Страница:
Я вылезаю. Крысолов потягивается, распрямляя ноги и руки.
Ползающие по нему вши падают на серую, всю в пятнах простыню.
В испуге я вскакиваю на тумбочку и задеваю хвостом дудочку — она катится к краю. К тому моменту, как дудочка падает, я успеваю спрыгнуть на пол. Храп прекращается. Крысолов приподнимается на локте и протирает заспанные глаза. Наверное, он успел заметить мою тень, когда я протискивался в щель под дверью.
От страха я даже не чувствую больше укусов вшей, не ощущаю зуда и жжения. Я хочу поскорее оказаться вне пределов досягаемости Крысолова, там, где не слышны звуки его дудочки.
Я бегу по улице, по асфальту, под яркими солнечными лучами. Вдоль сточной канавы — вперед, лишь бы подальше от человека, которого все крысы боятся и ненавидят, а встречая его на своем пути, часто не знают, что это именно он. Лишь смерть других позволяет нам понять, какая угроза над нами нависла.
Я боюсь его взгляда, боюсь рук, которые убивают, поджигают, топят, режут, боюсь его дудочки, боюсь тяжелых башмаков, боюсь коварства, с каким он может ввести меня в заблуждение, и той хитрости, которой он у меня же и научился.
Я перепрыгиваю через железные решетки сточных колодцев, через кучи мусора, перебегаю через улицы. Слышу позади грохот тяжелых шагов… Нет. Это всего лишь стучит мое собственное сердце.
На мостовой стоит пыхтящая, дымящая машина. Я с размаху влетаю прямо в лужу густой темной жидкости с резким запахом. Она облепляет меня со всех сторон, впитывается в шерсть и кожу, склеивает волоски в жесткие, торчащие во все стороны пучки. Лапки скользят, я спотыкаюсь, отряхиваюсь, скольжу на брюхе по гладкой поверхности — лишь бы поскорее оказаться как можно дальше отсюда…
Вокруг сгущаются сумерки. Приближается ночь.
Вибриссами и лапками я чувствую, что это уже другой город. Солома, конский навоз, дым горящей травы. Кажется, здесь Крысолов мне уже не угрожает? Ведь он же остался там — в завшивленной, провонявшей запахами вина и сна комнате?
Я сворачиваю в кусты. Заползаю в самую гущу засохших ветвей. Укусы вшей больше не болят, не чешутся. Только от шерсти очень сильно пахнет. Я поворачиваюсь на бок и погружаюсь во мрак. Вокруг шелестят сухие листья.
Ползающие по нему вши падают на серую, всю в пятнах простыню.
В испуге я вскакиваю на тумбочку и задеваю хвостом дудочку — она катится к краю. К тому моменту, как дудочка падает, я успеваю спрыгнуть на пол. Храп прекращается. Крысолов приподнимается на локте и протирает заспанные глаза. Наверное, он успел заметить мою тень, когда я протискивался в щель под дверью.
От страха я даже не чувствую больше укусов вшей, не ощущаю зуда и жжения. Я хочу поскорее оказаться вне пределов досягаемости Крысолова, там, где не слышны звуки его дудочки.
Я бегу по улице, по асфальту, под яркими солнечными лучами. Вдоль сточной канавы — вперед, лишь бы подальше от человека, которого все крысы боятся и ненавидят, а встречая его на своем пути, часто не знают, что это именно он. Лишь смерть других позволяет нам понять, какая угроза над нами нависла.
Я боюсь его взгляда, боюсь рук, которые убивают, поджигают, топят, режут, боюсь его дудочки, боюсь тяжелых башмаков, боюсь коварства, с каким он может ввести меня в заблуждение, и той хитрости, которой он у меня же и научился.
Я перепрыгиваю через железные решетки сточных колодцев, через кучи мусора, перебегаю через улицы. Слышу позади грохот тяжелых шагов… Нет. Это всего лишь стучит мое собственное сердце.
На мостовой стоит пыхтящая, дымящая машина. Я с размаху влетаю прямо в лужу густой темной жидкости с резким запахом. Она облепляет меня со всех сторон, впитывается в шерсть и кожу, склеивает волоски в жесткие, торчащие во все стороны пучки. Лапки скользят, я спотыкаюсь, отряхиваюсь, скольжу на брюхе по гладкой поверхности — лишь бы поскорее оказаться как можно дальше отсюда…
Вокруг сгущаются сумерки. Приближается ночь.
Вибриссами и лапками я чувствую, что это уже другой город. Солома, конский навоз, дым горящей травы. Кажется, здесь Крысолов мне уже не угрожает? Ведь он же остался там — в завшивленной, провонявшей запахами вина и сна комнате?
Я сворачиваю в кусты. Заползаю в самую гущу засохших ветвей. Укусы вшей больше не болят, не чешутся. Только от шерсти очень сильно пахнет. Я поворачиваюсь на бок и погружаюсь во мрак. Вокруг шелестят сухие листья.
Высокие дома стоят на холмистой окраине города. Здесь заканчиваются городские подземные коммуникации — трубы, туннели, провода, водопровод. Крысы неохотно посещают это место, ведь здесь меньше отбросов и сточных вод, а на голой поверхности труднее спрятаться. В центре города — у каменных набережных, у реки, рядом с рынком, в густо застроенных районах — крыса практически невидима. А здесь все наоборот. На зеленых газонах и гладком тротуаре меня можно заметить издалека.
Я начал приходить сюда, когда чаще стали звучать взрывы, а запах гари стал все глубже проникать в подземные норы. Здесь пока ещё царила тишина, которую нарушали лишь журчание воды, эхо далеких колоколов, писк и шорохи. Из городской канализации я пролез в бетонный туннель, по нему уходили наверх связки толстых и тонких труб.
Я пробирался все выше и выше, с этажа на этаж огромного здания. Там, где щели были достаточно широкими для того, чтобы вылезти наружу, я осторожно высовывал мордочку, вынюхивая, нет ли поблизости кошки или собаки.
На некоторые этажи проникнуть было совершений невозможно — все было заделано, загипсовано намертво. Но я упорно полз наверх, чувствуя доносящийся оттуда запах крысы-самки. Поначалу слабый, трудноуловимый, он становился все более сильным, призывным, манящим.
Под действием этого запаха я забыл об усталости и старости, о Крысолове и о всех тех крысоубийцах и крысопожирателях, которых в последнее время так много появилось в городе. Я терпеливо поднимался вверх по трубе, упираясь хвостом в её шершавую изогнутую поверхность. Самка была все ближе. Я чувствовал её ноздрями, вибриссами, всем телом. Я чуял и жаждал её.
Последний этаж. Сквозь трещину в деревянной перегородке я пробираюсь прямо на кухню. Дверь открыта. Меня опьяняет близкий запах самки.
У окна в кресле на колесиках сидит Седой Старик. Он гладит большую старую самку с белой, чуть пожелтевшей шерстью. Его рука ласкает её спину, скользит от головы к длинному розовому хвосту…
Белая крыса жмурит от удовольствия красноватые глаза, лижет его руку. Человек поворачивает голову. Крыса тоже настораживается и поворачивается. Они смотрят на меня без всякого удивления. Я не шевелюсь. Стою изумленный, не зная то ли удрать, то ли остаться?
По подоконнику широко открытого окна разгуливает белый воркующий голубь и клюет рассыпанные зерна. Корка хлеба падает под кресло. Я раздумываю, потом подбегаю ближе, хватаю и ем… Мне хочется здесь остаться…
Я начал приходить сюда, когда чаще стали звучать взрывы, а запах гари стал все глубже проникать в подземные норы. Здесь пока ещё царила тишина, которую нарушали лишь журчание воды, эхо далеких колоколов, писк и шорохи. Из городской канализации я пролез в бетонный туннель, по нему уходили наверх связки толстых и тонких труб.
Я пробирался все выше и выше, с этажа на этаж огромного здания. Там, где щели были достаточно широкими для того, чтобы вылезти наружу, я осторожно высовывал мордочку, вынюхивая, нет ли поблизости кошки или собаки.
На некоторые этажи проникнуть было совершений невозможно — все было заделано, загипсовано намертво. Но я упорно полз наверх, чувствуя доносящийся оттуда запах крысы-самки. Поначалу слабый, трудноуловимый, он становился все более сильным, призывным, манящим.
Под действием этого запаха я забыл об усталости и старости, о Крысолове и о всех тех крысоубийцах и крысопожирателях, которых в последнее время так много появилось в городе. Я терпеливо поднимался вверх по трубе, упираясь хвостом в её шершавую изогнутую поверхность. Самка была все ближе. Я чувствовал её ноздрями, вибриссами, всем телом. Я чуял и жаждал её.
Последний этаж. Сквозь трещину в деревянной перегородке я пробираюсь прямо на кухню. Дверь открыта. Меня опьяняет близкий запах самки.
У окна в кресле на колесиках сидит Седой Старик. Он гладит большую старую самку с белой, чуть пожелтевшей шерстью. Его рука ласкает её спину, скользит от головы к длинному розовому хвосту…
Белая крыса жмурит от удовольствия красноватые глаза, лижет его руку. Человек поворачивает голову. Крыса тоже настораживается и поворачивается. Они смотрят на меня без всякого удивления. Я не шевелюсь. Стою изумленный, не зная то ли удрать, то ли остаться?
По подоконнику широко открытого окна разгуливает белый воркующий голубь и клюет рассыпанные зерна. Корка хлеба падает под кресло. Я раздумываю, потом подбегаю ближе, хватаю и ем… Мне хочется здесь остаться…
Растолстевшая от ранней беременности Белая поднимает длинную, слегка приплюснутую мордочку, тычется носом мне в глаза, лижет своим узким языком. Она давно уже совсем обленилась и даже не вылезает из картонной коробки. Она счастлива оттого, что её каждый день кормят. Она не знает ни голода, ни скитаний, ни борьбы, ни болезней…
Самка радостно вытягивает ко мне острый холодный нос, прислушиваясь к шорохам, ожидая моего писка, надеясь на то, что я приду, коснусь её, растворюсь в ней до полного удовлетворения.
Старик в кресле на колесиках наклоняется над картонкой и трясущейся рукой кладет перед нами кусочек сыра. Белая едва прикасается к сыру кончиком зуба, а я тут же подбегаю, счастливый оттого, что могу есть и есть и ни одна чужая крыса не выдирает у меня добычу.
Белая всматривается в меня своими темно-красными блестящими глазами. Она знает, что это ради нее, ради этих мгновений любовного удовлетворения я каждый день преодолеваю лабиринты подземных туннелей, каналов и труб.
Она радостно пищит, трется о меня, ожидая, что я залезу на нее, схвачу зубами за шерсть на загривке, прижмусь к ней, прильну…
Самка радостно вытягивает ко мне острый холодный нос, прислушиваясь к шорохам, ожидая моего писка, надеясь на то, что я приду, коснусь её, растворюсь в ней до полного удовлетворения.
Старик в кресле на колесиках наклоняется над картонкой и трясущейся рукой кладет перед нами кусочек сыра. Белая едва прикасается к сыру кончиком зуба, а я тут же подбегаю, счастливый оттого, что могу есть и есть и ни одна чужая крыса не выдирает у меня добычу.
Белая всматривается в меня своими темно-красными блестящими глазами. Она знает, что это ради нее, ради этих мгновений любовного удовлетворения я каждый день преодолеваю лабиринты подземных туннелей, каналов и труб.
Она радостно пищит, трется о меня, ожидая, что я залезу на нее, схвачу зубами за шерсть на загривке, прижмусь к ней, прильну…
Брюхо Белой растет, раздувается, набухает.
Она ждет моего потомства. Она жаждет моего потомства. Она уже стара, а я — единственный самец, который был у неё в жизни.
Я ложусь, прижимаясь головой к её брюху. Мне хочется услышать доносящиеся оттуда звуки…
Тишина. Малыши не двигаются, не шевелятся. Это повторяется каждый раз, когда я прихожу.
Белая все ждет родов, но не рожает. Почему? Она ждет маленьких крысят, но их все нет. Только брюхо остается все таким же огромным, раздутым и тихим.
Но Белая все ждет, ждет, ждет и верит, что все-таки родит.
Она состарилась, облезла, передвигается с трудом, но все ещё надеется, все ещё хочет родить, хочет стать матерью, хочет заботиться о потомстве, кормить его.
Наконец-то. Я чувствую схватки. Брюхо мерно колышется, как при родах. Напряжение мышц, спазм, вода теплая, столько дней наполнявшая её жидкость.
Масса воды выливается из Белой, впитывается в бумагу и картон. Вода и только вода… В ней никогда не было потомства…
Человек ставит перед ней мисочку с молоком. Глаза Белой застилает серый туман, совсем как у тех крыс, что издыхают в тупиках туннелей там, в городе.
Она ждет моего потомства. Она жаждет моего потомства. Она уже стара, а я — единственный самец, который был у неё в жизни.
Я ложусь, прижимаясь головой к её брюху. Мне хочется услышать доносящиеся оттуда звуки…
Тишина. Малыши не двигаются, не шевелятся. Это повторяется каждый раз, когда я прихожу.
Белая все ждет родов, но не рожает. Почему? Она ждет маленьких крысят, но их все нет. Только брюхо остается все таким же огромным, раздутым и тихим.
Но Белая все ждет, ждет, ждет и верит, что все-таки родит.
Она состарилась, облезла, передвигается с трудом, но все ещё надеется, все ещё хочет родить, хочет стать матерью, хочет заботиться о потомстве, кормить его.
Наконец-то. Я чувствую схватки. Брюхо мерно колышется, как при родах. Напряжение мышц, спазм, вода теплая, столько дней наполнявшая её жидкость.
Масса воды выливается из Белой, впитывается в бумагу и картон. Вода и только вода… В ней никогда не было потомства…
Человек ставит перед ней мисочку с молоком. Глаза Белой застилает серый туман, совсем как у тех крыс, что издыхают в тупиках туннелей там, в городе.
Белой уже нет в живых… Ты видел её — неподвижную, холодную, окоченевшую. Человек завернул её в газету и бросил в мусоропровод рядом с кухней.
Ты тоже предчувствуешь смерть. Наблюдаешь за тем, как она медленно разрастается в тебе, проникая все глубже в жилы, мышцы, суставы, кости. Представляешь ли ты себе тот момент, когда она убьет тебя? Когда схватит за горло, закроет глаза, свалит с ног и ты ещё какое-то время будешь дергаться, не вполне понимая, что подошел к концу период твоего бытия, а точнее твоего долгого умирания.
Ты уже знаешь, что большая часть жизни позади, что тебя уже мало что ждет, потому что закончились скитания, странствия, поиски…
Впереди у тебя подползание украдкой к помойкам и пожирание того, на что не польстились другие крысы. Теперь ты — раньше такой сильный и неуступчивый — начнешь отступать, убегать даже от слабых, станешь избегать, отрекаться. Все больше слабея, ты будешь прятаться в нору и дрожать там, охваченный непонятным страхом. Ты уже не будешь той-самой крысой, которой был, ты станешь совсем иным — преображенным, незнакомым даже самому себе зверем… Ты с ужасом мотаешь головой. По спине пробегает дрожь. Может, это все-таки наступит не так скоро?
Ты тоже предчувствуешь смерть. Наблюдаешь за тем, как она медленно разрастается в тебе, проникая все глубже в жилы, мышцы, суставы, кости. Представляешь ли ты себе тот момент, когда она убьет тебя? Когда схватит за горло, закроет глаза, свалит с ног и ты ещё какое-то время будешь дергаться, не вполне понимая, что подошел к концу период твоего бытия, а точнее твоего долгого умирания.
Ты уже знаешь, что большая часть жизни позади, что тебя уже мало что ждет, потому что закончились скитания, странствия, поиски…
Впереди у тебя подползание украдкой к помойкам и пожирание того, на что не польстились другие крысы. Теперь ты — раньше такой сильный и неуступчивый — начнешь отступать, убегать даже от слабых, станешь избегать, отрекаться. Все больше слабея, ты будешь прятаться в нору и дрожать там, охваченный непонятным страхом. Ты уже не будешь той-самой крысой, которой был, ты станешь совсем иным — преображенным, незнакомым даже самому себе зверем… Ты с ужасом мотаешь головой. По спине пробегает дрожь. Может, это все-таки наступит не так скоро?
Из своего кресла на колесиках Старик трясущейся рукой протягивает мне заветренный кусок сухаря. Я сижу на поручне кресла и медленно, придерживая коготками, ем хрустящее лакомство.
Он гладит меня по голове, по спине, пальцем почесывает за ушами, а я зажмуриваю глаза, потому что солоноватый вкус сухаря вместе с его прикосновениями дарит мне счастье и наслаждение, каких я никогда раньше не испытывал.
Этот Седой Старик так же, как и я, предчувствует свою смерть. Его руки дрожат, ноги парализованы, как это часто бывает у крыс, которые, таская за собой животы и задние лапы, стараются продолжать жить так же, как жили раньше, добывать пищу и даже плодить потомство.
Ну и что с того, что каждый носит в себе страх, предчувствие смерти?
Человек тоже знает, что умирает, и, может быть, именно поэтому он старается подружиться, сблизиться со мной. Старый Человек ищет общества старой крысы…
Мы оба предчувствуем в себе смерть и поэтому уже можем понять друг друга. Я — не кусаю его за пальцы, а он — не хочет убить меня. Я не убегаю, а он старается не спугнуть меня.
Картонка, в которой жила Белая, стоит пустая. Я поднимаюсь на задние лапки и вдыхаю следы её присутствия, остатки запахов её шерсти, желез, мочи. Человек подъезжает к картонке на своей коляске и на открытой ладони протягивает мне кусочек черствого хлеба. Я прыгаю ему на плечо и по руке сползаю вниз, к ладони. Лапками ощущаю исходящее от него тепло.
Я снова ем, а он наблюдает за мной, боясь вздохнуть поглубже. Он наклоняется, его лицо сводит болью. Он тихонько кашляет, пытаясь подавить приступ сухого кашля. Заслоняет ладонью рот, стараясь не шевелиться. Я сижу на задних лапках и ем хлеб.
Из глаз Старика стекают прозрачные, сверкающие в свете электрической лампочки капли. Я прыгаю в коробку, в которой жила Белая. Закрываю глаза среди обрывков бумаги и тряпок, и мне кажется, что она трогает меня своими вибриссами, прижимается, ласкается — что она есть…
Седой Человек смотрит на нас со своего кресла. Мною овладевает желание, я обхватываю её лапками — хочу удовлетворить и её, и себя. Лежу, зарывшись в клочки ваты, газет, шерсти. Вместо Белой прижимаю к себе примятые её телом бумажки.
Свет гаснет. Вокруг царит тишина, какой я давно уже не помню в этом городе пожаров, взрывов, толчков. А ведь в темноте все голоса звучат громче, четче, яснее…
По краю коробки перебираюсь на стол, к миске. Мелкими глотками пью холодную вкусную воду.
В окно вижу зарево — приглушенные отсветы расположенного в котловине города. Я встаю на столе, опираясь о вазу, и съедаю несколько зернышек с засушенного букета цветов и трав. В темноте слышу биение человеческого сердца.
Он гладит меня по голове, по спине, пальцем почесывает за ушами, а я зажмуриваю глаза, потому что солоноватый вкус сухаря вместе с его прикосновениями дарит мне счастье и наслаждение, каких я никогда раньше не испытывал.
Этот Седой Старик так же, как и я, предчувствует свою смерть. Его руки дрожат, ноги парализованы, как это часто бывает у крыс, которые, таская за собой животы и задние лапы, стараются продолжать жить так же, как жили раньше, добывать пищу и даже плодить потомство.
Ну и что с того, что каждый носит в себе страх, предчувствие смерти?
Человек тоже знает, что умирает, и, может быть, именно поэтому он старается подружиться, сблизиться со мной. Старый Человек ищет общества старой крысы…
Мы оба предчувствуем в себе смерть и поэтому уже можем понять друг друга. Я — не кусаю его за пальцы, а он — не хочет убить меня. Я не убегаю, а он старается не спугнуть меня.
Картонка, в которой жила Белая, стоит пустая. Я поднимаюсь на задние лапки и вдыхаю следы её присутствия, остатки запахов её шерсти, желез, мочи. Человек подъезжает к картонке на своей коляске и на открытой ладони протягивает мне кусочек черствого хлеба. Я прыгаю ему на плечо и по руке сползаю вниз, к ладони. Лапками ощущаю исходящее от него тепло.
Я снова ем, а он наблюдает за мной, боясь вздохнуть поглубже. Он наклоняется, его лицо сводит болью. Он тихонько кашляет, пытаясь подавить приступ сухого кашля. Заслоняет ладонью рот, стараясь не шевелиться. Я сижу на задних лапках и ем хлеб.
Из глаз Старика стекают прозрачные, сверкающие в свете электрической лампочки капли. Я прыгаю в коробку, в которой жила Белая. Закрываю глаза среди обрывков бумаги и тряпок, и мне кажется, что она трогает меня своими вибриссами, прижимается, ласкается — что она есть…
Седой Человек смотрит на нас со своего кресла. Мною овладевает желание, я обхватываю её лапками — хочу удовлетворить и её, и себя. Лежу, зарывшись в клочки ваты, газет, шерсти. Вместо Белой прижимаю к себе примятые её телом бумажки.
Свет гаснет. Вокруг царит тишина, какой я давно уже не помню в этом городе пожаров, взрывов, толчков. А ведь в темноте все голоса звучат громче, четче, яснее…
По краю коробки перебираюсь на стол, к миске. Мелкими глотками пью холодную вкусную воду.
В окно вижу зарево — приглушенные отсветы расположенного в котловине города. Я встаю на столе, опираясь о вазу, и съедаю несколько зернышек с засушенного букета цветов и трав. В темноте слышу биение человеческого сердца.
Страх смерти, предчувствие опасности, неуверенность вызывают у многих крыс желание покинуть осажденный город. Они чувствуют, какая судьба их может ждать и какова будет судьба живущих здесь людей. Они знают о том, что приближаются голод, пожары, болезни, война. Им говорят об этом и солнце, и порывы ветра, и носящиеся в воздухе запахи, и гул земли, и вкус воды, и даже уличная пыль… Скоро они двинутся в путь — от города к городу,— приводя в ужас людей и сея панику среди зверей. В конце концов дойдет до того, что безопасных мест больше не останется нигде, а голоса, знаки, сигналы будут вызывать только страх и ужас. И тогда крысы прервут свое путешествие и останутся там, где у них будет хоть какой-нибудь, хоть малейший шанс выжить. Они найдут место, где будут чувствовать себя свободными, хотя это и будет свобода под постоянной угрозой смерти. Раскаленный воздух врывается в подземелья, вибрирует над помойками, режет легкие. Воздух предупреждает, предостерегает…
Вода, затопившая подвалы после сильного дождя, пахнет дымом далеких пожарищ. Эта вода обжигает горло и лишь усиливает жажду, утолить которую невозможно. Вода предостерегает…
Нас будят подземные толчки — едва слышные голоса земли, которая что-то кричит нам. Земля предупреждает… Порывы ветра бьют с невиданной силой, ветер воет в водосточных трубах, в вентиляционных шахтах. Ветер несет с собой горькую, обжигающую пыль, которая въедается глубоко в кожу. Ветры предостерегают…
Я остался, хотя все вокруг — вода, воздух, земля — подталкивало к бегству, к бесконечным странствиям. Я остался у Старого Человека в высоком бетонном блоке, у Человека, которому я стал доверять, который своими касаниями, поглаживаниями, лаской заставил меня поверить ему.
У страха нет имени, но он принуждает спасаться бегством или искать хоть какую-то возможность выжить. А все крысы верят в то, что им все же удастся выжить,— и те, что, несмотря на страх, выходят на поверхность, и те, что остаются под землей, в укрытиях, надеясь на то, что здесь безопаснее.
Нервные, раздражительные, сварливые — мы все стараемся набраться сил, ищем еду и пожираем больше, чем раньше, наедаемся до полного обжорства. Мы поглощаем все, пригодное для пищи, что нам только удается найти, поедаем даже то, чего никогда раньше есть бы не стали.
Вода, затопившая подвалы после сильного дождя, пахнет дымом далеких пожарищ. Эта вода обжигает горло и лишь усиливает жажду, утолить которую невозможно. Вода предостерегает…
Нас будят подземные толчки — едва слышные голоса земли, которая что-то кричит нам. Земля предупреждает… Порывы ветра бьют с невиданной силой, ветер воет в водосточных трубах, в вентиляционных шахтах. Ветер несет с собой горькую, обжигающую пыль, которая въедается глубоко в кожу. Ветры предостерегают…
Я остался, хотя все вокруг — вода, воздух, земля — подталкивало к бегству, к бесконечным странствиям. Я остался у Старого Человека в высоком бетонном блоке, у Человека, которому я стал доверять, который своими касаниями, поглаживаниями, лаской заставил меня поверить ему.
У страха нет имени, но он принуждает спасаться бегством или искать хоть какую-то возможность выжить. А все крысы верят в то, что им все же удастся выжить,— и те, что, несмотря на страх, выходят на поверхность, и те, что остаются под землей, в укрытиях, надеясь на то, что здесь безопаснее.
Нервные, раздражительные, сварливые — мы все стараемся набраться сил, ищем еду и пожираем больше, чем раньше, наедаемся до полного обжорства. Мы поглощаем все, пригодное для пищи, что нам только удается найти, поедаем даже то, чего никогда раньше есть бы не стали.
Я все время возвращаюсь к Человеку в кресле на колесиках, который когда-то кормил меня сыром, ветчиной, печеньем…
Я прихожу, меня с непреодолимой силой тянет встречаться с ним, потому что я знаю: он никогда меня не ударит, не прогонит, не убьет.
Я пробегаю по каменному полу между кухонным шкафчиком и стеной до металлического порожка, бегу дальше по коридору в комнату, где на полу лежит ковер.
Он уже услышал шорох, тихий шелест моих коготков. Медленно поворачивает голову.
Я подбегаю к нему, забираюсь на ступеньку, потом на прикрытые пледом колени. Он протягивает руку. Я лижу его ладонь, прижимаюсь к теплым ловким пальцам. Он чешет мне шею и за ушами, гладит нос и те места, откуда растут вибриссы, касается брюшка и хвоста.
Он не боится меня, а я не боюсь его. Между нами нет страха. Я мечтаю о том, что вот сейчас он протянет ко мне руку со сладкой печениной, даст на ладони кусочек творога со сметаной.
Я умываюсь, сидя у него на коленях, расчесываю зубами шерсть. Он смотрит на меня. Я вопросительно смотрю на него. Он протягивает руку с куском твердого, высохшего хлеба. Я хватаю сухарь, придерживаю лапками, разгрызаю и съедаю крошку за крошкой. Чувствую в хлебе опилки.
Еще недавно моя нора была полна черствых корок хлеба, принесенного из разных районов города. Теперь нора пуста, съедено все, до последней крошки. Старый Человек всегда кормил меня лакомствами, как будто хотел, чтобы я сюда возвращался. И я возвращался в ожидании, что здесь смогу наполнить до краев мой крысиный желудок.
Но сейчас он протягивает мне лишь высушенный кусочек хлеба, в котором полно опилок. Знак. Такой же, как другие знаки — голоса земли, свет дня и ночи, сухость ветра, кислый дождь. Знак грозящей опасности, знак из рук Человека, ставшего моим другом.
В городе не хватает хлеба. Его нет даже в пекарнях. Исчезли огромные кучи мешков с зерном, крупами, мукой. Склады пустые, их покинули и люди, и крысы. Голод — это тоже знак, который велит идти вперед, идти и добывать, идти и бороться.
Я сжимаю в лапках кусочек хлеба с такой же жадностью, с какой некогда съедал ароматный творог.
Человек гладит меня по голове — от подергивающихся ноздрей до чувствительной кожи за ушами.
Эти прикосновения электризуют, я жажду их, они нужны мне. Я хочу, чтобы этот человек вечно касался меня, погружал свои ладони в мою шерсть, прижимал к моей коже кончики своих пальцев.
Я кручу в лапках высохшую корку и дрожу от счастья, от радости, какой я никогда раньше не испытывал.
Я засыпаю у него на коленях. Он сидит без движения. Не мешает мне спать. Проснувшись, я подползаю к старому лицу, вытягиваю мордочку и слизываю соленые, теплые капли.
Из глубины его тела, как из глубины земли, я слышу эхо ударов — пульсирующие, ритмичные отзвуки.
Я лижу его подбородок, касаюсь его кожи… Но доносящиеся из нутра живого Человека звуки тоже пугают меня, они предостерегают так же, как и другие знаки.
Я поворачиваюсь, и его пальцы медленно скользят по моему хвосту. Он заснул. Я спускаюсь к нему на колени, хватаю в зубы последнюю крошку, спрыгиваю на ковер. Бегу на кухню, к щели между стеной и плитой, и дальше — по дороге, ведущей в город.
Я прихожу, меня с непреодолимой силой тянет встречаться с ним, потому что я знаю: он никогда меня не ударит, не прогонит, не убьет.
Я пробегаю по каменному полу между кухонным шкафчиком и стеной до металлического порожка, бегу дальше по коридору в комнату, где на полу лежит ковер.
Он уже услышал шорох, тихий шелест моих коготков. Медленно поворачивает голову.
Я подбегаю к нему, забираюсь на ступеньку, потом на прикрытые пледом колени. Он протягивает руку. Я лижу его ладонь, прижимаюсь к теплым ловким пальцам. Он чешет мне шею и за ушами, гладит нос и те места, откуда растут вибриссы, касается брюшка и хвоста.
Он не боится меня, а я не боюсь его. Между нами нет страха. Я мечтаю о том, что вот сейчас он протянет ко мне руку со сладкой печениной, даст на ладони кусочек творога со сметаной.
Я умываюсь, сидя у него на коленях, расчесываю зубами шерсть. Он смотрит на меня. Я вопросительно смотрю на него. Он протягивает руку с куском твердого, высохшего хлеба. Я хватаю сухарь, придерживаю лапками, разгрызаю и съедаю крошку за крошкой. Чувствую в хлебе опилки.
Еще недавно моя нора была полна черствых корок хлеба, принесенного из разных районов города. Теперь нора пуста, съедено все, до последней крошки. Старый Человек всегда кормил меня лакомствами, как будто хотел, чтобы я сюда возвращался. И я возвращался в ожидании, что здесь смогу наполнить до краев мой крысиный желудок.
Но сейчас он протягивает мне лишь высушенный кусочек хлеба, в котором полно опилок. Знак. Такой же, как другие знаки — голоса земли, свет дня и ночи, сухость ветра, кислый дождь. Знак грозящей опасности, знак из рук Человека, ставшего моим другом.
В городе не хватает хлеба. Его нет даже в пекарнях. Исчезли огромные кучи мешков с зерном, крупами, мукой. Склады пустые, их покинули и люди, и крысы. Голод — это тоже знак, который велит идти вперед, идти и добывать, идти и бороться.
Я сжимаю в лапках кусочек хлеба с такой же жадностью, с какой некогда съедал ароматный творог.
Человек гладит меня по голове — от подергивающихся ноздрей до чувствительной кожи за ушами.
Эти прикосновения электризуют, я жажду их, они нужны мне. Я хочу, чтобы этот человек вечно касался меня, погружал свои ладони в мою шерсть, прижимал к моей коже кончики своих пальцев.
Я кручу в лапках высохшую корку и дрожу от счастья, от радости, какой я никогда раньше не испытывал.
Я засыпаю у него на коленях. Он сидит без движения. Не мешает мне спать. Проснувшись, я подползаю к старому лицу, вытягиваю мордочку и слизываю соленые, теплые капли.
Из глубины его тела, как из глубины земли, я слышу эхо ударов — пульсирующие, ритмичные отзвуки.
Я лижу его подбородок, касаюсь его кожи… Но доносящиеся из нутра живого Человека звуки тоже пугают меня, они предостерегают так же, как и другие знаки.
Я поворачиваюсь, и его пальцы медленно скользят по моему хвосту. Он заснул. Я спускаюсь к нему на колени, хватаю в зубы последнюю крошку, спрыгиваю на ковер. Бегу на кухню, к щели между стеной и плитой, и дальше — по дороге, ведущей в город.
Каждая крыса — иная, непохожая, чем-то обязательно отличающаяся от других. И я, и ты, и он, и она, и та, и эта. Мы различны по форме, по размеру, у нас разная окраска, длина хвоста, мы отличаемся друг от друга ловкостью, скоростью, высотой прыжка, выносливостью к жаре, холоду, боли…
Глаза видят у кого ближе, у кого дальше, взгляд скользит по поверхности предмета или проникает внутрь, кто-то лучше видит в полумраке, а кто-то — на свету.
Каждая крыса по-своему пахнет, по-своему пищит, каждая выбирает свои дороги. Шерсть может быть жесткой или мягкой, гладкой, скользящей вдоль всех углов и неровностей. Вибриссы тоже разные: длинные, прочные, твердые и хрупкие, ломкие, опадающие вниз или стоящие торчком. Уши могут быть маленькими, прилегающими к черепу или торчащими кверху, настороженно ловящими все звуки, удлиненными или округлыми. У одной крысы спина изогнута дугой, у другой — прямая, стелющаяся параллельно земле. Различна и форма глаз: они бывают плоскими, глубоко посаженными или выпуклыми, большими и маленькими, полукруглыми, продолговатыми…
Даже крысята из одного помета не похожи друг на друга, и эти различия со временем только возрастают. И когда я смотрю на проходящих мимо меня крыс, в моих глазах они никогда не сливаются в однородную серую массу. Напротив — и в самой огромной толпе каждая крыса все равно остается самой собой.
Я стар и знаю, что когда-то видел иначе и не замечал этих различий, и, уж во всяком случае, не осознал их сразу. Для этого понадобились время, наблюдательность, опыт… Раньше, встречая крысу, я всегда задавался вопросами. Встречал ли я уже её, а если встречал, то где и когда? Как она настроена — дружелюбно или, может быть, враждебно? Здешняя она или странник? И откуда и куда пролегает путь её странствий? Испытывала ли она когда-нибудь чувство голода? И если она пойдет за мной, то не покинет ли вдруг без предупреждения, заметив притаившуюся в стороне куницу?
Теперь я смотрю на пробегающих мимо меня крыс, приглядываюсь к ним повнимательнее, вдыхаю их запах — и уже знаю о них все.
Вот этот самец никогда не покидал здешних мест. Он провел жизнь в сети близлежащих туннелей, и лишь недавно голод впервые заставил его выйти на поверхность. В подземных каналах он питался отбросами, очистками, листьями, косточками, отходами из людских кухонь. Еды всегда хватало. И лишь теперь он узнал, что такое настоящий голод. Он вышел наружу и увидел там людей, которые едят крыс. Он искал пищу и вместе с другими крысами нашел лежащий у стены труп. Мясо было ещё теплым, а кровь даже не успела свернуться. И с той ночи он питается падалью, пожирает трупы людей, коз, собак, птиц — даже те, что уже начали разлагаться, а их вкус и запах вызывают тошноту.
Вон тот, перепрыгивающий через ручеек сточных вод, тоже здешний. Вчера, оглушенный страшным грохотом, он, как мертвый, лежал в канаве. Он и сейчас ничего не слышит, иначе не лез бы наверх, к выходу на поверхность, откуда доносится мяуканье изголодавшегося кота — наверное, последнего оставшегося в живых в этом городе.
Эта изголодавшаяся самка беспрестанно лижет свои переполненные молоком соски. Ее детей недавно сожрали другие крысы, но она ведет себя так, как будто малыши все ещё ждут в норе её возвращения.
Вот этот ширококостный, толстый самец с покрытым шрамами хвостом, который кусает всех, кто попадается ему на пути, явно не отсюда. Он, как и я, прибыл издалека и думает только о том, как бы побыстрее вырваться из города. Он кружит поблизости от вокзала, залезает в пустые вагоны и ждет, когда они поедут. Но с того времени, как вокзал сгорел вместе с находившимися рядом с ним складами, поезда больше не ходят. Он об этом не знает, а может, просто не умеет сопоставлять события и потому терпеливо ждет своего поезда. Его спугивают люди, гоняют исхудавшие собаки и кошки, каких люди ещё не успели съесть. И он возвращается в подземелья и снова бесцельно слоняется по туннелям. Вот и сейчас он бежит к зарешеченному выходу подземного канала к реке. Он будет стоять и думать: а не броситься ли ему в плывущий мимо него поток, который понесет его дальше — прочь из города. Но вода очень холодна, по реке плывет ледяная каша. Мимо проплывают трупы крыс, собак, людей, лошадей, и он боится, что вместо спасения найдет в реке смерть. Он колеблется. Сидит, сжавшись, на железных прутьях и скрипит зубами.
Вон тот, со светлой блестящей шерстью, не выходит из подземелий на поверхность. Он осматривается, то и дело останавливается, заглядывает во все норы и закоулки.
Я насторожился, напружинил мышцы, как для прыжка, уперся хвостом в стену. Этот быстрый, проворный самец питается исключительно крысами. Он подкрадывается к рожающим самкам и крадет у них крысят. Загрызает стариков, доживающих свой век во тьме туннелей. Иной раз он просто садится рядом и ждет того момента, когда у умирающей крысы уже не останется сил защищаться.
Вот и сейчас он идет вслед за больной, слабеющей от горячки самкой, ищущей спокойного места, где можно поспать. Если бы она обернулась, то заметила бы, как он за ней крадется. Но только способны ли ещё её усталые, старые глаза что-то разглядеть во тьме? Она медленно поворачивает в высохшее, полузасыпанное щебнем ответвление тоннеля. Там спокойно, там нет крыс, потому что там нечего есть. Ее длинный пятнистый хвост исчезает за углом. Самец со светлой блестящей шерстью останавливается, осматривается, разнюхивает и идет за ней.
Нет одинаковых крыс, как нет и одинаковых людей. Иногда может показаться, что все они похожи, как две капли воды, но это всего лишь обман зрения.
Они проходят, уходят, движутся, исчезают — всегда разные.
Глаза видят у кого ближе, у кого дальше, взгляд скользит по поверхности предмета или проникает внутрь, кто-то лучше видит в полумраке, а кто-то — на свету.
Каждая крыса по-своему пахнет, по-своему пищит, каждая выбирает свои дороги. Шерсть может быть жесткой или мягкой, гладкой, скользящей вдоль всех углов и неровностей. Вибриссы тоже разные: длинные, прочные, твердые и хрупкие, ломкие, опадающие вниз или стоящие торчком. Уши могут быть маленькими, прилегающими к черепу или торчащими кверху, настороженно ловящими все звуки, удлиненными или округлыми. У одной крысы спина изогнута дугой, у другой — прямая, стелющаяся параллельно земле. Различна и форма глаз: они бывают плоскими, глубоко посаженными или выпуклыми, большими и маленькими, полукруглыми, продолговатыми…
Даже крысята из одного помета не похожи друг на друга, и эти различия со временем только возрастают. И когда я смотрю на проходящих мимо меня крыс, в моих глазах они никогда не сливаются в однородную серую массу. Напротив — и в самой огромной толпе каждая крыса все равно остается самой собой.
Я стар и знаю, что когда-то видел иначе и не замечал этих различий, и, уж во всяком случае, не осознал их сразу. Для этого понадобились время, наблюдательность, опыт… Раньше, встречая крысу, я всегда задавался вопросами. Встречал ли я уже её, а если встречал, то где и когда? Как она настроена — дружелюбно или, может быть, враждебно? Здешняя она или странник? И откуда и куда пролегает путь её странствий? Испытывала ли она когда-нибудь чувство голода? И если она пойдет за мной, то не покинет ли вдруг без предупреждения, заметив притаившуюся в стороне куницу?
Теперь я смотрю на пробегающих мимо меня крыс, приглядываюсь к ним повнимательнее, вдыхаю их запах — и уже знаю о них все.
Вот этот самец никогда не покидал здешних мест. Он провел жизнь в сети близлежащих туннелей, и лишь недавно голод впервые заставил его выйти на поверхность. В подземных каналах он питался отбросами, очистками, листьями, косточками, отходами из людских кухонь. Еды всегда хватало. И лишь теперь он узнал, что такое настоящий голод. Он вышел наружу и увидел там людей, которые едят крыс. Он искал пищу и вместе с другими крысами нашел лежащий у стены труп. Мясо было ещё теплым, а кровь даже не успела свернуться. И с той ночи он питается падалью, пожирает трупы людей, коз, собак, птиц — даже те, что уже начали разлагаться, а их вкус и запах вызывают тошноту.
Вон тот, перепрыгивающий через ручеек сточных вод, тоже здешний. Вчера, оглушенный страшным грохотом, он, как мертвый, лежал в канаве. Он и сейчас ничего не слышит, иначе не лез бы наверх, к выходу на поверхность, откуда доносится мяуканье изголодавшегося кота — наверное, последнего оставшегося в живых в этом городе.
Эта изголодавшаяся самка беспрестанно лижет свои переполненные молоком соски. Ее детей недавно сожрали другие крысы, но она ведет себя так, как будто малыши все ещё ждут в норе её возвращения.
Вот этот ширококостный, толстый самец с покрытым шрамами хвостом, который кусает всех, кто попадается ему на пути, явно не отсюда. Он, как и я, прибыл издалека и думает только о том, как бы побыстрее вырваться из города. Он кружит поблизости от вокзала, залезает в пустые вагоны и ждет, когда они поедут. Но с того времени, как вокзал сгорел вместе с находившимися рядом с ним складами, поезда больше не ходят. Он об этом не знает, а может, просто не умеет сопоставлять события и потому терпеливо ждет своего поезда. Его спугивают люди, гоняют исхудавшие собаки и кошки, каких люди ещё не успели съесть. И он возвращается в подземелья и снова бесцельно слоняется по туннелям. Вот и сейчас он бежит к зарешеченному выходу подземного канала к реке. Он будет стоять и думать: а не броситься ли ему в плывущий мимо него поток, который понесет его дальше — прочь из города. Но вода очень холодна, по реке плывет ледяная каша. Мимо проплывают трупы крыс, собак, людей, лошадей, и он боится, что вместо спасения найдет в реке смерть. Он колеблется. Сидит, сжавшись, на железных прутьях и скрипит зубами.
Вон тот, со светлой блестящей шерстью, не выходит из подземелий на поверхность. Он осматривается, то и дело останавливается, заглядывает во все норы и закоулки.
Я насторожился, напружинил мышцы, как для прыжка, уперся хвостом в стену. Этот быстрый, проворный самец питается исключительно крысами. Он подкрадывается к рожающим самкам и крадет у них крысят. Загрызает стариков, доживающих свой век во тьме туннелей. Иной раз он просто садится рядом и ждет того момента, когда у умирающей крысы уже не останется сил защищаться.
Вот и сейчас он идет вслед за больной, слабеющей от горячки самкой, ищущей спокойного места, где можно поспать. Если бы она обернулась, то заметила бы, как он за ней крадется. Но только способны ли ещё её усталые, старые глаза что-то разглядеть во тьме? Она медленно поворачивает в высохшее, полузасыпанное щебнем ответвление тоннеля. Там спокойно, там нет крыс, потому что там нечего есть. Ее длинный пятнистый хвост исчезает за углом. Самец со светлой блестящей шерстью останавливается, осматривается, разнюхивает и идет за ней.
Нет одинаковых крыс, как нет и одинаковых людей. Иногда может показаться, что все они похожи, как две капли воды, но это всего лишь обман зрения.
Они проходят, уходят, движутся, исчезают — всегда разные.
Этой молодой самки с гладкой, плотно прилегающей к коже короткой шерстью я раньше здесь не видел. Может, она нездешняя? Может, пришла из деревни, с полей или прибрежных лугов, где в земляных насыпях полно крысиных нор?
Она поднимает кверху свой острый подвижный нос, втягивает ноздрями запахи. Очевидно, она здесь недавно, потому что при каждом более менее громком взрыве припадает брюхом к земле. Голова у неё удлиненная, мордочка узкая, с большими серыми глазами, пронизанными сеткой красноватых жилок. Я вижу — она заметила, что я притаился в нише, и теперь с любопытством и беспокойством ждет, что я буду делать.
Я чувствую, как подергиваются, пульсируют её ноздри. Она маленькая — меньше, чем большинство здешних крыс. В сочащемся сверху свете я вижу её серебристо-пепельную гибкую спину. Она остановилась и все ещё смотрит на меня, а скорее — в окружающий меня полумрак. Может, она ищет укромное местечко? Неужели пойдет сюда? Я вдыхаю её запах и вдруг возбуждаюсь так, как уже давным-давно не возбуждался… Я снова самец, жаждущий самки.
Она вытягивает шею, встает на задние лапки. Таращит круглые выпуклые глаза.
Сзади неожиданно появляется молодой самец и нервно обнюхивает её хвост. Он все это время стоял прямо за ней, завороженный её гибким телом, а я только сейчас заметил его. Сильный, уверенный в себе Юноша с гладкой шерстью, он совсем недавно почувствовал себя самцом и теперь, охваченный желанием, старается склонить её к покорности. Он машет хвостом, крутится волчком, дрожит. Гибкая отпихивает его ногами, угрожающе скалит зубы, плюется, фыркает, а он покорно отскакивает и снова пододвигает нос поближе.
Гибкая все продолжает всматриваться в маскирующий меня полумрак. Она вытягивает шею, подходит ближе, наши носы соприкасаются. Меня заливает волна восхитительного аромата, я чувствую тепло её ноздрей. Я нежно покусываю зубами её вибриссы, лижу языком мордочку. Она застывает, как будто ожидая продолжения ласк. Молодой самец отпихивает её и проталкивается ко мне. Мы становимся друг перед другом со взъерошенной на спинах шерстью, открываем пасть, демонстрируем острые зубы.
Даже когда голод скручивает кишки и исчезает надежда добыть пищу, самцы все равно продолжают драться за самок. Даже в клетках, когда впереди у них — смерть на освещенном людьми столе. Даже в идущей за Крысоловом толпе крысы забираются на спины своих самок. И здесь, в этом городе, где отовсюду грозит смерть, я — старый самец — грозно смотрю на Юношу, пришедшего сюда за Гибкой. За моей Гибкой!
Если бы он знал, насколько я стар, болен, голоден. Если бы знал, что нередко я приволакиваю за собой задние ноги, а глаза мои видят все хуже. Если бы он знал, что мой желудок раздут и его распирает от съеденного гнилого мяса, что я часто слабею и мне требуется все больше и больше сна. Если бы он сумел распознать, что л, так же как и он, нездешний и что я тоже чувствую себя здесь в опасности, в окружении, чувствую себя чужим в этом влажном, полном блох укрытии. Если бы он знал, что я давно уже избегаю стычек с другими крысами и предпочитаю спасаться бегством, лишь бы не пришлось драться и кусаться.
Но Юноша ничего не знает ни обо мне, ни о мире. И пока он ещё ничего не знает о своей силе и ловкости.
Ничего обо мне и ничего о себе. Поэтому он боится, моих челюстей и когтей, хотя без труда мог бы выкинуть меня отсюда и прогнать подальше.
Она поднимает кверху свой острый подвижный нос, втягивает ноздрями запахи. Очевидно, она здесь недавно, потому что при каждом более менее громком взрыве припадает брюхом к земле. Голова у неё удлиненная, мордочка узкая, с большими серыми глазами, пронизанными сеткой красноватых жилок. Я вижу — она заметила, что я притаился в нише, и теперь с любопытством и беспокойством ждет, что я буду делать.
Я чувствую, как подергиваются, пульсируют её ноздри. Она маленькая — меньше, чем большинство здешних крыс. В сочащемся сверху свете я вижу её серебристо-пепельную гибкую спину. Она остановилась и все ещё смотрит на меня, а скорее — в окружающий меня полумрак. Может, она ищет укромное местечко? Неужели пойдет сюда? Я вдыхаю её запах и вдруг возбуждаюсь так, как уже давным-давно не возбуждался… Я снова самец, жаждущий самки.
Она вытягивает шею, встает на задние лапки. Таращит круглые выпуклые глаза.
Сзади неожиданно появляется молодой самец и нервно обнюхивает её хвост. Он все это время стоял прямо за ней, завороженный её гибким телом, а я только сейчас заметил его. Сильный, уверенный в себе Юноша с гладкой шерстью, он совсем недавно почувствовал себя самцом и теперь, охваченный желанием, старается склонить её к покорности. Он машет хвостом, крутится волчком, дрожит. Гибкая отпихивает его ногами, угрожающе скалит зубы, плюется, фыркает, а он покорно отскакивает и снова пододвигает нос поближе.
Гибкая все продолжает всматриваться в маскирующий меня полумрак. Она вытягивает шею, подходит ближе, наши носы соприкасаются. Меня заливает волна восхитительного аромата, я чувствую тепло её ноздрей. Я нежно покусываю зубами её вибриссы, лижу языком мордочку. Она застывает, как будто ожидая продолжения ласк. Молодой самец отпихивает её и проталкивается ко мне. Мы становимся друг перед другом со взъерошенной на спинах шерстью, открываем пасть, демонстрируем острые зубы.
Даже когда голод скручивает кишки и исчезает надежда добыть пищу, самцы все равно продолжают драться за самок. Даже в клетках, когда впереди у них — смерть на освещенном людьми столе. Даже в идущей за Крысоловом толпе крысы забираются на спины своих самок. И здесь, в этом городе, где отовсюду грозит смерть, я — старый самец — грозно смотрю на Юношу, пришедшего сюда за Гибкой. За моей Гибкой!
Если бы он знал, насколько я стар, болен, голоден. Если бы знал, что нередко я приволакиваю за собой задние ноги, а глаза мои видят все хуже. Если бы он знал, что мой желудок раздут и его распирает от съеденного гнилого мяса, что я часто слабею и мне требуется все больше и больше сна. Если бы он сумел распознать, что л, так же как и он, нездешний и что я тоже чувствую себя здесь в опасности, в окружении, чувствую себя чужим в этом влажном, полном блох укрытии. Если бы он знал, что я давно уже избегаю стычек с другими крысами и предпочитаю спасаться бегством, лишь бы не пришлось драться и кусаться.
Но Юноша ничего не знает ни обо мне, ни о мире. И пока он ещё ничего не знает о своей силе и ловкости.
Ничего обо мне и ничего о себе. Поэтому он боится, моих челюстей и когтей, хотя без труда мог бы выкинуть меня отсюда и прогнать подальше.