– Коли дорожишь своими ушами, не вздумай появляться здесь до моего ухода!
   Не обращая более на мерзавца никакого внимания, шевалье вернулся во дворик и резко сказал потрясенно смотревшим на него четырем кавалерам:
   – Развяжите этого сеньора!
   Они поспешно повиновались и, разрезая веревки, пытались объяснить:
   – Извините нас, дон Сезар, ваше сопротивление инквизиции неминуемо стоило бы вам жизни... Мы бы очень горевали, потеряв Эль Тореро.
   Когда Тореро был развязан, Пардальян пальцем указал им на калитку:
   – Уходите!
   – Мы – кавалеры! – надменно ответствовал один из них.
   – Я не знаю кавалеры вы или нет, но действовали вы как полицейские ищейки... А потому уходите, если не желаете, чтобы я обращался с вами соответственно...
   И он многозначительно взглянул на носок своего сапога.
   Все четверо, пристыженные, согнулись и едва слышно бормоча проклятья, бешено вращая глазами, направились к выходу.
   – Не так быстро, – крикнул им Пардальян, – вы позабыли избавить нас от этого.
   Под «этим» подразумевались те двое, что были наполовину оглушены.
   У четверых приятелей был довольно жалкий вид; они образовали нечто вроде упряжки: одни держали своих потерявших сознание сотоварищей за плечи, другие – за ноги, и так они двинулись к калитке; надо признать, что их уход оказался гораздо менее внушительным, нежели их приход.
   Когда посторонние удалились, во дворе остались лишь хозяин, его дочь и служанки, внезапно возникшие из разных темных закутков; они разрывались между восхищением, которое им внушал этот необыкновенный человек, и страхом, что их обвинят в сообщничестве – к несчастью, это было весьма вероятно.
   – Черт подери! Насколько легче здесь теперь дышится! – спокойно произнес Пардальян.
   – Великолепный, блистательный, замечательный Дон Кихот! – возликовал Сервантес.
   – Послушайте, милый друг, – обратился к нему Пардальян с тем кисло-сладким видом, что возникал у него в определенных обстоятельствах, – объясните мне наконец, кто этот Дон Кихот, о котором, не в упрек вам будь сказано, вы мне прожужжали за этот час все уши?
   – Он не знает Дон Кихота! – сокрушенно воскликнул Сервантес, с комическим отчаянием воздевая к небу свои длинные руки.
   Заметив малышку Хуану, он попросил ее:
   – Послушай, красавица, поищи-ка хорошенько у себя в комнате, ты наверняка найдешь там осколок зеркала.
   – Так далеко ходить нет надобности, сеньор, – со смехом ответила Хуана.
   Порывшись за вырезом платья, прекрасная андалузка вытащила оттуда плоскую ракушку, покрытую каким-то блестящим, словно серебро, веществом.
   Сервантес взял зеркало-ракушку и, отдавая ее с серьезным видом Пардальяну, отвесил ему низкий поклон.
   – А ну-ка, шевалье, взгляните-ка вот сюда, и вы познакомитесь с этим замечательным Дон Кихотом, о котором я прожужжал вам все уши за последний час.
   – Да, так мне и показалось, – пробормотал Пардальян, став на миг таким же серьезным, как Сервантес.
   А потом заметил, пожав плечами:
   – Говорил же я вам: ваш Дон Кихот – настоящий безумец.
   – Почему? – изумленно спросил Сервантес.
   – Да потому, – строго продолжал Пардальян, – что человек, наделенный здравым смыслом, никогда бы не совершил здесь все те безумства, которые только что натворил этот сумасшедший... Дон Кихот.
   Эль Тореро и Жиральда подошли к шевалье, и дон Сезар сказал дрожащим от волнения голосом:
   – Я стану благословлять тот миг, когда мне выпадет счастье умереть за храбрейшего из рыцарей, какого я когда-либо встречал.
   Жиральда же не сказала ничего. Она лишь взяла руку Пардальяна и грациозно-простодушным жестом быстро поднесла ее к губам.
   Как всегда в случаях открытого проявления благодарности или восхищения Пардальян на секунду неловко застыл: этот взрыв искренних чувств явно приводил его в большее замешательство, чем острые клинки нескольких шпаг сразу, направленные ему прямо в грудь.
   Он бросил взгляд на эту восхитительную в своем очаровании и в своей юности пару, которая глядела на него откровенно восторженными глазами, и произнес с насупленным видом, присущим ему в минуты нежной взволнованности:
   – Черт побери! Да разве дело в том, чтобы умереть!.. Напротив, надо жить, жить ради этого очаровательного ребенка... ради любви, которая, поверьте мне, всегда торжествует, если на ее стороне два таких могучих помощника, как молодость и красота. А пока присядьте-ка оба и, попивая вино моей страны, поищем вместе способ, как избегнуть грозящей вам опасности.

Глава 12
ПОСЛАННИК КОРОЛЯ ГЕНРИХА

   Кабинет, расположенный рядом с Залом посланников в севильском Алькасаре. Кабинет весьма просторен, его стены и потолок обшиты панелями из редких сортов дерева, украшенных резьбой в причудливом арабском стиле. Обставлен он очень просто: широкие кресла, несколько табуретов, огромные сундуки, большой рабочий стол, заваленный бумагами.
   Маленькие сводчатые оконца выходят на прославленные сады, знаменитые во всем мире.
   Король Филипп II сидит перед одним из окон, и его холодный взгляд рассеянно переходит с предмета на предмет, равнодушный к великолепию роскошной природы, подправленной, приукрашенной и обузданной искусством умным, но слишком утонченным.
   Рядом с ним стоит великий инквизитор.
   Чуть поодаль, прислонившись к переплету другого окна, скрестив руки на груди, подобно живой кариатиде, неподвижно стоит колосс. Длинный, с горбинкой нос, темные, ничего не выражающие глаза, – вот то немногое, что виднеется из-под копны курчавых волос, падающих на лоб до самых густых, кустистых бровей, и из нептуновой бороды, закрывающей всю нижнюю часть лица до самых скул. Волосы и борода колосса – ярко-рыжие.
   Этот колосс, дон Яго де Альмаран, чаще именуемый при дворе Барба Роха, иначе говоря – Красная борода, был цепным псом Филиппа II.
   Где бы ни появлялся король – на празднествах, религиозных церемониях, в Совете, – всегда и везде рядом с ним находился Красная борода; его глаза были устремлены на хозяина, неподвижный и безмолвный, он видел, слышал и понимал лишь то, что было угодно Его Католическому Величеству.
   Это замечательное животное являлось в каком-то смысле частью той обстановки, которая окружала Филиппа II. Но повинуясь знаку или взгляду хозяина, животное обретало необычайный ум и выполняло любой секретный приказ короля, схваченный на лету.
   Боялись не только его должности, но и его геркулесовой силы.
   Происходя из старинного и благородного кастильского рода, он мог бы быть на равных с первыми грандами при дворе, но нелюдимый по природе, он сторонился всех знакомств, и никто не мог похвастать, что слышал, как говорит Красная борода, если на то не было королевского приказа. Да и тогда говорил он лишь самое необходимое.
   Король, облаченный в роскошный и вместе с тем строгий костюм, внимательно слушал со своим обычным и холодным видом объяснения Эспинозы.
   – Принцесса Фауста, – говорил великий инквизитор, – это та самая, которая возмечтала возродить традицию папессы Иоанны. Та самая, которая заставила трепетать Сикста V и чуть было не сбросила его с папского престола. У нее редкий ум и к тому же она ясновидящая... Ее следует оберегать, ее помощь может быть чрезвычайно полезна.
   – А этот шевалье де Пардальян?
   – Насколько я слышал, это грозный соперник, которого надо будет любой ценой привлечь к себе на службу или раздавить без всякой жалости. Впрочем, надо бы посмотреть его в деле, чтобы судить о нем... Сколько репутаций оказываются дутыми!.. И однако уже можно установить следующее: шевалье де Пардальян есть на самом деле граф де Маржанси, но он пренебрегает этим титулом... Быть может, таково свойство его характера... Не исключено, однако, что этот титул кажется ему недостаточным. С другой стороны, в самый день его приезда в Севилью у него произошло столкновение с одним из моих агентов... Этот Пардальян выбросил его на улицу, как выбрасывают ненужную вещь... Он, безусловно, храбрец.
   – Он осмелился поднять руку на агента инквизиции? – с сомнением в голосе произнес король.
   Эспиноза поклонился, подтверждая сказанное.
   – В таком случае, – категорическим тоном приказал король, – следует его покарать... хоть он и посланник.
   – Необходимо прежде узнать чего хочет и что может господин де Пардальян.
   – Хорошо, – произнес король по-прежнему ледяным тоном. – Но нельзя оставлять безнаказанным оскорбление, нанесенное государственному агенту... в назидание другим.
   – Внешне все соблюдено: у агента не было письменного приказа... Он действовал по своей собственной инициативе и проявил излишнее рвение... Это серьезнейшее нарушение дисциплины, которое заслуживает строгой кары. Он понесет ее... Это и будет назидание, необходимое тем из наших агентов, кто дерзает превышать свои полномочия, в то время как им надлежит лишь исполнять, даже не стараясь понять, приказы вышестоящих... Что до господина де Пардальяна, то мы сумеем найти предлог... если в том возникнет нужда.
   – Согласен! – безразлично обронил король.
   Поднявшись, он медленным и величественным шагом подошел к письменному столу и с тем мрачным видом, который почти никогда не покидал его, приказал:
   – Пригласите принцессу Фаусту.
   Затем Филипп вновь принял свою излюбленную позу: сел, заложив правую ногу за левую, опершись локтем о подлокотник кресла, а подбородком – о сжатый кулак.
   Эспиноза отвесил глубокий поклон, передал приказ короля и вернулся, скромно встав в оконном проеме, неподалеку от Красной бороды.
   В тот же миг появилась Фауста.
   Она шла медленно, с тем августейшим величием, которое заставляло склоняться все головы. Ее огромные лучистые глаза, подобные черным бриллиантам, заглянули в глаза Филиппа, но тот, оставаясь невозмутимым, застыв в своей нарочитой неподвижности, неотрывно смотрел на нее с поистине королевской настойчивостью.
   Между этими двумя силами, между этими двумя гордынями с первой же встречи начался беспощадный поединок. Их взгляды скрестились словно шпаги: противники желали метко нанести первый удар и побыстрее сломить сопротивление своего визави.
   Но если взгляд короля был холоден, повелителен и уничтожающ, как прямой смертельный удар, нацеленный в сердце врага, то взгляд Фаусты обволакивал, был невыразимо нежен и, в то же время, обладал неодолимой силой. Иными словами, принцесса прекрасно умела выбивать оружие из рук чуть зазевавшегося противника.
   Эспиноза, – тайный свидетель этого безмолвного поединка, – отметил про себя – хотя ничто, разумеется, не выдало его радости, – что победа в первой схватке досталась Фаусте.
   Медленно, словно нехотя, король отвел свой взор, и легкий румянец окрасил его мертвенно бледные щеки.
   Тогда Фауста присела в безупречнейшем придворном реверансе.
   Но в благороднейшей гармонии ее позы, в горделивой посадке головы, в сверкающих глазах сквозила такая монаршая властность, что она, казалось, всецело сокрушала того, перед кем склонялась.
   Впечатление было столь поразительным, что Эспиноза невольно пришел в восхищение и прошептал: – Несравненная актриса!
   А король, по-видимому, ослепленный неземной красотой этого изумительного создания, внезапно почувствовал, что его тщеславие готово отступить.
   Он встал, сделал два быстрых шага, жестом, исполненным горделивого испанского изящества, снял шляпу и, взяв принцессу за руку, поднял ее, прежде чем она закончила свой реверанс, а затем подвел к креслу, говоря:
   – Благоволите сесть, сударыня.
   Этот неожиданный поступок высокомерного, государя, всегда строго соблюдавшего все мелочи тщательно разработанного придворного этикета, поразил Эспинозу и явился ярчайшим триумфом Фаусты.
   С безмятежной улыбкой на устах она согласилась принять дань, уплаченную высшей власти ее могучего гения, хотя на самом деле, быть может, то была лишь дань уважения ее женской красоте.
   Что за человек был король Филипп?
   Он был искренне верующим.
   С самого раннего детства епископы, кардиналы, архиепископы медленно, терпеливо и умело обработали его мозг, посеяв в нем неискоренимый ужас перед силами ада.
   Он верил так, как другие дышат.
   Наделенный необычайным умом, он возвел эту веру в абсолют, сделал ее своим оружием и своей защитой и мечтал о том же, о чем, должно быть, некогда мечтал Торквемада: о вселенной, подчиненной его святой вере, иными словами – ему самому.
   Повествуя о нем, история говорит: мрачный фанатик, высокомерный деспот... Может быть!.. Во всяком случае, такое сказать несложно, это первое, что приходит в голову.
   Мы же говорим иначе: он верил! И это объясняет все.
   Он полагал, что истинная вера необходима человеку, чтобы счастливо жить и спокойно умереть. Посягать на эту веру означало для него, таким образом, посягать на счастье людей и обрекать их на смерть без утешения, ибо ничто, никакая надежда, никакая иная религия не могли умерить горечь последних минут человека на этой земле... Неверующие, еретики оказывались теми кто нес зло, и их необходимо было уничтожить.
   Вот чем вызваны ужасающие кровавые бойни. Вот чем вызвана неслыханная изощренность пыток.
   Жестокий зверь? Нет! Он спасал души, терзая тела...
   Он верил.
   А так как он хотел быть недоступным для чувства жалости, он говорил себе:
   – Король выше всего. Король – это длань Господня, назначение коей – удерживать людей в вере, и удерживать безжалостно.
   Вот чем объяснялась его гордыня.
   – Я – король испанцев, король Португалии, император Индии, монарх Нидерландов, сын германского императора, супруг английской королевы; я самый могущественный монарх на свете, тот, кому Господь назначил установить Его веру над всей землей!
   И его религиозная вера перерастала в веру политическую, и он поверил во всемирную монархию.
   Вот чем вызваны его интриги во всех странах Европы.
   Вот чем вызвано его прямое вмешательство в дела Франции. Совершенно логично, что эта страна должна была быть захвачена первой: она вставала у него на пути, и, завоевывая ее, он тем самым объединял все свои государства в одно великолепное целое.
   Таков был человек, над которым Фауста – силой своего взгляда, сиянием своей поразительной красоты – только что одержала первую победу и по праву могла ею гордиться.
   Фауста села и приняла одну из тех грациозных поз, секретом которых она обладала.
   Король тоже сел и сказал даже с некоторой почтительностью:
   – Говорите, сударыня.
   И она заговорила – мелодично и чуть нараспев:
   – Я привезла Вашему Величеству манифест короля Генриха III, где вы признаетесь преемником и единственным наследником короля Франции.
   Эспиноза устремил свой огненный взор на Фаусту, размышляя: «Неужто она и в самом деле передаст ему пергамент?»
   Король сказал:
   – Ну что ж, посмотрим этот манифест.
   Фауста бросила на него быстрый и уверенный взгляд, привыкший проникать сквозь самые плотные маски и в самые закрытые уголки души. Но сейчас ей не удалось увидеть все так ясно, как она хотела бы.
   – Прежде чем передать вам этот документ, я почитаю необходимым сделать для вас некоторые пояснения и представиться вам. Вашему Величеству непременно следует знать кто такая принцесса Фауста, что она уже сделала и что может и хочет сделать еще.
   Эспиноза вжался в оконную нишу и пробурчал:
   – Я так и знал! Король сказал просто:
   – Я слушаю вас, сударыня.
   – Я та, кого двадцать три князя церкви, собравшись на тайный конклав, сочли достойной носить ключи святого Петра. Та, за кем они признали достаточно силы и воли, чтобы реформировать нашу религию. Та, кто убеждением или насилием сумеет установить истинную веру на всей земле. Я – папесса!
   Филипп, в свою очередь, бросил на нее мимолетный взгляд.
   Такое признание, сделанное ему, католическому королю, свидетельствовало о редкой отваге говорившего, ибо могло иметь самые губительные последствия.
   Филиппу, возможно, пришлась по душе подобная смелость, однако он произнес:
   – Итак, вы – та, кого глава христианства легким мановением руки низложил прежде, чем вы поднялись на ступени столь желанного папского престола. Вы – та, кого папа приговорил к смерти! – заключил он жестко.
   – Я – та, кого предательство заставило споткнуться, это верно!.. Но я и та, кого ни предательство, ни папа, ни сама смерть не смогли сокрушить, потому что я – Богоизбранница, которую Господь ведет к неизбежному торжеству на благо веры!
   Это было сказано с таким проникновением и так убежденно, что король, хоть он и был человеком глубоко верующим, испытал немалое волнение и стал смотреть на нее с почтением, смешанным с тихим ужасом.
   Эспиноза, настроенный, конечно, более скептически, подумал: «Какая сила! И какой великолепный агент инквизиции! Ах, если бы мне только удалось...»
   Фауста продолжала:
   – Разве существует закон, запрещающий женщине занять трон святого Петра? Ученые теологи произвели тщательные, дотошные расследования, но – тщетно: ни в Священном писании, ни в словах Христа ничто не свидетельствует о том, что этот путь закрыт для нее. Церковь допускает ее на все ступени иерархии. Она может принять пострижение, она несет слово Христово. Есть аббатисы и есть святые. Почему же не может быть папессы? Впрочем, один прецедент уже был. Письменные источники подтверждают, что папесса Иоанна занимала этот трон. Почему же то, что уже случилось однажды, не может повториться снова? Или женский пол является препятствием для великих свершений? Вспомните папессу Иоанну, вспомните Жанну д'Арк, а в этой стране – Изабеллу Католическую, посмотрите на меня самое: вы полагаете, эта голова согнется под тяжестью тройной папской короны? Она излучала отвагу и пылкую веру. – Я признаю, – сказал Филипп сурово, – что блеск королевской короны потускнеет от ослепительной белизны этого целомудренного лба... Но тиара!.. Простите меня, сударыня, но мне кажется, что такие красивые губы не созданы для столь серьезных речей. На сей раз Фауста почувствовала себя задетой. Она пыталась перенести своего слушателя на вершины, где голова кружится от высоты, а ее грубо спустили на землю с помощью какой-то ерунды. Она считала, что явила себя в глазах короля исключительным существом, парящим над всеми человеческими слабостями, а он увидел в ней лишь женщину.
   Удар был жестоким; но Фауста была не из тех, кто отказывается от своего из-за подобных пустяков. И потому она настойчиво продолжала: – Если я – Избранница Господа и избрана Им, чтобы править людскими душами и их направлять, то вы избраны Им, чтобы править народами. Мечта о всемирной монархии владела самыми могучими умами, но именно вы предназначены осуществить ее... с помощью главы христианского мира, наместника Бога на земле. Я не имею в виду папу, всецело занятого своей земной властью, – чтобы увеличить свои собственные владения, он отбирает правой рукой то, что дал левой... Я имею в виду такого папу, который станет поддерживать вас везде и во всем, потому что он будет обладать необходимой независимостью, потому что он будет нуждаться в вашей поддержке точно так же, как вы будете нуждаться в его моральной помощи. И что же необходимо, чтобы все происходило именно так? В сущности – безделица: чтобы государство этого папы оказалось достаточно большим и соответствовало папскому сану. Дайте ему Италию, и он даст вам весь христианский мир. Вы можете стать таким хозяином мира... а я могу стать этим папой...
   Филипп слушал с неослабевающим вниманием, никак не выдавая своих чувств.
   Когда Фауста кончила, он сказал:
   – Но, сударыня, Италия мне не принадлежит. Ее еще надо будет завоевывать.
   Фауста улыбнулась:
   – Я низвергнута не так низко, как порой думают. У меня почти везде есть множество решительных сторонников. У меня есть деньги. Я прошу вас не о помощи для очередного завоевания. Я прошу вас о нейтралитете в моей борьбе против папы. Я прошу обещания, что Ваше Величество признает меня, если я одержу победу в этой битве. Все остальное – мое дело... включая объединение Италии.
   Король погрузился в глубокие размышления; наконец он задумчиво прошептал:
   – Для такого дела понадобятся миллионы. Наши сундуки пусты.
   В глазах Фаусты сверкнул огонь.
   – Стоит Вашему Величеству сказать одно только слово – и по моему приказу менее чем через неделю в этих сундуках окажется десять миллионов, а если понадобится, то и больше, – сказала она уверенно.
   Филипп пристально посмотрел на нее, потом покачал головой:
   – Я понимаю чего вы у меня просите и чего я не смог бы вам дать, ибо оно мне не принадлежит... Но я плохо понимаю, что вы могли бы дать мне взамен.
   – Я даю Вашему Величеству французскую корону... По-моему, это с лихвой возместило бы отказ от Миланского герцогства.
   – Э, сударыня, если я захочу получить французскую корону, то мне придется ее завоевывать. И если я ее получу, то дадут ее мне мои пушки и мои армии, а вовсе не вы!
   – Ваше Величество забыли о манифесте Генриха III? – живо спросила Фауста.
   – Манифест Генриха III? – произнес король, делая вид, будто вспоминает. – Признаюсь, я не совсем понимаю.
   – В этом манифесте все сказано вполне определенно. Благодаря ему по меньшей мере две трети французского королевства наверняка признают Ваше Величество.
   – В таком случае, это совсем другое дело... Тогда этот манифест действительно может иметь ценность, о которой вы говорите... Впрочем, на него еще надо посмотреть. Вы, кажется, должны передать его мне, сударыня? – небрежно спросил король, пристально глядя на Фаусту.
   Фауста выдержала этот взгляд, не дрогнув, и спокойно ответила:
   – Ваше Величество не думает, в самом деле, будто я настолько безумна, чтобы носить при себе документ, имеющий такую ценность?
   – Ну конечно, сударыня, вы не из тех женщин, что совершают подобную неосторожность! – ответил Филипп; в его словах, произнесенных с обычной суровостью, нельзя было уловить ни малейшей иронии.
   Однако Фауста почувствовала надвигающуюся бурю; впрочем, по обыкновению бесстрашная, она не отступила. По-прежнему спокойная и улыбающаяся, она заметила:
   – Ваше Величество получит его, как только сообщит мне свое решение касательно предложения, которое я имела честь сделать.
   – Я не смогу ничего решить, сударыня, пока не увижу этот пергамент.
   Она посмотрела ему прямо в глаза:
   – Не высказываясь со всей определенностью, вы могли бы дать мне понять, каковы ваши намерения.
   – Боже мой, сударыня, все, что вы сказали мне относительно папессы, необычайно меня заинтересовало... По правде говоря, что бы там ни говорилось в Писании, но в мысли о женщине, восседающей на престоле святого Петра, есть нечто, что возмущает мою весьма простодушную веру... Однако все это было бы осуществимо, будь вы в том возрасте, который внушает уважение. Но, право, сударыня, вы – такая молодая, такая упоительно красивая? Ведь мы, бедные грешники, никогда не осмелимся поднять глаза на вас, ибо тогда мы испытали бы не глубочайшее почтение, какое должно испытывать к наместнику Бога на земле, но пылкое и ревнивое восхищение несравненной женской красотой. Ради одного вашего взгляда распростертые ниц верующие станут вскакивать с колен, готовые заколоть себя кинжалом. Ради одной вашей улыбки они продадут душу Сатане... Вместо того чтобы спасать души, вы будете обрекать их на вечное проклятие. Да разве такое возможно? Вы мечтаете о папской власти! Но со своей грацией, обаянием, красотой вы уже являетесь властительницей из властительниц, и ваше могущество столь велико, что мое могущество без колебаний склоняется перед вашим!
   Если вначале король говорил со своей обычной холодностью, то постепенно, захваченный бурными чувствами, он оживился и закончил страстным тоном, куда более красноречивым, нежели сами слова.
   Фауста ощутила, как под ее улыбающейся маской нарастает раздражение.
   Итак, ее попытки доказать королю, что у нее мужской ум, способный возвыситься до самых дерзновенных, честолюбивых замыслов, оказались тщетными; он ничего не понял, ничего не почувствовал. Он упрямо желал видеть в ней лишь красивую женщину и, в конце концов, весьма плоско и без особых обиняков объяснился ей в любви. Это было жестокое разочарование.
   Неужели ей отныне суждено всегда и повсюду сталкиваться с любовью? Неужели она никогда не сможет обратиться к мужчине, не превратив его при этом в своего обожателя? Если дело обстоит именно так, значит, ей остается только исчезнуть, ибо все ее планы будут заранее обречены на неудачу, а всякую попытку возвыситься неизбежно ожидает крах.
   Везде, везде она сталкивалась с влюбленными в нее мужчинами, и единственный человек чьей любви она пламенно желала – Пардальян, – оказался также единственным кто пренебрег ею!
   Размышляя об этом, Фауста в то же время поклонилась Филиппу и произнесла своим мелодичным голосом:
   – Я подожду, когда Его Величество соблаговолит сообщить мне свое решение.
   Филипп отвечал с равнодушным видом:
   – Я это сделаю, как только увижу манифест. Фауста поняла, что сейчас она больше ничего из него не вытянет, и подумала: «Мы продолжим этот разговор позднее. И раз уж этому королю, которого я считала возвысившимся над всеми человеческими слабостями, угодно видеть во мне лишь женщину, я, если понадобится, опущусь до его уровня и воспользуюсь своим женским оружием, чтобы стать выше его и достичь цели.»