крысиной крови. Раздробленные кости, мясо, шкура превратятся в крошки, в мелкие частицы, в пыль и исчезнут в заглатывающем муку мешке.
Вот как раз молодая любопытная крыса забралась на доску, чтобы оттуда понаблюдать за движениями ворочающих жернова зубчатых колес. Ее напугали птицы — их крикливая стая тучей опустилась на крышу,— и она упала прямо под вал. Короткий писк, и поток крови хлынул изо рта, глаз, ушей. Осталось лишь пурпурно-серое пятно, которое с каждым оборотом становилось все меньше и меньше, пока не исчезло окончательно…
Я затрясся от страха. Смерть, которую видишь своими глазами, всегда заставляет бояться за собственную жизнь. В такой момент всегда кажется, что это твоя жизнь раздавлена, перемолота, стерта — так, что от неё не осталось и следа.
Шерсть встала дыбом на спине, зубы скрипят, и я боюсь вылезти из своего укрытия, потому что ведь и меня тоже могут напугать садящиеся или взлетающие птицы.
Здешних крыс такая смерть не пугает. Они привыкли, что некоторые из них гибнут, раздавленные каменными жерновами. Они родились здесь и здесь живут всю свою жизнь — до самого конца.
Однообразное питание мукой и живущими в ней насекомыми вызывает тошноту. Толстые белые черви извиваются в лапках, когда тащишь их в рот.
Ветряные мельницы стоят на горке. Я издалека обратил внимание на скрип их крыльев — он показался мне удивительно похожим на крысиный писк.
Здешние крысы меньше размером, у них удлиненные черепа и большие серые глаза, часто мутные и гноящиеся. Хвосты у них тонкие и короткие, а кончики ушей потрепанные и разорванные в частых драках, которые они ведут между собой, преследуя друг друга и нападая без всякого повода, цели и смысла. Они вдруг без причины начинают носиться за кем-то из своих сородичей, загоняют его в угол и там рвут и кусают до тех пор, пока он не издыхает, катаясь в мучной пыли, раненый, истекающий кровью.
Почему они не бросаются на меня? Я крупнее, у меня более острые зубы, я прыгаю выше и дальше, чем они.
Они пытались… Окружили меня среди мешков, навалились злобно пищащей кучей. Если бы не густая длинная шерсть на шее и защитившие меня с боков мешки с зерном, меня бы уже не было в живых. Они порвали мне ухо, поранили хвост, чей-то зуб зацепил мордочку, чуть не попав прямо в глаз.
Я впился зубами в облезшую спину старой самки, сжал покрепче, рванул. Она отскочила с залитым кровью хребтом и теперь обходит меня подальше на трясущихся, неуверенно стоящих ногах.
Того, кто порывался оставить меня без глаза, я отшвырнул ударом лап. Он плюхнулся в развязанный мешок с мукой и подавился, наглотавшись белой пыли. Он бежал с поля боя, кашляя и отплевываясь.
Со времени того нападения я соблюдаю особую осторожность, хотя мне и удалось разогнать злобную банду. Стараюсь спать только там, где на меня невозможно напасть сбоку или сверху.
Они слабые, хилые, болезненные. Их оживляют только голод и внезапная ненависть, когда они атакуют, убивают и пожирают кого-то из своей собственной стаи или истощенного чужака, не способного защитить себя.
Потом они снова сидят, сжавшись в комочки, и сонными взглядами лениво выискивают очередную жертву или пищу, отличную от ежедневного пыльного зерна.
Вот как раз молодая любопытная крыса забралась на доску, чтобы оттуда понаблюдать за движениями ворочающих жернова зубчатых колес. Ее напугали птицы — их крикливая стая тучей опустилась на крышу,— и она упала прямо под вал. Короткий писк, и поток крови хлынул изо рта, глаз, ушей. Осталось лишь пурпурно-серое пятно, которое с каждым оборотом становилось все меньше и меньше, пока не исчезло окончательно…
Я затрясся от страха. Смерть, которую видишь своими глазами, всегда заставляет бояться за собственную жизнь. В такой момент всегда кажется, что это твоя жизнь раздавлена, перемолота, стерта — так, что от неё не осталось и следа.
Шерсть встала дыбом на спине, зубы скрипят, и я боюсь вылезти из своего укрытия, потому что ведь и меня тоже могут напугать садящиеся или взлетающие птицы.
Здешних крыс такая смерть не пугает. Они привыкли, что некоторые из них гибнут, раздавленные каменными жерновами. Они родились здесь и здесь живут всю свою жизнь — до самого конца.
Однообразное питание мукой и живущими в ней насекомыми вызывает тошноту. Толстые белые черви извиваются в лапках, когда тащишь их в рот.
Ветряные мельницы стоят на горке. Я издалека обратил внимание на скрип их крыльев — он показался мне удивительно похожим на крысиный писк.
Здешние крысы меньше размером, у них удлиненные черепа и большие серые глаза, часто мутные и гноящиеся. Хвосты у них тонкие и короткие, а кончики ушей потрепанные и разорванные в частых драках, которые они ведут между собой, преследуя друг друга и нападая без всякого повода, цели и смысла. Они вдруг без причины начинают носиться за кем-то из своих сородичей, загоняют его в угол и там рвут и кусают до тех пор, пока он не издыхает, катаясь в мучной пыли, раненый, истекающий кровью.
Почему они не бросаются на меня? Я крупнее, у меня более острые зубы, я прыгаю выше и дальше, чем они.
Они пытались… Окружили меня среди мешков, навалились злобно пищащей кучей. Если бы не густая длинная шерсть на шее и защитившие меня с боков мешки с зерном, меня бы уже не было в живых. Они порвали мне ухо, поранили хвост, чей-то зуб зацепил мордочку, чуть не попав прямо в глаз.
Я впился зубами в облезшую спину старой самки, сжал покрепче, рванул. Она отскочила с залитым кровью хребтом и теперь обходит меня подальше на трясущихся, неуверенно стоящих ногах.
Того, кто порывался оставить меня без глаза, я отшвырнул ударом лап. Он плюхнулся в развязанный мешок с мукой и подавился, наглотавшись белой пыли. Он бежал с поля боя, кашляя и отплевываясь.
Со времени того нападения я соблюдаю особую осторожность, хотя мне и удалось разогнать злобную банду. Стараюсь спать только там, где на меня невозможно напасть сбоку или сверху.
Они слабые, хилые, болезненные. Их оживляют только голод и внезапная ненависть, когда они атакуют, убивают и пожирают кого-то из своей собственной стаи или истощенного чужака, не способного защитить себя.
Потом они снова сидят, сжавшись в комочки, и сонными взглядами лениво выискивают очередную жертву или пищу, отличную от ежедневного пыльного зерна.