– Вы пока побеседуйте, – сказал директор.
   И удалился. У него была походка ответственного человека, уставшего сидеть в президиуме. Хотя отправился он не далее конца коридора. Эту походку заслуженный артист Витимский неплохо использовал в последнем спектакле.
   – Горячев? – переспросил Юрий, пытаясь вспомнить.
   – Актер божьей милостью, – сказал Хуттер. – Давно его звал.
   Хуттер резко вскинул пенсне, глаза за стеклами были тверды и печальны, наперекор веселому тону. Широкий крестьянский лоб взрезали твердые морщины, еще недавно у него морщин не было. Тут с одной-то ролью крутишься-крутишься. А главреж обязан лавировать среди сорока самолюбий труппы, ладить с директором и рабочими сцены, выкручиваться наверху и отвечать на запросы снизу. Хуттер еще долго без морщин продержался, стойкая конституция. И не устает вылавливать интересных людей по всему Союзу. Вот теперь – из Омска.
   – Нам такой социальный герой и не снился, я на декаде видел в Москве. И современный…
   – Современно – несовременно! – Юрий, сам того не желая, сразу зацепился за слово, которое приелось до раздражения, не слово уже – фетиш. Настроение сразу упало, и все внутри съежилось, против Хуттера, вздыбилось. Будто это был давний спор, который нужно немедленно разрешить. Как немного сегодня надо, одно слово. – Характеры мелкие выбираем, будто нарочно, конфликты, как иллюстрация к детской книжке. Да и то ленимся в них копаться, как бы случайно не углубить. Зато уж современно, ничего не скажешь, в каждой пьеске – ширмочки, модные имена…
   – Это уж кое-что, – задумчиво сказал Хуттер. Примирительно как-то сказал, прислушиваясь. Не к словам, а к самому Юрию. Юрий видел – очень внимательно, и это тоже раздражало. Он вдруг ощутил в себе ту же оскаленность, на которой ловил себя последнее время на сцене.
   – Есть непреходящие человеческие ценности, через которые не прыгнешь, – сказал Юрий, злясь на себя. – И не нужно прыгать. Нельзя. Ценности, ради которых стоит. Верность. Дружба. Порядочность. Что там еще?!
   – Идеалы? – сказал Хуттер с легким вопросом, но без насмешки.
   – Идеалы, пусть так, – упрямо кивнул Юрий. – Хотя можно, конечно, и «Недоросля» поставить как протест против системы народного образования…
   – Можно, почему же нет, – сказал Хуттер.
   – Только надоело, – сказал Юрий. – Понимаешь, надоело! Я устал. Я хочу, чтобы чистыми, хорошими словами сказать о чистом, хорошем чувстве. Необязательно современном. О вечном. Чтоб были стихи. Простые. Чистые.
   – И хорошие?
   – Да, и хорошие. И чтоб тело красивое было.
   И музыка.
   – Немножко, конечно, хочешь. Скромно. А конкретнее?
   – Да хоть «Сирано», – сказал Юрий. И сразу устал, рта больше открывать не хотелось, уйти и зарыться головой в сено, чтоб ударило клевером, как в голицынском парке осенью. Распластаться и лежать. И пусть высоко бегут сухие чистые облака.
   – Насчет «Сирано» стоит подумать, – сказал Хуттер.
   – Подумай, – кивнул Юрий без интереса.
   – Но к Горячеву это все-таки не имеет отношения. О Горячеве мы с тобой ничего худого не знаем. Я не знаю. Ты не знаешь.
   – Да, – сказал Юрий, чтобы он перестал спрягать.
   Наконец вернулся директор. Взбодренный, как после душа. Уселся на свое место, поворошил бумаги, улыбнулся Юрию добродушно, включилась иллюзия – «понимаю актеров, как никто». Улыбка у него – функция организма. Думаешь, он тебя понял, а он просто пищу переваривает, до обеда с ним не моги разговаривать по серьезным вопросам. Но хозяйственник он хороший, отдадим должное.
   Директор сказал задушевно:
   – Что ж это у вас опять получилось на швейной фабрике, Юрий Павлович? Говорят, сбежали?
   Прямо не верится, что тогда, после Сямозера, он орал, такой задушевный руководитель. Прежде чем Юрий успел ответить, Хуттер сказал:
   – Не совсем точная информация. Вчера я Юрия Павловича сам отпустил. Если вы имеете в виду вчерашний вечер.
   – Вот как? – набычился директор. – Тогда другое дело.
   И поверить – не поверишь. И проверить – не проверишь. Оставалось отыграться только на старом. Директор сказал:
   – С приказом вы уже ознакомились?
   – Познакомился, – сказал Юрий.
   Директор подождал, но ничего не дождался. Тогда он еще сказал:
   – Дисциплину в театре мы будем укреплять самыми суровыми мерами. Дисциплина среди актерского состава у нас пока хромает.
   – Понятно, – сказал Юрий.
   – Электрик вчера опять под градусом был, – сказал Хуттер, отведя разговор. – Электрик он, правда, опытный, но уже хватит. Пусть подаст по собственному желанию. Или я подам.
   – Незаменимых людей нет, – пошутил директор.
   – Я об этом подумаю, – весело откликнулся Хуттер.
   Собственное остроумие вернуло директору прежнюю доброжелательность. Он сказал Юрию, улыбаясь функциональной улыбкой:
   – Мы тут с Виктором Иванычем обговорили распределение ролей для следующего спектакля. У вас опять впереди большая работа. Очень серьезная работа, которая потребует… – Он затруднился закончить и замолчал, добродушно сопя.
   – Я знаю, – сказал Юрий. – Геолог Саша?
   Пьесу они на труппе принимали со скрипом, хотя автор прочитал мастерски, из Москвы приезжал читать. У автора были тонкие, летящие пальцы, в которых мелькали страницы, и твердые, выпуклые глаза. Он был уже не молод, средне известен и знал, чего хочет. Читал он великолепно. Он забивал голосом слабые места, так что они почти не выпирали из пьесы. Забивал жестами, свободой движений, выпуклым мерцанием глаз, собственной верой в несомненные достоинства пьесы. Неподготовленную аудиторию он бы даром купил. Была в нем цыганистая настырность, которая выманит последний рубль из кармана и легко наскажет потом про дальнюю дорогу, бубнового короля и сиреневое счастье за ближайшим поворотом.
   Но пьеса была неприлично слаба. Юрий все опускал глаза, чтоб не встретиться взглядом с автором. Было стыдно, что большой, сильный еще, красивый мужик привычно и с удовольствием паразитирует на ниве. Всерьез не понимает или искусно притворяется. Все равно стыдно. Если сидит в лаборатории химик-дурак, об этом иногда знает только его научный руководитель. Ну, еще кой-какой узкий круг догадывается. А тут иногда возьмешь книгу, и с каждой страницы автор тебе, захлебываясь, кричит: «Я дурак, я дурак!» И ничего. И деньги платят. И себя уважает. И уважением пользуется.
   И с актерами то же бывает.
   Хотя на сцене частенько наоборот. Очень неумный, мягко говоря, человек так может сыграть Эйнштейна, что хочется мчаться к нему в антракте и срочно выяснять для себя смысл теории относительности. Кажется, он шутя, на пальцах, объяснит парадокс времени, так легко и естественно произносит он текст, в котором не понимает ни бельмеса. Не дай только бог такому актеру вдруг забыть слова на спектакле. Содержание мгновенно его покинет, а лицо еще некоторое время сохраняет нужную форму. Пожалуй, это единственный случай, когда удается наблюдать в природе форму в чистом виде. Мучительное, надо сказать, зрелище.
   Юрий до сих пор помнил мучнистые, рассыпающиеся вдруг глаза заслуженного артиста Витимского на позапрошлогодней премьере. И как Витимский, странно оглохнув, ловил клешнями воздух. Потом он вдруг вспомнил текст и сразу обрел одухотворенность. Просто получилась интеллектуальная пауза, затяжная, как парашютный прыжок, зритель ничего не заметил. Только у Хуттера в директорской ложе вспотело пенсне.
   – Геолог, – затруднился директор, – имя, правда, не помню.
   – Имя – Леонид, – подсказал Хуттер. – Аншлаг, кстати, обеспечен. Хотя я очень хорошо понимаю Юрия Павловича.
   – Кассовая пьеса, для молодежи, – солидно подтвердил директор. – Я не был на читке, но потом очень внимательно познакомился.
   – Кассовая, – сказал Юрий. – Кто же спорит?
   – Роль, значит, вас не слишком радует?
   – Не слишком, – сказал Юрий. – Спасибо, он хоть не облученный.
   Хуттер весело хрюкнул.
   – Кто? – не понял директор.
   – Геолог, – сказал Юрий.
   – Вы не находите, что вы немножко заелись? – вое еще добродушно сказал директор. – В других театрах актеры были счастливы так работать. Широкий репертуар, творческая обстановка…
   – Не нахожу, – сказал Юрий, хотя Хуттер был уже неспокоен.
   – А для выездов совсем отличная пьеса, – решительно закончил директор ненужную дискуссию. – Пять действующих лиц, что может быть лучше!
   – Только если двое. Или вообще один, – сказал Юрий. – А для выездов идеально, если бы ни одного действующего лица, а сразу танцы.
   – Ты не прав, – быстро сказал Хуттер.
   – В том виде, в каком мы возим спектакли, я, к сожалению, прав, – упрямо сказал Юрий. – Это профанация.
   – Значит, вы считаете, что, если человек живет не в городе, его нужно вообще лишить всего? – звонко спросил директор. Звонкость у него всегда предшествовала крику.
   – Ты не прав, – сказал Хуттер. – Я всю жизнь помню, как к нам на рудник приезжали артисты. «Цирк приехал!» – всегда называли цирк, – и все несутся. Полный зал набьется. А в первом ряду, в валенках и в ушанке, сидят сам начальник рудника и его жена в панбархатном платье. Нет, это был праздник.
   – Теперь этого мало, – упрямо сказал Юрий.
   – Вы, Юрий Павлович, выросли в большом городе, и вам этого не понять, – звонко, но сдерживаясь, сказал директор. – Но понять вы все-таки обязаны. Вы просто избалованы городом.
   Нет, Юрий вырос всего-навсего в Ивняках, и истоки у них с Хуттером поразительно одинаковы, что значит – одно поколение. У Юрия и у Хуттера. Юрий тоже навеки запомнил первое потрясение большим искусством на открытой сцене голицынского парка. Потрясение в лице заезжей эстрады. Особенно маленькую певицу в широком малиновом платье. Самое чистое воспоминание о женщине, которая задела за душу и прошла мимо. Сколько Юрию тогда было? Десять, пожалуй. Да, десять исполнилось. Сзади платье хватало ее за шею тонкой ленточкой-перемычкой. И перемычка дрожала, когда она пела. Как она пела! Песню он не запомнил, только вот этот малиновый цвет, ленточку, шею, которая напрягалась под звуком. И как у него сводило лопатки, когда она пела. Он даже не хлопал. Просто сидел на корточках перед самой сценой и смотрел, как она уходит. Она была прекрасна, а вокруг плевались семечками. И еще Розка стояла сбоку, у дерева. Розку Юрий уже тогда помнил всюду. Она стояла одна, не шевелясь, и Юрий все косился в ее сторону.
   В том же концерте его поразил еще конферансье, это Юрий тоже запомнил. Конферансье подмигнул ему и сказал: «Принимаются в вязку чулки из шерсти родителей». Юрий взвизгнул и оглянулся на Розку. Конферансье еще много чего говорил, но «чулки» он затмить не мог. Ах, как было смешно! Гомерически. Эстрада.
   Как-то в Ялте Юрий случайно забрел на эстрадный концерт после примерно десятилетнего перерыва. Летний театр на две тысячи мест, приятно работать. Билет стоил три рубля. Если бы драма попробовала брать столько, даже самая лучшая, никто бы не обернулся в ее сторону. Здесь Юрий вырвал билет с боя. Он попал на заключительный концерт песни. Пели всяко. Зато как они раскланивались! Они буквально вымогали аплодисменты. Юрий все ждал, что конферансье подмигнет ему, как тогда в парке, и скажет, наконец, про чулки. Всю правду. И заодно всенародно признается, что это он. Тот самый. Неистребимый. Вечный. Хотя и так было ясно. По ужимкам и репертуару. Интересно, как чувствует себя на концерте взрослый и неглупый сын такого конферансье? Или он просто не ходит на концерты. Или у такого конферансье сын просто не может получиться неглупым.
   Пока Юрий предавался этим праздным раздумьям, мальчишка из публики вынес на сцену букет. Конферансье поднял мальчишку перед микрофоном: «Как тебя зовут?» – «Андрюша Попов», – тихо сказал мальчик. «Целуй маму!» – рявкнул конферансье. И летний театр на две тысячи мест грохнул аплодисментами. Юрий физически, всей шкурой, почувствовал тогда в Ялте, как это единение, рожденное халтурным концертом, страшнее любого разъединения.
   Директор, оказывается, длинно говорил что-то, Юрий прослушал, успел поймать только конец:
   – Есть все условия, чтобы на выезде работать так же ответственно, как на стационаре…
   – Тогда, конечно, – вяло согласился Юрий. И вышел.
   Хуттер еще остался в кабинете. Юрий обещал подождать его у выхода. Баба Софа уже сменилась. Дежурила теперь Ольга Васильевна, общительная женщина вплотную к пятидесяти.
   – Закурить бы чего, – попросил Юрий.
   – Пожалуйста, Юрик, сколько угодно.
   Всегда его немножко коробило от «Юрик», но она так любила: Юрик, Наташенька, Петечка, всех так звала.
   Она была бы еще миловидной, если бы не постоянное выражение какой-то насильственной оживленности. Усталой оживленности в лице и в глазах. Этот внутренний допинг, причин которого Юрий не знал, придавал Ольге Васильевне что-то жалкое. Юрий это бессознательно чувствовал, хоть говорил с ней редко, постольку-поскольку. Но иногда, бездумно пробегая мимо ее столика, Юрий ловил себя на смешном желании: хотелось крепко схватить ее за плечи и встряхнуть.
   Актеры охотно плакались в жилетку Ольге Васильевне, обильно изливали душу и обиды друг на друга. Потом шумно прощались и убегали. Нервная их работа требовала излияний и сочувствия. Ольга Васильевна понимала это, всегда готовая слушать и отзываться. Разговор оживлял актеров, как дождь: они убегали веселые по всяким своим делам. И Ольга Васильевна оставалась в театре одна, но выражение какой-то покорной оживленности так и не сходило с ее лица, будто застыло. Она любила мелкие поручения. Звонила кому-то домой, чтобы встретили маму на остановке, да, уже вышла из театра.
   Потом она нехотя открывала книжку с пожелтевшей закладкой и курила через каждые десять страниц. Чтобы цель была в чтении и хоть какой-то интервал в папиросах. Курила она «Север», зелье, надо бы давно на фильтр перейти, да от него горечи нет, одна синтетика. А ведь в куреве главное – мгновенная горечь, которая обжигает нутро и делает все кругом мелким и безболезненным.
   – Какую вы дрянь смолите, – поморщился Юрий, затягиваясь.
   – Привычка. А вам еще можно бросить. Я-то уж не могу. В школе всю жизнь боролась с курильщиками, а сама не могу.
   – Почему в школе? – не понял Юрий.
   – А я же, Юрик, учительница, – неумело улыбнулась Ольга Васильевна. – Завучем даже была, русский язык – мой предмет, и литература. Заболела туберкулезом, и врачи предписали: из города выехать срочно. Устроилась заведующей клубом. Приехала в леспромхоз: сосны и мат, даже света нет. В комнате у себя на крючок закроюсь и реву. А они стульями в зале дерутся. Через год у меня уже, правда, по всему поселку активисты ходили с повязками: патруль. И хор – семьдесят пять человек, одни мужики. Вот с такими бородами. Русские песни без всякого аккомпанемента, а капелла. Сейчас все мои активисты большие люди: мастера, бригадиры, даже директор есть – бывший староста драмкружка.
   – А как же?… – осторожно начал Юрий.
   Вот так каждый день ходишь мимо человека, роняешь ему безразличные улыбки и ни черта не знаешь.
   – А очень, Юрик, просто. Наш леспромхоз свое кругом вырубил, и его куда-то на север перевели, в Коми. А мне туда врачи не посоветовали. Я за пять лет подкрепилась медом и свиным салом, даже с учета сняли. А в Коми не посоветовали. Комната у меня здесь, хоть родных и нет никого. Я и вернулась. Только в школу никуда не попасть, литераторы нигде не нужны. Три месяца вообще без работы ходила. Сначала зимнее пальто на рынок снесла, потом – пуховый платок, оттуда привезла, потом – валенки, тоже оттуда, катаные. А больше и нести нечего, хоть под поезд. Каждое утро к открытию гороно ходила – нет, не требуюсь. Потом и ходить перестала, вроде стыдно, как с ножом пристаю к занятым людям…
   – Веселенькое дело, – сказал Юрий.
   – Ага, – кивнула она безразлично, будто не о себе говорила. – А из города боюсь уезжать – комнату потеряю, немолодая же. Раз в автобусе еду, кондуктор подсела и говорит: «Вы чего плачете? Я вот смотрю – вы часто ездите и все плачете». Ну, рассказала. Она говорит: «Идите к нам в парк. Не все равно?! Те же деньги». Ай, думаю. Й пошла. Сначала никак не брали. «У нас, – говорят, – не проходной двор, чтобы всякий с высшим образованием!» Потом все-таки устроилась. Послали на третий номер. А это как раз мимо моей бывшей школы. Вот когда постарела, Юрик! Ученики же мои едут, родители их, учителя. А мне за билет надо получить, остановку объявить надо. Я в другую сторону отвернусь, воротник подниму. И объявляю. Билет протяну, а сама вся отвернусь. Каждому же объяснять надо! И не каждый еще поймет.
   – Представляю, – сказал Юрий. Он вдруг ясно представил, как бы заслуженный артист Витимский, к примеру, поздоровался с Наташей, вдруг встретив ее за прилавком молочного магазина. Прямо изледенил бы рачьим взглядом и сладким голосом изничтожил бы. Впрочем, скорее всего, просто бы сделал вид, что не узнал.
   Заверещал телефон. Юрий поднял и положил трубку, телефон замолчал на время. Хуттера все не было. И ждать уже не хотелось.
   Ольга Васильевна опять закурила. Волосы косо упали ей на глаза, густые, тяжелые, такие не помешали бы и Наташе, механически отметил Юрий. Ольга Васильевна забирала их туго в узел, будто стыдилась молодых волос. И сейчас смахнула их с глаз брезгливо, точно мусор. В лице ее болезненно проступило привычное оживление, сразу сделав лицо жалким.
   – А сюда как же? В театр? – спросил он, чтобы избавиться от жалости в горле.
   – Миша перетащил, – сказала она.
   Юрий не сразу сообразил, что она имеет в виду дядю Мишу, предместкома. А когда сообразил, вспомнил, что частенько видел у этого стола дядю Мишу.
   – Мы же учились вместе, – продолжала она. – Можно сказать, все десять лет. Я бы уж так и осталась в автобусе: вроде привыкла уже, халат сшила. Работа и работа. Нет, перетащил все-таки. «У нас, – говорит, – отдохнешь. А потом школу найдем». Второй год отдыхаю.
   – Не нашел, – вслух подумал Юрий.
   – Нет, Миша найдет, раз обещал, – сказала она. И в первый раз Юрий услышал в ее голосе веру во что-то. – Сама-то я не умею, а Миша сделает. Только очень уж надоело. Книга даже ни одна уже не идет: мусолишь, мусолишь. Одно ведь звание, что дежурный. Большие люди все мимо ходят, – она усмехнулась углами губ. – Кивнут через силу: сторожиха! А все никак не привыкну, избаловалась в своем леспромхозе…
   – Что же он сразу тогда не помог?! – сказал Юрий с удивившей его горячностью.
   – Кто? Миша? Он даже не знал, что я вернулась. Я от него-то больше всех скрывалась.
   Юрий ждал, что она объяснит, почему – «больше всех». Но Ольга Васильевна замолчала.
   – Люди-то и в театре разные, – опять вернулась она к этой теме, видимо беспокоившей ее. – На сцене ручку целует, а тут едва кивнет. Когда и прикрикнет, будто не женщина. Вы-то с Наташей простые, легкие…
   – Нецарская фамилия, – улыбнулся Юрий.
   – Нет, правда, – сказала она. – Это, Юрик, важно, вы поверьте. Будет когда настроение, может, зайдете? Я в центре живу, кофе сварю по-турецки, тоже в леспромхозе научили, армянин у нас был, знаток.
   – Может, – неуверенно сказал Юрий.
   – Вы адрес запомните на всякий случай, – оживилась Ольга Васильевна. – Адрес у меня простой: над центральным «Гастрономом», квартира восемь, три звонка.
   – Запомню, – сказал Юрий. И встал.
   Хуттера так-таки не дождался, зато одним человеком в театре для него стало больше.

11

   К Гуляеву можно было пройти прямо улицей. Но Юрий все-таки еще завернул в знакомый двор, пересек его быстро, не останавливаясь. Воровато пересек, избегая встреч. Встретиться сейчас с Борькой было почему-то даже боязно – еще что за новости, поздравляю. Форточка у Борьки была открыта, свет горел, коричневая штора аккуратно расправлена на окне. Все в порядке, дома.
   Гуляев жил в первом этаже, и ему стучали всегда прямо в окно. Юрий стукнул кодом, сквозь тонкую занавеску взметнулись тени. Гуляев распахнул дверь, шире некуда, и сграбастал Юрия длинными руками – нежная скотина, почти «утки не виделись, как же. И Юрию, как всегда, было приятно увидеть узкое лицо, расцвеченное живыми глазами. Если у Юрия есть сейчас настоящий друг в театре, это, наверно, Гуляев. Наверняка. Даже хорошо, что он не актер, но стоит достаточно близко. Помогает работать. Дружеский глаз изнутри и со стороны – это редкость. Повезло с Гуляевым.
   – Наташа у тебя?
   – Пока нет, – сказал Гуляев. – Но появится. Ляля Шумецкая ее на студии видела. Не волнуйся, появится.
   – Долго она сегодня, – сказал Юрий.
   Он сбросил пальто и по старой глупой привычке даже хотел причесаться перед зеркалом. Но было не перед чем. Это же Гуляев. В прихожей, где у порядочных людей полагается висеть зеркалу, Гуляев держал икону. Дрянную, хоть и старую. Прямо неудобно, до чего дрянную. По этой иконе очень видно, что халтурщики водились во все времена, не наше это завоевание, нет, не наше. Сам Гуляев в иконах не смыслил, кто-то, наверно, с гастролей ему привез.
   Заскорузлая божья матерь бессмысленно взирала на Юрия со стены. Засовывая ненужную расческу обратно, Юрий сказал:
   – Убери ты ее, ей-богу. Я тебе трюмо куплю.
   – Нельзя, подарок, – засмеялся Гуляев.
   – Это тебе нарочно ее, такую, подарили. Чтобы скомпрометировать перед мыслящим большинством.
   – Нет, это хороший человек подарил, – серьезно сказал Гуляев. – Самый старый охотник у нас на Камчатке, я о нем очерк писал. Это у них семейная реликвия, передавалась по наследству. Счастье приносит. У него сын на войне погиб, так что нет никого. Я никак брать не хотел, боязно даже как-то брать. Суеверно. А он потом все равно по почте прислал. Пускай висит.
   – Прости, я не знал. Думал, кто-то из наших.
   – Его теперь уже нет, недавно узнал случайно. – Гуляев сделал заметное усилие и перебил сам себя: – А чего мы, собственно, тут стоим? Проходи! Только тебя не хватает.
   Юрий вошел в комнату.
   Здесь было тесно. Уютно и необжито одновременно. Книги стояли у стен высокими стопками, который уж месяц Гуляев все собирался заказать полки, времени не хватало. Петя Бризак сидел на полу, обвитый проводами, и копался в приемнике, любимое Петино занятие, в этом он понимал. Он брал узкими пальцами крошечные колечки и накручивал их куда-то. Петя работал даже без инструментов. Самое странное, что после Петиных рук приемники обычно начинали работать. Юрий убедился на своей «Спидоле».
   – Шел бы ты в радиомастерскую. Уважаемый человек был бы.
   – Я уж его агитировал, – засмеялся Гуляев.
   – Выгонят – пойду, – сказал Петя, не отрываясь. – Я ведь до девятого класса только технические книги читал. Меня все знакомые в пример своим оболтусам ставили, как целенаправленного. Такая у меня целость была, смех. Помню, на собственном дне рождения шараду мне загадали – «Везувий». «Везу» я, правда, быстро сообразил. А на «Вий» напрасно все надувались и выли потусторонними голосами, – я и слова такого не знал – «Вий». Опозорил интеллигентного папу.
   – Чего же ты потом-то свихнулся?
   – Как-то так, постепенно, – сказал Петя, собирая приемник легко, как детские кубики.
   На пузатой тахте, которую Гуляев приобрел у Витимского, по соседству, за семнадцать рублей, сидела Ляля Шумецкая, влажно блестя глазами. У нее был счастливый вид человека, вырвавшегося на волю из-под семейного гнета и упивавшегося каждой минутой свободы. Но уже чувствовалось, что чересчур много свободы она не хочет и вернется под свой гнет добровольно, скоро и с особым даже удовольствием. Но пока она отдыхала. И была в своем репертуаре. Ляля говорила с чувством:
   – Я в студии Таню арбузовскую играла, представляете?! Девчонка же, ни мужчины не зная, ничего. А там же такие переживания, ребенка ждет, любит. До того переволновалась, что вдруг во сне как-то это все ощутила, прозрением, – вот я жду ребенка, а он меня бросил, а я жду. Встала утром, как чумная. Раньше всех прибежала на репетицию, в коридоре сижу и дрожу. Вот уж сыграла в то утро – все удивились. Играю, а сама аж дрожу. А потом, уже на следующий день, прошло, больше уже не могла в себе это вызвать…
   Лялин собеседник, незнакомый Юрию и даже явно не местного вида, мрачно кивнул. Потом сказал, показав этим, что успел все-таки войти в курс:
   – Теперь сыграете.
   – Если дадут. – Ляля вздохнула, но уклоняться не стала и быстро вернулась к близкой теме. – Чтобы родить, актрисе нужна смелость. Всегда это не вовремя, не нужно театру, директор сразу с тобой едва здоровается. Не преувеличиваю, честное слово. Театр с потрохами съедает.
   – Как и газета, – мрачно кивнул Лялин собеседник.
   Тут Гуляев, воспользовавшись паузой, подвел к нему Юрия.
   – Я о вас целый вечер слышу, – сказал незнакомец.
   – Правильно, – засмеялся Гуляев. – Я друзей рекламирую, тем более, ты рецензии пишешь, бывает. – И объяснил Юрию: – Не пугайся, он просто проездом. На Камчатке вместе работали, свой человек. Он сейчас из Москвы, на север в командировку. И у него мелкие неприятности, так, Вячеслав?
   Газетчик Вячеслав мрачно кивнул. Он был слишком хрупок и светловолос для своей мрачности. И мрачность казалась поэтому немножко наигранной, газетчикам Юрий не верил. Это они все опошлили, слова нельзя сказать, все слова затаскали. Нет, газетчиков Юрий надолюбливал, мягко говоря. Хотя скрывал это даже от Гуляева, потому что понимал – есть в этих мыслях что-то тупое и унизительное для него и для Гуляева. Что-то варварское – от непонимания. Вроде того, как Юрию один восторженный зритель сказал после комедии: «А вы, оказывается, комик! Вам бы чуть-чуть поду-читься, вы бы в цирке могли Олега Попова заткнуть, честное слово!» А комедия-то была с горчинкой и волновала Юрия именно этим. Он тогда сказал весело: «О, мне бы подучиться, я бы дал на ковре!» А работать потом было неохота несколько дней, из головы не лезло. Что-то тут есть похожее. Не по форме, но по сути.