Страница:
Я любил сладкое… А вокруг кружили осы, пчелы, шмели, росли ягоды, сливы, груши, виноград, персики, апельсины… Я лишь теперь отведал их вкус, и мое горло сводило судорогой от одной мысли о прохладном сладком соке.
Я стал замечать цветы и в каждом цветке находил присущий только ему вкус, пил из них росу с неповторимым ароматом. И мне захотелось поскорее научиться летать — хотя бы для того, чтобы испытывать это ни с чем не сравнимое наслаждение.
Когда я наконец решился улететь подальше, за пределы растущих вокруг гнезда кипарисов, дубов и пиний, меня поразили и испугали огромные постройки из камня — стены, купола, колонны, статуи, обелиски, фонтаны. Мир становился все больше, расширялся с каждым взмахом моих крыльев. Он казался мне бесконечным, удивительным, необъятным. В нем жили птицы и звери незнакомой мне до сих пор формы и цвета. Я поражался, познавая его, и не переставал удивляться. Меня восхищали и приводили в недоумение и огромные клювы пеликанов с кожистыми мешками, и розовый цвет фламинго, и толпы красных муравьев, которые неожиданно облепили мою ногу, вызвав страшный зуд и жжение.
— Что это? — спрашивал я, открывая мир и предчувствуя, что мне никогда не дано будет познать его до конца.
Вскоре я привык к серости и белизне огромных каменных глыб и все смелее стал пользоваться уступами вертикальных каменных стен для того, чтобы быстрее взбираться на самый верх. Перья моих крыльев становятся все длиннее, все тверже, все шире, захватывают в полете все больше воздуха. Я чувствую, как каждый их взмах становится все более сильным, все более упругим.
Полет стал радостью, он доставляет мне удовольствие, становится самоцелью.
Я уже знаю, как взмыть вертикально ввысь и приземлиться на рогатую голову каменной фигуры, я умею летать волнами — то поднимаясь, то опускаясь ниже, могу перелетать с одной статуи на другую или петлять между овальными каменными столбами и колоннами. Вскоре я замечаю, что другие птицы относятся к нам с неприязнью, глядят со страхом и отвращением. Завидев нас, голуби начинают громко ворковать, нахохливаются, поднимают крылья, готовясь нанести удар. Вороны, грачи, галки бросаются наперерез и прогоняют, злобно крича… Тетерева, фазаны, куры, утки, гуси, поморники, цапли верещат, топают ногами… Соловьи, жаворонки, щеглы, чижи, скворцы и дрозды удирают, щебетом и щелканьем предупреждая окружающих о нашем появлении. Я вызывал страх и отвращение у всех птиц, которые были мельче меня по размеру.
И потому я перестал искать себе друзей среди них. Дов и Пик всегда были окружены стаей сорок, принадлежавших к нашей большой семье, а из-за стен прилетали другие — сине-белые и бело-синие.
Эти сороки всегда вовремя предупредят, предостерегут от любой опасности. Нужно лишь постоянно быть среди своих, рядом со своими, чтобы всегда слышать их голоса. Слыша их разговоры, я обычно чувствовал себя уверенно, знал, что я в безопасности.
Пик учила меня заниматься разбоем в чужих гнездах, красть яйца и птенцов, терпеливо дожидаясь, пока хозяин не покинет своего дома. Она ждала момента, когда скворцы, дрозды или щеглы вылетали из гнезда, чтобы мгновенно ворваться внутрь и так же быстро вылететь обратно, сжимая в клюве трепещущего птенца.
Пик боялась только дятлов и не лезла в дупла даже в случае, если оттуда доносились лишь голоса требующего еды потомства. Она была еще молодой сорокой, когда однажды прокралась в такое вот дупло в стволе дуба. Она уже успела разбить яйцо и частично выклевать желток, оплетенный кровавыми жилками. Пик огляделась… Разбила еще одно яйцо и еще… Оставила одно — самое большое, белое, поблескивавшее в полумраке. Она решила унести его с собой и спрятать. Яйцо, если ухватить его поперек, с трудом умещалось в открытом клюве, поэтому Пик схватила его за один конец и, сжимая створки клюва, выскочила на край дупла. Большая черная птица с красным пятнышком на голове изо всех сил ткнула ее клювом под ребра. Страшная боль пронзила все тело, и ей вдруг стало не хватать воздуха. Яйцо разбилось о толстый сучок, а Пик, кувыркаясь в воздухе, стала падать вниз сквозь листву.
Дятел громко кричал, трещал, звенел. Он летел вслед за Пик, ожидая, что она упадет на землю или сядет и тогда он сможет нанести ей смертельный удар. К счастью, поблизости находилась большая семья сорок, которые прилетели на ее отчаянный зов и своими криками отогнали разъяренного дятла, ловко увертываясь от ударов острого светло-коричневого клюва. Теперь стоит Пик только услышать стук клюва по стволу, как она тут же разворачивается и улетает подальше, испуганно тряся головой и хвостом.
И когда с севера до нас донеслось характерное постукивание, Пик вздрогнула, встряхнулась и быстрее полетела на юг.
Пик все время проводила среди сорок — близких и дальних ее родственников. Она часто облетала многочисленные гнезда, которые построила сама или с помощью Дова. Они не были так аккуратно выстланы перьями, мхом и бумагой, как то, где я проклюнулся из яйца, но в случае необходимости вполне годились для того, чтобы в них поселиться.
Осматривая свои гнезда, Пик приносила то в одно, то в другое новые веточки и вплетала их, укрепляя слишком слабые, как ей казалось, стенки. Я помогал ей, наблюдая за тем, как она придерживает веточку когтями, как сгибает и протаскивает ее клювом сквозь едва заметные щели. Незаметно и быстро она вытаскивала и выбрасывала подгнившие, трухлявые прутики. Я старался помогать ей в работе.
Я подрос, стал шире в кости, покрылся белым, черным и синим пухом, переливающимся под лучами солнца всеми оттенками красного, фиолетового, зеленого, золотистого цветов… Из твердых и жестких трубочек прорезались первые перья длинного хвоста.
Пик учила меня, помогала, заставляла, наказывала, прогоняла и звала обратно… Я делал так, как она хотела, замечая, что далеко не все родители отличались таким же терпением, умом, быстротой и предусмотрительностью.
Я понял, что птицы должны избегать воды, потому что перья быстро намокают и тянут вниз, понял, что скорлупу улитки можно разбить о камень, а мокрая муха или пчела никуда не убегут. Что орехи, брошенные сверху на камни, раскалываются, обнажая вкусную мякоть, а если проглотить паука, то потом долго будешь чувствовать себя плохо и испытывать тошноту. Теперь я буду избегать пауков. Я убедился, что высохшие и жесткие, как камень, мучнистые клубни и корни становятся мягкими, если намочить их в луже, и тогда их можно размельчить и съесть… На собственном опыте я убедился, что сорокам не стоит летать при сильном ветре, потому что маховые и рулевые перья крыльев и хвостов выкручиваются, треплются и обламываются.
С каждым днем, с каждым вечером, с каждым полетом я узнавал все больше.
Но все ли я познал?
Неужели мир ничем больше не сможет удивить меня?
Я преодолел страх. Я больше не боялся. Я вылетал из гнезда, восторгаясь своими крыльями, силой и блеском своих перьев.
Темная, безлунная ночь. Сильный северный ветер ворвался в рощу. Дов и Пик залезли в гнездо, как будто хотели приободрить нас. Гремел гром, вспыхивали зарева, сверкали молнии, хлынул ливень.
Яркая вспышка осветила блестящие от дождя ветки. Мне стало страшно — я испугался, как слабый, неоперившийся птенец, который еще не умеет летать. Дов и Пик прикрывали нас своими крыльями.
Дерево закачалось, затрещало. Где-то совсем рядом загремел гром, все вокруг завыло, загудело, зашумело… Я был ближе всех к выходу и, оглушенный, ослепленный, испуганный, взмахнул крыльями и выскользнул, выпал наружу. Я хотел вернуться, но порыв ветра отбросил меня, и я приземлился на жасминовом кусту, который рос невдалеке от дерева. Я изо всех сил вцепился когтями в твердую, упругую ветку.
Молния осветила стройный силуэт кипариса. Грохот и пламя поразили, оглушили меня. Я чуть не потерял сознание от страха, но все же не выпустил из коготков спасительной ветки. Дерево пылало, горело гнездо, горели Дов и Пик, горели мои братья и сестры.
Я смотрел на брызжущее искрами желтое пламя и боялся, боялся, боялся…
— Сарторис! Сарторис! — кричал я из темноты, проклиная огонь, дождь и ветер.— Сарторис! — все тише повторял я.
Так я познал силу огня и грома.
Меня, отчаянно вцепившегося в ветку всеми коготками, пугали яркие, стреляющие в стороны языки огня, который жадно пожирал дерево. Смола капала вниз голубыми каплями, шипя и испаряясь на лету. Огонь то угасал, то разгорался вновь с еще большей силой, перебрасываясь на соседние деревья.
Даже здесь, в густом жасминовом кусту, я чувствовал исходящее от него тепло, которое временами переходило в нестерпимый жар. Он согревал меня, убивая, уничтожая моих близких.
Волна молний, грома и проливного дождя постепенно проходила над городом. Боясь заснуть, я изо всех сил старался держать глаза открытыми.
Монотонный, непрекращающийся дождь стучал по цветам и листьям. Дерево догорало, постепенно превращаясь в расцвеченную мелкими, дрожащими язычками огня черную колонну. Я дрожал от холода, сырости и ужаса.
Может, мне уже тогда снились сны? Или это все-таки был не сон? Мне снились люди, а вернее — скелеты, такие же, как те, лежащие на улицах и в домах. Они бросали камнями в дерево… Когда я отлетел подальше, они стали бросать камнями друг в друга. Камни превращались в язычки пламени, которые ползли по догоравшему стволу кипариса…
Мне снилась — хотя я вовсе не уверен в том, что это был именно сон — Огромная Прозрачная Птица, пролетевшая над тем жасминовым кустом, в котором я прятался от грозы. Ее прозрачные крылья простирались так широко, что охватывали все окружавшее меня пространство. Да, собственно, именно она, Птица-Великан, и была этим пространством — светом, дождем, туманом, огнем, темными стрелами деревьев, низко скользящими облаками, шумом ветра, холодным блеском просвечивающей сквозь тучи луны, заревом… Она обнимала все своей безбрежной, безграничной прозрачностью — так же, как совсем недавно Дов и Пик обнимали меня, согревая пухом своих грудок. Я сжался в комок, испуганный ее огромными размерами, но Птица пролетела надо мной в свете молний, а прямо за ней появились кидавшие камни люди.
Неужели они гнались за ней?
И в кого они бросали камни — в нее или, может быть, в меня?
Я отодвинулся поближе к стволу и вжался в более безопасное разветвление под темной кроной листьев.
Начинало светать… Я потянулся… Расправил одеревеневшие, скрюченные пальцы… Крылья насквозь промокли, затекли, онемели… Я махал крыльями, подпрыгивая на месте,— сушил перья, стоя на гибкой ветке жасмина.
Где Дов? Где Пик? Где мои сестры и братья? Где гнездо?
Шелест… Шорох… Рычание… Тени под деревьями… Волки ищут, вынюхивают, роются на пепелище… Я вспорхнул с места и перелетел на ветку соседнего дерева… Смотрю вниз… Рыжая волчица пожирает обуглившиеся останки сороки… Молодые волки раздирают, разгребают обгоревшую траву… Бело-черные клочки перьев напоминают мне Пик… Я кричу, надрываюсь, зову, то наклоняясь вниз, то подлетая с ветки вверх. Волчица даже не поднимает головы.
Я бегаю, кричу, зову… Издалека мне отвечают раздраженные голоса сорок.
Они слетаются, сбегаются ближе, кричат, летая над волчьей стаей:
— Убирайтесь прочь! Убирайтесь отсюда! Прочь!
Волки делают вид, что не слышат наших криков, не видят злобно раскрытых клювов. Лишь когда несколько сорок пролетают прямо над головой волчицы, задевая ее когтями, волки хватают в зубы остатки сорочьего семейства и уходят. Сороки летят за ними среди ветвей, преследуя хищников до широко распахнутых ворот в расположенных неподалеку развалинах.
— Есть хочу! — кричу я.
— Ты чужой! Убирайся! — Старый самец бьет меня крылом так сильно, что я падаю на нижнюю ветку дерева.
— Есть хочу! — повторяю я, но сороки не обращают на меня внимания.
Я делал все, что мог, просил, умолял принять меня в какую-нибудь сорочью семью. Пытался проскользнуть в гнездо и остаться там. Я делал это и в открытую, на глазах хозяев, и тогда, когда в гнезде никого не было.
— Ты чужой! Убирайся прочь! Уходи! — преследовали меня злые крики.
Я улетал, побитый, оплеванный, испуганный, голодный. Я уже умел есть и самостоятельно добывать еду, но мне нравилось, когда Пик или Дов делились со мной птенцом воробья, пурпурной гусеницей или выкопанным из земли мучнистым клубнем. Я привык к тому, что они никогда нам не отказывали — наоборот, охотно совали еду в жадно раскрытые клювы уже подросших, оперившихся птенцов.
— Ты не наш! Убирайся!
И я улетал прочь. Я был один, мне было грустно, и я чувствовал себя все более одиноким, покинутым. Я тосковал по Пик и Дову, тосковал по братьям и сестрам, по гнезду, по старому кипарису, где мне были знакомы каждая трещинка в коре, каждый сучок и ветка. Мне так не хватало наших совместных полетов на городские крыши и купола, в позолоченные помещения, полные мраморных фигур, картин, блестящих предметов.
Я остался один, и это одиночество мучило меня сильнее, чем крики разозленных сорок и нацеленные в меня клювы.
Я вспомнил о тех гнездах, которые беззаботно облетал вместе с Пик и Довом… Теперь они могли мне пригодиться…
Я летел, и сердце бешено колотилось у меня в груди… Неужели я надеялся застать там родителей? Нет. И все же я летел все быстрее и быстрее, как будто верил в чудо.
Гнездо на платане заняли темно-серые вороны. Стоило мне только сесть на сломанную ветку, как они тут же выскочили и начали угрожающе каркать на меня.
Из гнезда в апельсиновой роще доносились крики сидевших на яйцах чужих сорок. Я даже и не пытался приблизиться к нему.
Незаконченное гнездо на кривой ветке оливкового дерева показалось мне совершенно безопасным. Я провел в нем несколько ночей, пока меня не прогнали жившие рядом сойки.
Я был один, без гнезда, среди птиц, считавших меня чужим и относившихся ко мне с недоверием и злобой.
Вечерами я прилетал на жасминовый куст, который в ту страшную ночь стал моим убежищем, садился на шершавую ветку, судорожно стискивал коготки, крепко вцепляясь в кору, и ждал. Я боролся со сном, я боялся бродящих под деревом скелетов. Они подкрадывались — длинные, трясущие костями,— а я сжимался в комок от холода и дрожал, опасаясь нападения ночных хищников.
Я сильно исхудал, пух совсем свалялся, у меня все чаще выпадали перья из крыльев и хвоста. Это пугало меня, ведь я уже знал, что птица, теряющая маховые перья, не сможет улететь, не сможет спастись от хищника и неминуемо погибнет. А мои перья ломались, крошились, выпадали. Каждое утро я чистил и расчесывал их со страхом — я боялся, что они выпадут и я не смогу долететь даже до ближайшего пруда.
И они выпадали… Я терял свои потерявшие блеск перья и, разводя в стороны крылья, замечал все более заметные дыры… Желтые наросты вокруг клюва потемнели.
Сороки Лос и Нис жили в густой, раскидистой кроне акации, неподалеку от серебристого купола. В толстой, изборожденной трещинами черной коре они ловили плоских красных насекомых, волосатых зеленых гусениц и спящих ос, отяжелевших от нектара из пьянящих белых цветков. Их сорочата подрастали. Лос и Нис учили их охотиться на мышей, хомяков и полевок. Я сидел на голове статуи, когда их птенцы, которых спугнуло с места близкое тявканье лисицы, неожиданно выпорхнули из-за серой колонны.
Они окружили меня, начали толкать и задираться. Я вспорхнул и стал летать с ними наперегонки, передразнивать. Мы вместе дурачились, пощипывали друг друга клювами, кувыркались, падая и вновь взмывая вверх.
Я забыл об одиночестве, о выпадающих перьях, о дождливой ночи, о поглотившем мою семью огне. Я снова был счастливой молодой сорокой — совсем как раньше.
Я разогнался, вместе с сорочатами влетел в гущу колючих веток акации и уселся на раскидистый сук перед большим, широким гнездом.
— Идите сюда! — звал Лос.
— Быстрее! — подгоняла Нис.
Я остановился. Рядом со мной стояли крупные сороки, которые с любопытством рассматривали мои потерявшие блеск, потрепанные перья.
Они не прогнали меня, не побили. Нис коснулась меня клювом так, как будто я был ее птенцом, как будто она хорошо знала меня.
Вскоре вернулся Лос и положил перед нами молодую, еще трепыхавшуюся ласточку.
Меня приняли в гнездо.
Ты остановился на ветке рядом со входом — растерянный, с бегающим взглядом и дрожащей неоперенной шеей.
Ты все еще боялся. Боялся, хотя я приняла тебя, приласкала, обняла крыльями, как собственного птенца. Ты опасался и не доверял нам, как всем сорокам, которые гнали тебя, отпихивали, клевали, били.
Дни и ночи, проведенные в ветвях жасмина, сделали тебя пугливым и недоверчивым. Глядя расширившимися глазами на ведущее в гнездо отверстие, ты думал: почему я не поднимаю крыло для удара, почему не раскрываю клюв с хриплым, злобным криком?
Ты уже привык к тому, что птицы яростно защищают небольшое пространство вокруг своих гнезд и чужак может дойти лишь до определенной точки, до той границы, за которой начинаются семейные владения.
“Почему она меня не прогоняет?” — думаешь ты.
Все твое тело выражает этот вопрос — и изгиб шейки, и движения ног, и подергивание перышек на хвосте, и то, как ты встряхиваешь крылышками, и твои глаза, зрачки которых то сужаются, то снова расширяются.
Я стою, жду, сочувственно склонив голову.
“Почему? Может, как только я подойду поближе, она закричит и будет бить клювом, крыльями, стоит мне только споткнуться о какой-нибудь сучок? Может, она только и ждет, когда удобнее броситься на меня?”
— Не бойся! — мягко говорю я, щуря глаза и опуская пониже хвост.— Неужели ты думаешь, что я не заметила, как ты спрятался в моем гнезде, среди моих птенцов?
Я знаю, что ты вылупился не из моего яйца и что ты — не мой птенец. Неужели ты все же веришь в то, что тебе удалось перехитрить меня?
Когда ты прилетел сюда, я сразу же поняла, что это ты. Ведь я же видела тебя раньше, еще в гнезде Пик и Дова, в котором родилась сама. Я вылупилась там на несколько зим раньше тебя, и Пик иногда позволяла мне заглядывать в ее гнездо. Когда я впервые увидела тебя, ты был еще гол и слеп.
Ты был крупнее других, тебя отличали подвижность и сила, с которой ты ворочался и вертелся под распростертым крылом Пик. Под тонкой красновато-синей пленкой твои еще не видящие глаза двигались вслед за падавшим в отверстие лучом света. Ты хотел познать, увидеть, понять так же, как и мои собственные птенцы.
Я собиралась убрать с веточки кучку твоих отходов, но Пик взъерошилась, застыла и ревниво защелкала клювом. Она не позволила мне подойти поближе.
Но я все же запомнила тебя, потому что ты показался мне иным, не похожим на других. Не чужим, а именно другим. Ты иной, но все же свой, ты такой же, как мы, и все же отличаешься от других знакомых мне сорок. Ты вертишь головой, глядишь исподлобья, встряхиваешь крылышками. Ты слишком долго колеблешься.
— Входи, Сарторис! — повторяю я.— Это твое гнездо.
Еще мгновение ты стоишь, не веря моим словам. Осматриваешься по сторонам, проверяя, сможешь ли быстро удрать в случае неожиданного нападения.
Потом высоко поднимаешь голову и входишь.
Падающий в окно луч вдруг заблестел, отражаясь от чего-то, лежащего среди истлевших костей и посеревшей ткани. Я и раньше вертел, поворачивал в разные стороны, укладывал в гнезде блестящие предметы. Их отраженное сияние освещало помещение, помогало сорокам находить дорогу, издалека видеть в полумраке вход в гнездо. Я выпрямился, коснулся камня перьями. Предмет засверкал ярким блеском отполированного золота, ошеломил, восхитил меня.
— Что это? Я хочу, чтобы это стало моим!
Зачарованный сиянием, я наклонился и попытался клювом стащить с темной продолговатой кости золотой перстень, но высохшие сухожилия держались прочно. Я ухватился покрепче, приподнял клюв, повернул голову и сильнее рванул блестящий металлический обруч. Сустав треснул и рассыпался. Я держал в клюве золотую мерцающую добычу. Она была холодной, твердой, светящейся.
— Это мое! — с триумфом в голосе закричал я.— Только мое!
Я зажал когтями перстень и попытался клюнуть металл, надеясь, что он окажется съедобным.
Но золото невозможно было ни разбить, ни поделить на кусочки.
Летавшие высоко под куполом голуби и галки вызывали у меня опасения. Все, что мне до сих пор удавалось добыть, приходилось красть, хватать, вырывать, отнимать.
Может, голубям и галкам тоже нравится золото?
Я перетаскиваю перстень на самый верх стоящей неподалеку статуи.
— Это мое! Не смейте трогать! — предупреждаю я порхающих вокруг птиц.
Я снова пытаюсь разбить перстень, изо всех сил колотя его клювом.
— Мой! Мой! — повторяю я.
Перстень не рассыпался, даже не треснул под ударами. Здесь, ближе к падающему сквозь люнеты свету, он блестел еще ярче.
Клюв заболел от яростных ударов, глаза зашлись бельмом от злости. Я вертел перстень во все стороны, клевал его, щипал, грыз. Золото оставалось целым, неизменным, лишь кое-где слегка потертым.
— Я все понял!
С перстнем в клюве я вылетел сквозь ближайший ко мне люнет и сел на берегу заросшего тростником и кувшинками пруда.
Если и зерна, и высохшее мясо, и клубни от воды разбухают, то, значит, и блестящий металл точно так же можно размочить.
— Ну конечно же! Конечно же! — уговариваю я сам себя.
Я озираюсь по сторонам… Вот и наполненное водой углубление в каменной плите. Я подбегаю поближе, беру кончиком клюва перстень и погружаю его в воду. Перстень увеличивается в размерах, дрожит, зеленеет. Я слегка трясу его, чтобы он быстрее размяк. Держу крепко, опасаясь, что он может погрузиться слишком глубоко и я потом не смогу достать его. Как зачарованный я смотрю на блестящий, сверкающий на дне предмет. Подпрыгиваю, хожу вокруг, нетерпеливо перебирая ногами. Может, он уже размяк от воды? Сую клюв в воду, пробую. Никакого эффекта.
Я раздраженно верчу головой над лежащим в воде золотом.
— Ну, сколько еще ждать? — спрашиваю я со злостью.
Высоко над колоннадой появляется бело-черная стая. Сороки — вся моя семья. Они вертят головами, опускаются пониже, снова взмывают вверх.
— Сарторис! Мы нашли Сарториса!
От злости пух у меня на голове встает дыбом. Они же отберут у меня золото! Мое золото! Золото, которое я сам нашел! Ведь они же подкрадываются и воруют друг у друга все что попало!
Перстень сверкает в воде ярким блеском. Они уже заметили его.
— Что это там у тебя такое, Сарторис? Что это ты нашел?
Я хватаю перстень в клюв и вытаскиваю его из воды. От сияния становится больно глазам.
— Дай! Отдай! Покажи! Это мое! — кричат все подряд.
— Это только мое! Это только мое! — яростно кричу я, злобно ворочая глазами, и улетаю.
Сороки летят за мной, крича и хлопая крыльями. Они ныряют вниз, падают, взмывают ввысь, окружают меня со всех сторон. Я лечу как раз над серединой пруда, когда сразу несколько сорок кидаются снизу мне наперерез.
— Отдай! Это мое! — кричат все наперебой. Они подлетают с боков, снизу, сверху. Как удрать от них? Куда? Куда лететь? Впереди, на противоположном конце пруда, тоже ждут сороки.
— А вот и ты, Сарторис! Что ты там несешь? Отдай! Дай!
Сорочий хор окружает меня, осаждает со всех сторон.
Они уже близко. Клювы отовсюду тянутся за золотом.
Кто выбил у меня перстень? Кто ударил крылом или клювом прямо в блестящий кружок? А может, это я сам на мгновение разжал клюв?
Перстень падает, сверкая, как желтый огонек. Плеск воды. На поверхности расходятся круги.
— Упал! Нет больше золота! — злятся сороки.
Все следующие дни я кружу над прудом, пытаясь разглядеть в глубине сияющий перстень. Наконец, когда солнце стоит в самом зените, я замечаю на дне приглушенный блеск, золотистую точку.
Вскоре блеск исчезает, и я о нем забываю.
Сарторис боялся возвращения людей. Он встречал их следы — рассыпающиеся скелеты, дома, стены, дороги, стальные арки, плиты, руины, бетонные блоки. Он видел трупы, развалины, смерть и все же не верил, что их уже нет. Достаточно было присесть на ветку, как под деревом появлялась стучащая ребрами, настырная, дерзкая толпа скелетов. Разбросанные кости, раскрытые двери, пустые дома… Казалось, что человечество вымерло, исчезло, уступило место более стойким, более живучим видам зверей.
Скелеты были везде — они лежали, стояли, сидели, взбирались по лестницам, обнимали друг друга. На площадях, на полосах асфальта, в домах, под деревьями, в проржавевших стальных коробках… Смерть застала их врасплох, настигла внезапно. Сарторис пролетал над улицами, площадями, крышами и, хотя видел вокруг смерть и только смерть, все еще боялся, что люди вернутся.
То, что они оставили после себя, подавляло — все было таким огромным, таким внушительным. Даже теперь некоторые птицы все еще боятся входить в раскрытые ворота, влетать в глубокие шахты, в подвалы, коридоры, туннели.
Ты тоже залетаешь туда с опаской: а вдруг закроется дверь, вдруг захлопнется оконная створка и ты не сможешь выбраться обратно? Да может ли быть такое, чтобы никого не осталось в живых? Неужели они действительно все вымерли?
Сороки летят за тобой, повинуются твоему зову. Ты самый молодой вожак сорочьей стаи. Тебе никогда не приходило в голову задуматься, почему так получилось? Почему они слушаются именно тебя?
Ты подчиняешься их выбору. Ты испытываешь радость оттого, что уже сейчас, после первой в твоей жизни зимы, к весеннему равноденствию, как только ты успел превратиться в крупную сороку с густым, блестящим оперением, они признали тебя и выбрали своим вожаком.
Я стал замечать цветы и в каждом цветке находил присущий только ему вкус, пил из них росу с неповторимым ароматом. И мне захотелось поскорее научиться летать — хотя бы для того, чтобы испытывать это ни с чем не сравнимое наслаждение.
Когда я наконец решился улететь подальше, за пределы растущих вокруг гнезда кипарисов, дубов и пиний, меня поразили и испугали огромные постройки из камня — стены, купола, колонны, статуи, обелиски, фонтаны. Мир становился все больше, расширялся с каждым взмахом моих крыльев. Он казался мне бесконечным, удивительным, необъятным. В нем жили птицы и звери незнакомой мне до сих пор формы и цвета. Я поражался, познавая его, и не переставал удивляться. Меня восхищали и приводили в недоумение и огромные клювы пеликанов с кожистыми мешками, и розовый цвет фламинго, и толпы красных муравьев, которые неожиданно облепили мою ногу, вызвав страшный зуд и жжение.
— Что это? — спрашивал я, открывая мир и предчувствуя, что мне никогда не дано будет познать его до конца.
Вскоре я привык к серости и белизне огромных каменных глыб и все смелее стал пользоваться уступами вертикальных каменных стен для того, чтобы быстрее взбираться на самый верх. Перья моих крыльев становятся все длиннее, все тверже, все шире, захватывают в полете все больше воздуха. Я чувствую, как каждый их взмах становится все более сильным, все более упругим.
Полет стал радостью, он доставляет мне удовольствие, становится самоцелью.
Я уже знаю, как взмыть вертикально ввысь и приземлиться на рогатую голову каменной фигуры, я умею летать волнами — то поднимаясь, то опускаясь ниже, могу перелетать с одной статуи на другую или петлять между овальными каменными столбами и колоннами. Вскоре я замечаю, что другие птицы относятся к нам с неприязнью, глядят со страхом и отвращением. Завидев нас, голуби начинают громко ворковать, нахохливаются, поднимают крылья, готовясь нанести удар. Вороны, грачи, галки бросаются наперерез и прогоняют, злобно крича… Тетерева, фазаны, куры, утки, гуси, поморники, цапли верещат, топают ногами… Соловьи, жаворонки, щеглы, чижи, скворцы и дрозды удирают, щебетом и щелканьем предупреждая окружающих о нашем появлении. Я вызывал страх и отвращение у всех птиц, которые были мельче меня по размеру.
И потому я перестал искать себе друзей среди них. Дов и Пик всегда были окружены стаей сорок, принадлежавших к нашей большой семье, а из-за стен прилетали другие — сине-белые и бело-синие.
Эти сороки всегда вовремя предупредят, предостерегут от любой опасности. Нужно лишь постоянно быть среди своих, рядом со своими, чтобы всегда слышать их голоса. Слыша их разговоры, я обычно чувствовал себя уверенно, знал, что я в безопасности.
Пик учила меня заниматься разбоем в чужих гнездах, красть яйца и птенцов, терпеливо дожидаясь, пока хозяин не покинет своего дома. Она ждала момента, когда скворцы, дрозды или щеглы вылетали из гнезда, чтобы мгновенно ворваться внутрь и так же быстро вылететь обратно, сжимая в клюве трепещущего птенца.
Пик боялась только дятлов и не лезла в дупла даже в случае, если оттуда доносились лишь голоса требующего еды потомства. Она была еще молодой сорокой, когда однажды прокралась в такое вот дупло в стволе дуба. Она уже успела разбить яйцо и частично выклевать желток, оплетенный кровавыми жилками. Пик огляделась… Разбила еще одно яйцо и еще… Оставила одно — самое большое, белое, поблескивавшее в полумраке. Она решила унести его с собой и спрятать. Яйцо, если ухватить его поперек, с трудом умещалось в открытом клюве, поэтому Пик схватила его за один конец и, сжимая створки клюва, выскочила на край дупла. Большая черная птица с красным пятнышком на голове изо всех сил ткнула ее клювом под ребра. Страшная боль пронзила все тело, и ей вдруг стало не хватать воздуха. Яйцо разбилось о толстый сучок, а Пик, кувыркаясь в воздухе, стала падать вниз сквозь листву.
Дятел громко кричал, трещал, звенел. Он летел вслед за Пик, ожидая, что она упадет на землю или сядет и тогда он сможет нанести ей смертельный удар. К счастью, поблизости находилась большая семья сорок, которые прилетели на ее отчаянный зов и своими криками отогнали разъяренного дятла, ловко увертываясь от ударов острого светло-коричневого клюва. Теперь стоит Пик только услышать стук клюва по стволу, как она тут же разворачивается и улетает подальше, испуганно тряся головой и хвостом.
И когда с севера до нас донеслось характерное постукивание, Пик вздрогнула, встряхнулась и быстрее полетела на юг.
Пик все время проводила среди сорок — близких и дальних ее родственников. Она часто облетала многочисленные гнезда, которые построила сама или с помощью Дова. Они не были так аккуратно выстланы перьями, мхом и бумагой, как то, где я проклюнулся из яйца, но в случае необходимости вполне годились для того, чтобы в них поселиться.
Осматривая свои гнезда, Пик приносила то в одно, то в другое новые веточки и вплетала их, укрепляя слишком слабые, как ей казалось, стенки. Я помогал ей, наблюдая за тем, как она придерживает веточку когтями, как сгибает и протаскивает ее клювом сквозь едва заметные щели. Незаметно и быстро она вытаскивала и выбрасывала подгнившие, трухлявые прутики. Я старался помогать ей в работе.
Я подрос, стал шире в кости, покрылся белым, черным и синим пухом, переливающимся под лучами солнца всеми оттенками красного, фиолетового, зеленого, золотистого цветов… Из твердых и жестких трубочек прорезались первые перья длинного хвоста.
Пик учила меня, помогала, заставляла, наказывала, прогоняла и звала обратно… Я делал так, как она хотела, замечая, что далеко не все родители отличались таким же терпением, умом, быстротой и предусмотрительностью.
Я понял, что птицы должны избегать воды, потому что перья быстро намокают и тянут вниз, понял, что скорлупу улитки можно разбить о камень, а мокрая муха или пчела никуда не убегут. Что орехи, брошенные сверху на камни, раскалываются, обнажая вкусную мякоть, а если проглотить паука, то потом долго будешь чувствовать себя плохо и испытывать тошноту. Теперь я буду избегать пауков. Я убедился, что высохшие и жесткие, как камень, мучнистые клубни и корни становятся мягкими, если намочить их в луже, и тогда их можно размельчить и съесть… На собственном опыте я убедился, что сорокам не стоит летать при сильном ветре, потому что маховые и рулевые перья крыльев и хвостов выкручиваются, треплются и обламываются.
С каждым днем, с каждым вечером, с каждым полетом я узнавал все больше.
Но все ли я познал?
Неужели мир ничем больше не сможет удивить меня?
Я преодолел страх. Я больше не боялся. Я вылетал из гнезда, восторгаясь своими крыльями, силой и блеском своих перьев.
Темная, безлунная ночь. Сильный северный ветер ворвался в рощу. Дов и Пик залезли в гнездо, как будто хотели приободрить нас. Гремел гром, вспыхивали зарева, сверкали молнии, хлынул ливень.
Яркая вспышка осветила блестящие от дождя ветки. Мне стало страшно — я испугался, как слабый, неоперившийся птенец, который еще не умеет летать. Дов и Пик прикрывали нас своими крыльями.
Дерево закачалось, затрещало. Где-то совсем рядом загремел гром, все вокруг завыло, загудело, зашумело… Я был ближе всех к выходу и, оглушенный, ослепленный, испуганный, взмахнул крыльями и выскользнул, выпал наружу. Я хотел вернуться, но порыв ветра отбросил меня, и я приземлился на жасминовом кусту, который рос невдалеке от дерева. Я изо всех сил вцепился когтями в твердую, упругую ветку.
Молния осветила стройный силуэт кипариса. Грохот и пламя поразили, оглушили меня. Я чуть не потерял сознание от страха, но все же не выпустил из коготков спасительной ветки. Дерево пылало, горело гнездо, горели Дов и Пик, горели мои братья и сестры.
Я смотрел на брызжущее искрами желтое пламя и боялся, боялся, боялся…
— Сарторис! Сарторис! — кричал я из темноты, проклиная огонь, дождь и ветер.— Сарторис! — все тише повторял я.
Так я познал силу огня и грома.
Меня, отчаянно вцепившегося в ветку всеми коготками, пугали яркие, стреляющие в стороны языки огня, который жадно пожирал дерево. Смола капала вниз голубыми каплями, шипя и испаряясь на лету. Огонь то угасал, то разгорался вновь с еще большей силой, перебрасываясь на соседние деревья.
Даже здесь, в густом жасминовом кусту, я чувствовал исходящее от него тепло, которое временами переходило в нестерпимый жар. Он согревал меня, убивая, уничтожая моих близких.
Волна молний, грома и проливного дождя постепенно проходила над городом. Боясь заснуть, я изо всех сил старался держать глаза открытыми.
Монотонный, непрекращающийся дождь стучал по цветам и листьям. Дерево догорало, постепенно превращаясь в расцвеченную мелкими, дрожащими язычками огня черную колонну. Я дрожал от холода, сырости и ужаса.
Может, мне уже тогда снились сны? Или это все-таки был не сон? Мне снились люди, а вернее — скелеты, такие же, как те, лежащие на улицах и в домах. Они бросали камнями в дерево… Когда я отлетел подальше, они стали бросать камнями друг в друга. Камни превращались в язычки пламени, которые ползли по догоравшему стволу кипариса…
Мне снилась — хотя я вовсе не уверен в том, что это был именно сон — Огромная Прозрачная Птица, пролетевшая над тем жасминовым кустом, в котором я прятался от грозы. Ее прозрачные крылья простирались так широко, что охватывали все окружавшее меня пространство. Да, собственно, именно она, Птица-Великан, и была этим пространством — светом, дождем, туманом, огнем, темными стрелами деревьев, низко скользящими облаками, шумом ветра, холодным блеском просвечивающей сквозь тучи луны, заревом… Она обнимала все своей безбрежной, безграничной прозрачностью — так же, как совсем недавно Дов и Пик обнимали меня, согревая пухом своих грудок. Я сжался в комок, испуганный ее огромными размерами, но Птица пролетела надо мной в свете молний, а прямо за ней появились кидавшие камни люди.
Неужели они гнались за ней?
И в кого они бросали камни — в нее или, может быть, в меня?
Я отодвинулся поближе к стволу и вжался в более безопасное разветвление под темной кроной листьев.
Начинало светать… Я потянулся… Расправил одеревеневшие, скрюченные пальцы… Крылья насквозь промокли, затекли, онемели… Я махал крыльями, подпрыгивая на месте,— сушил перья, стоя на гибкой ветке жасмина.
Где Дов? Где Пик? Где мои сестры и братья? Где гнездо?
Шелест… Шорох… Рычание… Тени под деревьями… Волки ищут, вынюхивают, роются на пепелище… Я вспорхнул с места и перелетел на ветку соседнего дерева… Смотрю вниз… Рыжая волчица пожирает обуглившиеся останки сороки… Молодые волки раздирают, разгребают обгоревшую траву… Бело-черные клочки перьев напоминают мне Пик… Я кричу, надрываюсь, зову, то наклоняясь вниз, то подлетая с ветки вверх. Волчица даже не поднимает головы.
Я бегаю, кричу, зову… Издалека мне отвечают раздраженные голоса сорок.
Они слетаются, сбегаются ближе, кричат, летая над волчьей стаей:
— Убирайтесь прочь! Убирайтесь отсюда! Прочь!
Волки делают вид, что не слышат наших криков, не видят злобно раскрытых клювов. Лишь когда несколько сорок пролетают прямо над головой волчицы, задевая ее когтями, волки хватают в зубы остатки сорочьего семейства и уходят. Сороки летят за ними среди ветвей, преследуя хищников до широко распахнутых ворот в расположенных неподалеку развалинах.
— Есть хочу! — кричу я.
— Ты чужой! Убирайся! — Старый самец бьет меня крылом так сильно, что я падаю на нижнюю ветку дерева.
— Есть хочу! — повторяю я, но сороки не обращают на меня внимания.
Я делал все, что мог, просил, умолял принять меня в какую-нибудь сорочью семью. Пытался проскользнуть в гнездо и остаться там. Я делал это и в открытую, на глазах хозяев, и тогда, когда в гнезде никого не было.
— Ты чужой! Убирайся прочь! Уходи! — преследовали меня злые крики.
Я улетал, побитый, оплеванный, испуганный, голодный. Я уже умел есть и самостоятельно добывать еду, но мне нравилось, когда Пик или Дов делились со мной птенцом воробья, пурпурной гусеницей или выкопанным из земли мучнистым клубнем. Я привык к тому, что они никогда нам не отказывали — наоборот, охотно совали еду в жадно раскрытые клювы уже подросших, оперившихся птенцов.
— Ты не наш! Убирайся!
И я улетал прочь. Я был один, мне было грустно, и я чувствовал себя все более одиноким, покинутым. Я тосковал по Пик и Дову, тосковал по братьям и сестрам, по гнезду, по старому кипарису, где мне были знакомы каждая трещинка в коре, каждый сучок и ветка. Мне так не хватало наших совместных полетов на городские крыши и купола, в позолоченные помещения, полные мраморных фигур, картин, блестящих предметов.
Я остался один, и это одиночество мучило меня сильнее, чем крики разозленных сорок и нацеленные в меня клювы.
Я вспомнил о тех гнездах, которые беззаботно облетал вместе с Пик и Довом… Теперь они могли мне пригодиться…
Я летел, и сердце бешено колотилось у меня в груди… Неужели я надеялся застать там родителей? Нет. И все же я летел все быстрее и быстрее, как будто верил в чудо.
Гнездо на платане заняли темно-серые вороны. Стоило мне только сесть на сломанную ветку, как они тут же выскочили и начали угрожающе каркать на меня.
Из гнезда в апельсиновой роще доносились крики сидевших на яйцах чужих сорок. Я даже и не пытался приблизиться к нему.
Незаконченное гнездо на кривой ветке оливкового дерева показалось мне совершенно безопасным. Я провел в нем несколько ночей, пока меня не прогнали жившие рядом сойки.
Я был один, без гнезда, среди птиц, считавших меня чужим и относившихся ко мне с недоверием и злобой.
Вечерами я прилетал на жасминовый куст, который в ту страшную ночь стал моим убежищем, садился на шершавую ветку, судорожно стискивал коготки, крепко вцепляясь в кору, и ждал. Я боролся со сном, я боялся бродящих под деревом скелетов. Они подкрадывались — длинные, трясущие костями,— а я сжимался в комок от холода и дрожал, опасаясь нападения ночных хищников.
Я сильно исхудал, пух совсем свалялся, у меня все чаще выпадали перья из крыльев и хвоста. Это пугало меня, ведь я уже знал, что птица, теряющая маховые перья, не сможет улететь, не сможет спастись от хищника и неминуемо погибнет. А мои перья ломались, крошились, выпадали. Каждое утро я чистил и расчесывал их со страхом — я боялся, что они выпадут и я не смогу долететь даже до ближайшего пруда.
И они выпадали… Я терял свои потерявшие блеск перья и, разводя в стороны крылья, замечал все более заметные дыры… Желтые наросты вокруг клюва потемнели.
Сороки Лос и Нис жили в густой, раскидистой кроне акации, неподалеку от серебристого купола. В толстой, изборожденной трещинами черной коре они ловили плоских красных насекомых, волосатых зеленых гусениц и спящих ос, отяжелевших от нектара из пьянящих белых цветков. Их сорочата подрастали. Лос и Нис учили их охотиться на мышей, хомяков и полевок. Я сидел на голове статуи, когда их птенцы, которых спугнуло с места близкое тявканье лисицы, неожиданно выпорхнули из-за серой колонны.
Они окружили меня, начали толкать и задираться. Я вспорхнул и стал летать с ними наперегонки, передразнивать. Мы вместе дурачились, пощипывали друг друга клювами, кувыркались, падая и вновь взмывая вверх.
Я забыл об одиночестве, о выпадающих перьях, о дождливой ночи, о поглотившем мою семью огне. Я снова был счастливой молодой сорокой — совсем как раньше.
Я разогнался, вместе с сорочатами влетел в гущу колючих веток акации и уселся на раскидистый сук перед большим, широким гнездом.
— Идите сюда! — звал Лос.
— Быстрее! — подгоняла Нис.
Я остановился. Рядом со мной стояли крупные сороки, которые с любопытством рассматривали мои потерявшие блеск, потрепанные перья.
Они не прогнали меня, не побили. Нис коснулась меня клювом так, как будто я был ее птенцом, как будто она хорошо знала меня.
Вскоре вернулся Лос и положил перед нами молодую, еще трепыхавшуюся ласточку.
Меня приняли в гнездо.
Ты остановился на ветке рядом со входом — растерянный, с бегающим взглядом и дрожащей неоперенной шеей.
Ты все еще боялся. Боялся, хотя я приняла тебя, приласкала, обняла крыльями, как собственного птенца. Ты опасался и не доверял нам, как всем сорокам, которые гнали тебя, отпихивали, клевали, били.
Дни и ночи, проведенные в ветвях жасмина, сделали тебя пугливым и недоверчивым. Глядя расширившимися глазами на ведущее в гнездо отверстие, ты думал: почему я не поднимаю крыло для удара, почему не раскрываю клюв с хриплым, злобным криком?
Ты уже привык к тому, что птицы яростно защищают небольшое пространство вокруг своих гнезд и чужак может дойти лишь до определенной точки, до той границы, за которой начинаются семейные владения.
“Почему она меня не прогоняет?” — думаешь ты.
Все твое тело выражает этот вопрос — и изгиб шейки, и движения ног, и подергивание перышек на хвосте, и то, как ты встряхиваешь крылышками, и твои глаза, зрачки которых то сужаются, то снова расширяются.
Я стою, жду, сочувственно склонив голову.
“Почему? Может, как только я подойду поближе, она закричит и будет бить клювом, крыльями, стоит мне только споткнуться о какой-нибудь сучок? Может, она только и ждет, когда удобнее броситься на меня?”
— Не бойся! — мягко говорю я, щуря глаза и опуская пониже хвост.— Неужели ты думаешь, что я не заметила, как ты спрятался в моем гнезде, среди моих птенцов?
Я знаю, что ты вылупился не из моего яйца и что ты — не мой птенец. Неужели ты все же веришь в то, что тебе удалось перехитрить меня?
Когда ты прилетел сюда, я сразу же поняла, что это ты. Ведь я же видела тебя раньше, еще в гнезде Пик и Дова, в котором родилась сама. Я вылупилась там на несколько зим раньше тебя, и Пик иногда позволяла мне заглядывать в ее гнездо. Когда я впервые увидела тебя, ты был еще гол и слеп.
Ты был крупнее других, тебя отличали подвижность и сила, с которой ты ворочался и вертелся под распростертым крылом Пик. Под тонкой красновато-синей пленкой твои еще не видящие глаза двигались вслед за падавшим в отверстие лучом света. Ты хотел познать, увидеть, понять так же, как и мои собственные птенцы.
Я собиралась убрать с веточки кучку твоих отходов, но Пик взъерошилась, застыла и ревниво защелкала клювом. Она не позволила мне подойти поближе.
Но я все же запомнила тебя, потому что ты показался мне иным, не похожим на других. Не чужим, а именно другим. Ты иной, но все же свой, ты такой же, как мы, и все же отличаешься от других знакомых мне сорок. Ты вертишь головой, глядишь исподлобья, встряхиваешь крылышками. Ты слишком долго колеблешься.
— Входи, Сарторис! — повторяю я.— Это твое гнездо.
Еще мгновение ты стоишь, не веря моим словам. Осматриваешься по сторонам, проверяя, сможешь ли быстро удрать в случае неожиданного нападения.
Потом высоко поднимаешь голову и входишь.
Падающий в окно луч вдруг заблестел, отражаясь от чего-то, лежащего среди истлевших костей и посеревшей ткани. Я и раньше вертел, поворачивал в разные стороны, укладывал в гнезде блестящие предметы. Их отраженное сияние освещало помещение, помогало сорокам находить дорогу, издалека видеть в полумраке вход в гнездо. Я выпрямился, коснулся камня перьями. Предмет засверкал ярким блеском отполированного золота, ошеломил, восхитил меня.
— Что это? Я хочу, чтобы это стало моим!
Зачарованный сиянием, я наклонился и попытался клювом стащить с темной продолговатой кости золотой перстень, но высохшие сухожилия держались прочно. Я ухватился покрепче, приподнял клюв, повернул голову и сильнее рванул блестящий металлический обруч. Сустав треснул и рассыпался. Я держал в клюве золотую мерцающую добычу. Она была холодной, твердой, светящейся.
— Это мое! — с триумфом в голосе закричал я.— Только мое!
Я зажал когтями перстень и попытался клюнуть металл, надеясь, что он окажется съедобным.
Но золото невозможно было ни разбить, ни поделить на кусочки.
Летавшие высоко под куполом голуби и галки вызывали у меня опасения. Все, что мне до сих пор удавалось добыть, приходилось красть, хватать, вырывать, отнимать.
Может, голубям и галкам тоже нравится золото?
Я перетаскиваю перстень на самый верх стоящей неподалеку статуи.
— Это мое! Не смейте трогать! — предупреждаю я порхающих вокруг птиц.
Я снова пытаюсь разбить перстень, изо всех сил колотя его клювом.
— Мой! Мой! — повторяю я.
Перстень не рассыпался, даже не треснул под ударами. Здесь, ближе к падающему сквозь люнеты свету, он блестел еще ярче.
Клюв заболел от яростных ударов, глаза зашлись бельмом от злости. Я вертел перстень во все стороны, клевал его, щипал, грыз. Золото оставалось целым, неизменным, лишь кое-где слегка потертым.
— Я все понял!
С перстнем в клюве я вылетел сквозь ближайший ко мне люнет и сел на берегу заросшего тростником и кувшинками пруда.
Если и зерна, и высохшее мясо, и клубни от воды разбухают, то, значит, и блестящий металл точно так же можно размочить.
— Ну конечно же! Конечно же! — уговариваю я сам себя.
Я озираюсь по сторонам… Вот и наполненное водой углубление в каменной плите. Я подбегаю поближе, беру кончиком клюва перстень и погружаю его в воду. Перстень увеличивается в размерах, дрожит, зеленеет. Я слегка трясу его, чтобы он быстрее размяк. Держу крепко, опасаясь, что он может погрузиться слишком глубоко и я потом не смогу достать его. Как зачарованный я смотрю на блестящий, сверкающий на дне предмет. Подпрыгиваю, хожу вокруг, нетерпеливо перебирая ногами. Может, он уже размяк от воды? Сую клюв в воду, пробую. Никакого эффекта.
Я раздраженно верчу головой над лежащим в воде золотом.
— Ну, сколько еще ждать? — спрашиваю я со злостью.
Высоко над колоннадой появляется бело-черная стая. Сороки — вся моя семья. Они вертят головами, опускаются пониже, снова взмывают вверх.
— Сарторис! Мы нашли Сарториса!
От злости пух у меня на голове встает дыбом. Они же отберут у меня золото! Мое золото! Золото, которое я сам нашел! Ведь они же подкрадываются и воруют друг у друга все что попало!
Перстень сверкает в воде ярким блеском. Они уже заметили его.
— Что это там у тебя такое, Сарторис? Что это ты нашел?
Я хватаю перстень в клюв и вытаскиваю его из воды. От сияния становится больно глазам.
— Дай! Отдай! Покажи! Это мое! — кричат все подряд.
— Это только мое! Это только мое! — яростно кричу я, злобно ворочая глазами, и улетаю.
Сороки летят за мной, крича и хлопая крыльями. Они ныряют вниз, падают, взмывают ввысь, окружают меня со всех сторон. Я лечу как раз над серединой пруда, когда сразу несколько сорок кидаются снизу мне наперерез.
— Отдай! Это мое! — кричат все наперебой. Они подлетают с боков, снизу, сверху. Как удрать от них? Куда? Куда лететь? Впереди, на противоположном конце пруда, тоже ждут сороки.
— А вот и ты, Сарторис! Что ты там несешь? Отдай! Дай!
Сорочий хор окружает меня, осаждает со всех сторон.
Они уже близко. Клювы отовсюду тянутся за золотом.
Кто выбил у меня перстень? Кто ударил крылом или клювом прямо в блестящий кружок? А может, это я сам на мгновение разжал клюв?
Перстень падает, сверкая, как желтый огонек. Плеск воды. На поверхности расходятся круги.
— Упал! Нет больше золота! — злятся сороки.
Все следующие дни я кружу над прудом, пытаясь разглядеть в глубине сияющий перстень. Наконец, когда солнце стоит в самом зените, я замечаю на дне приглушенный блеск, золотистую точку.
Вскоре блеск исчезает, и я о нем забываю.
Сарторис боялся возвращения людей. Он встречал их следы — рассыпающиеся скелеты, дома, стены, дороги, стальные арки, плиты, руины, бетонные блоки. Он видел трупы, развалины, смерть и все же не верил, что их уже нет. Достаточно было присесть на ветку, как под деревом появлялась стучащая ребрами, настырная, дерзкая толпа скелетов. Разбросанные кости, раскрытые двери, пустые дома… Казалось, что человечество вымерло, исчезло, уступило место более стойким, более живучим видам зверей.
Скелеты были везде — они лежали, стояли, сидели, взбирались по лестницам, обнимали друг друга. На площадях, на полосах асфальта, в домах, под деревьями, в проржавевших стальных коробках… Смерть застала их врасплох, настигла внезапно. Сарторис пролетал над улицами, площадями, крышами и, хотя видел вокруг смерть и только смерть, все еще боялся, что люди вернутся.
То, что они оставили после себя, подавляло — все было таким огромным, таким внушительным. Даже теперь некоторые птицы все еще боятся входить в раскрытые ворота, влетать в глубокие шахты, в подвалы, коридоры, туннели.
Ты тоже залетаешь туда с опаской: а вдруг закроется дверь, вдруг захлопнется оконная створка и ты не сможешь выбраться обратно? Да может ли быть такое, чтобы никого не осталось в живых? Неужели они действительно все вымерли?
Сороки летят за тобой, повинуются твоему зову. Ты самый молодой вожак сорочьей стаи. Тебе никогда не приходило в голову задуматься, почему так получилось? Почему они слушаются именно тебя?
Ты подчиняешься их выбору. Ты испытываешь радость оттого, что уже сейчас, после первой в твоей жизни зимы, к весеннему равноденствию, как только ты успел превратиться в крупную сороку с густым, блестящим оперением, они признали тебя и выбрали своим вожаком.