Прежде всего почему-то они обиделись. Как будто Юрий для себя что-то выгадал, ущемив всех остальных.
   «Ничего не выходит», – сказал он.
   Тягостный получился вечер. Разговаривать сразу не о чем. Вроде не о чем, каждый сам в себе переваривает и сторонится другого. Даже сидеть в номере всем вместе трудно. А выйдешь на люди – того хуже. Идешь по коридору и чувствуешь каждый палец в ботинке. И вроде пиджак на тебе не так. И галстук косо. Как на сцене в момент блистательного провала. Даже молоденькая дежурная глядит на тебя осуждающе. А командировочные оборачиваются вслед: «Вот он! Этот! Испугался, видите ли, низких температур! Лишил любознательных сям-озерцев единственной культурной радости!» Может, никто и не смотрит. А кажется. Действительно, ведь лишил. Но когда-нибудь надо было решиться.
   Свои же и надулись. Себя же и наказал. Сто сорок километров – сюда, сто сорок – обратно. Прогулочка. Как раз чтоб измерить температуру в клубе. В другой раз они, конечно, натопят. Но сейчас не легче от этого. Даже если прав.
   Словом, когда на следующий день возвращались в город, песен в автобусе не было. Юрий даже сначала уселся один на задней скамье, демонстративно. Потом уж Наташа к нему пересела.
   «Теперь жди крупного разговора», – вздохнула Наташа.

4

   Юрий остановился и стряхнул снег с лица. Налепило. Пока разбирался с этой историей, ноги бесконтрольно несли сами. От швейной фабрики они его далеко унесли. Но ничем новым не удивили, скучные ночи. Принесли, конечно, в знакомый двор. Ленин звонок засел в памяти смутной тревогой.
   Все вечно и неизбежно. В высокой коляске спит незамерзаемый грудник. Откуда-то сверху тонко сочится обязательное: «Если друг оказался вдруг». Пять серых этажей, сломанных под углом, скучно обжимают двор. Ничто здесь не изменилось со вчерашнего вечера. Только каток перед первым подъездом стал еще шире и, возможно, прибавится еще один перелом. К двум, которые уже были. Тогда каток, безусловно, засыплют песком. Девчонка в искусственной шубке цвета горячих потрохов, тащит ведро на помойку. Помойка тоже на месте. И ржавый частный гараж, запертый до весны тремя замками. Девчонка высыпала из ведра, стукнула по дну и пробежала обратно. Юрий проводил ее взглядом. Да, цвет оглушительный. Рядом с такой шубкой он бы нипочем не пошел, у Борьки просто нет вкуса. Вернее, он, как и Лена, сразу цепляется за существо вещи, форма для них не имеет значения.
   Эту девчонку Юрий несколько раз видел с Борькой. Они вместе возвращались из школы, Борька, пыхтя, тащил два портфеля и что-то умное говорил, заглядывая девчонке з лицо. Для этого он все неловко забегал вперед и даже вставал на цыпочки: девчонка почти на голову выше Борьки. Борька что-то совсем не растет, тоже в Лену. Девчонка смешно нагибалась к Борьке и скалила неровные зубы.
   Насколько мог уловить Юрий, Борька дружил больше всего с этой девчонкой и еще с одним парнем из соседнего дома. Парня этого Юрий даже как-то застал у Борьки. У него было маленькое выпуклое лицо, слишком твердое для пятиклассника. Определившееся какое-то, – отметил тогда Юрий. И сразу захотелось разговорить этого парня. Но тот отвечал неохотно и удрал уже через несколько минут, оставив в душе Юрия смутную тревогу.
   «Кто это?» – спросил он по возможности небрежно.
   «Вовчик Сорокин», – сказал Борька с явным задиром.
   «Что? Хороший малый?»
   «Вовчик?!» – переспросил Борька таким тоном, что Юрий сразу понял, как безнадежно далеко ему до этого Вовчика.
   Они долго и разобщенно молчали. От такого молчания рядом с Борькой Юрий уставал больше, чем от неожиданного прогона целого спектакля перед московской комиссией. Он только старался, чтобы Борька не заметил, как тяжело ему так молчать.
   Борька тогда все-таки не выдержал и прямо спросил:
   «Он тебе не понравился?»
   «Почему? – уклонился Юрий. – Я его просто не знаю».
   И тут же пожалел, что не покривил душой. Уже через пять минут он понял, что своим ответом резко углубил неприметную трещину между собой и сыном. Впрочем, тогда он еще делал вид, во всяком случае перед Леной, что никакой трещины нет.
   А ведь еще прошлой весной Борька запросто забегал к Юрию в театр и даже обижался: «Ты почему вчера на классное собрание не пришел?» – «У меня же днем репетиция, ты же знаешь. Мама ходила?» – «Ага, – Борька небрежно кивал на «мама». – Я же хотел, чтобы ты пришел». – «Не все ли равно?» – говорил Юрий. Он был тогда спокоен за себя с Борькой и даже лениво гордился сам перед собой, как ладно все у него сложилось: сына он не потерял, они в одном городе, просто квартиры разные, и никаких трагедий. Страшно даже подумать, что Хуттер мог получить другой театр, и тогда Юрий сюда не приехал бы. «Совсем не все равно!» – обижался Борька. А Юрий делал тогда вид, что не понимает, и очень скрывал, как ему приятно.
   Толстокожий дурак. Вполне ведь мог успеть в школу, если бы захотел. Когда хотел, успевал. И как еще выламывался перед Борькиной педагогшей, противно вспомнить. Борькина педагогша смотрела на Юрия с обожанием. Ничего не спрашивая, он знал точно, ночами она клеит актеров в альбом. По глазам видно. И теперь она жаждала вставить в альбом Юрия, родителя своего ученика, – это так романтично. А он снисходительно подыгрывал ей.
   Последним безоблачным днем было для них с Борькой второе августа. Как раз перед отпуском. Театр тогда расщедрился – вывез всех в лес на своем автобусе.
   По скользкому бревну Юрий и Борька перебрались через дремучий овраг, в глубине которого вяло буркал ручей, и даже голосов стало не слышно, как отсекло оврагом. Одни они были. Вокруг первобытно топорщились папоротники. Пахло мокрой осиной и дикими слизняками, возросшими на толстых грибах. Сумрачно было, и ветки дерзко били в лицо, Юрий все задерживал ветки руками, чтобы Борька успел пролезть. Ловким Борька никогда не был и не умел уклоняться: разные острые предметы всегда лупили его, и маленький и побольше он ходил в синяках.
   Лена пыталась бороться с его неловкостью. Умолила кого-то, чтобы Борьку взяли в спортшколу, на художественную гимнастику. Борька страшно увлекся гимнастикой, шикарным словом «тренировка», новыми друзьями, которые обезьянами висели на шведской стенке и делали шпагат так легко, будто это раз плюнуть. Борька даже ходить начал тогда особой, спортивной, как ему казалось, походкой: подпрыгивая на ходу. Как кенгуренок. Он и был тогда маленький, смешной кенгуренок, переваливший в третий класс. А Юрий только-только приехал в город, и между ними стремительно нарастала тогда мужская дружба.
   Борька месяца три занимался в спортшколе. А потом, как то уже в ноябре, вдруг пришел в театр, когда была репетиция. Юрий сразу выскочил к нему в коридор: «Ты с тренировки?» Борька затряс головой и вдруг ткнулся в рукав Юрию. Оказалось, что он уже две недели на гимнастику не ходил, просто болтался по городу в эти часы. Потому что тренер, гипсовая девушка в облегающих брюках, сказал кому-то: «Мне их на разряд надо тянуть, а что прикажете делать с этим заморышем?» – и ткнула в Борьку пальцем.
   Целые две недели Борька терпел, матери сказать боялся. А потом пришел прямо в театр. Юрий тогда только об этом и думал: что Борька к нему пришел, все-таки – к нему. И в нем прямо пело, с великим трудом он изобразил сочувствие и родительское огорчение. Он, конечно, сразу отпросился у Хуттера, и они пошли с Борькой домой – объясняться с Леной.
   К пятому классу Борька, конечно, малость окреп и вырос. Но не настолько, чтобы продираться сквозь папоротники. Ему все-таки было трудно, и Юрий держал над ним ветки. И про себя ругал Лену – за бабское воспитание. Будь парень с ним, он рос бы самостоятельным мужиком, это уж точно. В пятом, помнил Юрий, он уже удирал на рыбалку на полную ночь и лихо сплевывал через выбитый зуб, когда мимо проходили девчонки. И курить пробовал, но не понравилось, хоть пришлось сделать вид. А Борька вот даже вздрогнул, когда осина треснула у него за спиной.
   Но все-таки было тогда отлично в лесу, второго августа.
   Грибов они долго не находили. Потом откуда-то сверху тонко пробился солнечный луч. Неуверенно пошарил в кустах, нырнул глубже, раздвинул папоротники, и оттуда вдруг оранжево блеснула на Юрия тугая шляпа. Юрий шагнул мимо, чтобы Борька первым нашел.
   «Подосинник!» – Борька как-то даже всхрапнул, а не крикнул.
   Они быстро набрали полную корзину. Редко так везло на грибы, как в тот раз.
   Потом навстречу им из кустов – как выпрыгнула – светлая березовая поляна. Юрий бросил куртку в траву и скомандовал: «Отдых!» Борька, визжа, катался по ромашкам. Устал. Близко привалился к Юрию, горячий и уже сонный. Юрий лежал, боясь шевельнуться. Совсем рядом лениво звенело прозрачное небо, и одинокий комар безвредно плыл в нем, как самолет. Или самолет плыл, как комар. Совсем рядом была Борькина щека. И ухо. Уши у Борьки были разные: одно тесно прижималось к голове, как у гончей, а второе – чуть отставлено в сторону, самостоятельное такое правое ухо. Борька так и родился – разноухим. Лену это смущало, и она все старалась надевать Борьке шапку потуже, чтобы второе ухо тоже приросло крепче. Но оно так и осталось чуть на отлете. Как и любое другое мальчишечье ухо, Борькино так и цепляло на себя всякую пыль. И тогда, в середине дня, оно уже потемнело и казалось не мытым давно, может быть, целую неделю. Юрий тихонько тронул Борькино ухо губами, и Борька сразу открыл глаза. И сказал:
   «А я и не спал вовсе. Я вовсе думал».
   «Конечно, ты думал, – сказал Юрий, чувствуя себя неожиданно глупым и счастливым оттого, что рядом, совсем близко, торчало маленькое, беспомощное и довольно грязное ухо, которому он был нужен. – А о чем же ты думал?»
   «Я думал про муравьев», – важно сказал Борька.
   «А чего же ты про них думал?»
   «Какие они чистюли, – серьезно объяснил Борька. – У них уборная самая чистая в муравейнике. В самом верху, где солнце. Один муравей в уборной сидит, а пять сразу за ним убирают…»
   Юрий засмеялся таким подробностям и сказал:
   «Сами тебе рассказали?»
   «Вовчик Сорокин рассказывал, он знает», – сказал Борька. Вот еще когда впервые появился Вовчик, но Юрий не придал значения.
   Борька задумчиво шевельнул ресницами и спросил:
   «А почему у них рабовладельческий строй?»
   Длинное слово «рабовладельческий» он произнес с удовольствием коллекционера, заполучившего новую диковину.
   «У кого?» – не понял Юрий.
   «У муравьев же», – почти рассердился Борька.
   «А-а-а, – засмеялся Юрий. – Нет, почему же? У них и республика есть, насколько мне известно…»
   «Все шутишь, а я серьезно», – сказал Борька, совсем как Лена. И сразу стал подниматься.
   Нужно было забрать его с собой в отпуск, но Юрий уехал с Наташей на Волгу, к ее родителям, Наташа давно его тащила.
   Потом были гастроли.
   Когда через три месяца Юрий вернулся в город, он сразу заметил, что в Борьке что-то переменилось. Борька держался с ним будто настороже. Но внешне все пока оставалось, как было. Юрий приходил к ним домой, когда хотел, старался только, чтоб Лена была на работе. Приходил часто, иногда подписывал Борьке дневник, объяснял пустячные задачки, которые Борьке давались туго, играл с ним в шашки, кормил вместе с Борькой глупую красную рыбу, которая вяло резвилась в аквариуме на окне; Борька звал рыбу «Маша» и уверял, что она понимает имя.
   Только молчать с Борькой стало почему-то труднее. И Юрий не раз с удивлением ловил себя на суетном многословии.
   А однажды он пришел к ним и застал дома одну Лену. Лена быстро сняла фартук, поправила волосы, переставила стул, и Юрий, наконец, понял, что она волнуется.
   «Случилось что-нибудь?» – спросил он.
   «Мне очень неприятно тебе говорить, – сказала Лена, беспомощно и прямо глядя ему в глаза. Так она когда-то сообщила ему, что уезжает в этот город, к подруге, и Борьку, конечно, забирает с собой. – Ты только не подумай…»
   «Давай только сразу», – сказал Юрий, уже боясь неизвестно чего.
   «Понимаешь, – неловко заторопилась Лена, все так же беспомощно и прямо глядя ему в глаза. – Боря говорит, что он за последнее время отстал от класса, ему надо много заниматься и чтобы ты, ну… – она мучительно затруднилась и закончила сразу, будто сломалась: – приходил к нам пореже…»
   «С каких это пор я мешаю ему заниматься?» – растерялся Юрий.
   «Я пыталась с ним поговорить откровенно, но он не хочет. Только очень просил, чтобы пореже. Даже заплакал…»
   Нет, Лена тут ни при чем, он не может ее упрекнуть, с сыном Лена всегда держала сторону Юрия, он даже иногда удивлялся, как у нее хватает характера.
   «Но ты же не думаешь, что я настраиваю его, – сказала Лена потерянно. – Ты же не можешь думать!»
   «Не могу, – сказал Юрий. – А что же мне думать?»
   «Не знаю. Я сама ничего не знаю. Он молчит – и все. А начну очень приставать – сопит, сопит и заплачет».
   «Ясно», – сказал Юрий, хотя ему ничего не было ясно.
   «Я думаю, это уже переходный возраст, – сказала Лена. – Ты не волнуйся, это пройдет, наверное. Нужно только пока…»
   «Ладно, – сказал Юрий. – Я буду приходить раз в неделю».
   «Я же не виновата. И он не виноват. Это мы с тобой виноваты. Почему обязательно – раз в неделю? Можно чаще».
   «Нет, – сказал Юрий. – Давай попробуем так. Один раз. По понедельникам, когда у нас выходной?»
   «Хорошо, – кивнула она. – По понедельникам…»
   С тех пор вторник для Юрия стал самым тяжелым днем. Во вторник, даже на репетиции, он не мог освободиться от Борьки. Он чувствовал его руку в своей – легкую, сопротивляющуюся ему руку, ногти с заусеницами. Видел его оттопыренное своевольное ухо. Иногда Юрию хотелось рвануть это ухо, чтобы Борька взвыл и взглянул ему близко в глаза, беспомощно и прямо, как мать. Но Борька прятал глаза, когда говорил с ним. И всегда торопился куда-то. В кружок. На собрание. В магазин – мама велела. Ужасно ему было некогда – говорить с отцом.
   Во вторник даже на репетиции Юрий только тем и занимался, что процеживал и взвешивал каждое свое слово, сказанное вчера. И каждое Борькино слово. Но все равно получалось, что улучшения нет. И так продолжалось всю зиму.
   Всю зиму он ходил к Борьке на свидания по понедельникам. День открытых дверей для широкой публики. И ни разу за эти месяцы он не поймал на лице сына проблеска радости, когда максимально весело и легко входил к нему в комнату. Только старушки-соседки бурно его приветствовали и охотно выкладывали все новости про склероз и внуков.
   Нельзя сказать, чтобы Юрий стал от всего этого хуже работать. Или тише смеяться в компании. Или меньше острить. Нет, в театре никто ничего не заметил, конечно. Даже Наташа не знала. И только спрашивала иногда, почему Борьки совсем не видно у служебного входа, часто же вертелся. И Юрий объяснял ей, смеясь: «Растет мужичок! Стесняется проявлять чувства на людях». Никто ничего не замечал, но сам Юрий уже несколько раз ловил себя на какой-то непонятной оскаленности на сцене. Будто он ловчился зубами вытащить ржавый гвоздь из забора.
   И даже Хуттер недавно вскользь бросил ему: «Злой ты в работе стал, Юрий Павлыч. Мужаешь, что ли?» – «Мужаю», – небрежно кивнул Юрий и несколько дней избегал оставаться наедине с Хут-тером, больно уж они друг к другу притерлись, каждая ворсинка другому видна.
   Сегодня было воскресенье, значит, завтра у Борьки приемный день. Расписания Юрий не нарушал, что бы ни было, но во двор к ним заглядывал почти каждый вечер, привычно делая небольшой крюк после театра.
   Этот двор Юрий почти любил. Этот двор его успокаивал. Даже сегодня. Своей обычностью: сараи, помойка, частный гараж, стационарный каток перед первым подъездом. Косо летит вялый снег. Можно просто задрать голову и посмотреть, что у Борьки в окне. Лены сейчас дома нет, в воскресенье у них на телестудии страдная пора.
   Юрий задрал голову и посмотрел. Борькино окно светилось. Обычным светом. Конечно, ничего страшного. Что может случиться. Только внутри все равно сосет. Зайти бы сейчас и узнать. Но сегодня не впускной день.
   Просто еще постоять, глядя на Борькино окно, как немного надо. Там за убойно-коричневой шторой – Юрий не смог бы жить за такой коричневой, нет у Лены вкуса к вещам, просто беда, – там, за шторой, лениво плыла сейчас в глупом круглом аквариуме глупая красная рыба Маша. И Борька сажал на скатерть очередное пятно, у Борьки даже шариковые ручки текут, это надо уметь. Или он сейчас радостно слушал ту самую девочку, которая уже отнесла ведро в кухню и вымыла руки земляничным мылом. Без своей жуткой шубки цвета потрохов она, собственно, ничего, складная девчонка. Юрий просто никак не мог научиться смотреть на Борькиных друзей, как на детей. К Борьки-ным друзьям Юрий придирался, как к ровесникам. К этой девочке, например. Пройдет еще несколько лет, и ей будет мешать, что Борька почти на голову ниже и нужно наклоняться, чтобы скалить зубы ему в ответ. Одна надежда, что Борька к этому времени все-таки вытянется…
   Близко хлопнула дверь. Юрий подобрался, запахнул пальто, принял занятой вид. Поднял голову, будто его осенило поднять, и посмотрел на знакомое окно с деловым интересом: дома ли друзья, которые заждались? Да, дома! Комедия из десяти движений с внутренним монологом героя под занавес.
   Прошла просто парочка, которой ни до кого. Свернули за угол, и сразу снег перестал скрипеть. Целуются. Или она поправляет капрон, вечно у них чулки барахлят, а он с удовольствием рядом ждет, ему приятно ждать и смотреть, как она поправляет. Зато уж потом он ее все-таки поцелует. Вот сейчас.
   Юрий еще подождал, чтобы не наткнуться на парочку за углом. Потом тоже пошел. В воротах еще раз оглянулся. Пять серых этажей, сломанных под углом, давали ему пинка. Окно спокойно светилось. Даже форточку починили. Позавчера еще было разбито стекло. И вчера. Юрий собирался завтра заняться. Нет, кто-то уже вставил.

5

   Наконец-то вышел на улицу. Теперь куда? Пройдя полтора квартала без определенной цели, Юрий уперся прямо в почтамт. И свернул туда. Хоть одно доброе дело сегодня сделать: матери телеграмму, чуть не забыл, пора.
   Письма Юрий писать не любил. И не умел. Начнешь без хлопот: «Здравствуй, дорогая мама!» Все правильно, но плоско до немоты, и Кай Юлий Цезарь так начинал, и неандерталец. Чужие слова. А еще ведь продолжать надо: «У меня все в порядке, очень много работы». Фразы, как бритый газон. Сразу тянет встать на голову: «Привет, старуха! Дела – в порядке, будь спок». А от этого уж прямо тошнит. Есть в этой картечи какое-то малосольное бодрячество, неприятное даже среди сверстников. И какая уж там «старуха», когда матери в самом деле пятьдесят шесть, а не двадцать четыре, чушь.
   В общем, когда изобрели письмо-телеграмму, Юрий сразу понял, что это для него. И мать быстро вошла во вкус. Раньше, если Юрий молчал больше десяти дней, она отправляла директору заказное письмо-запрос. Громоздко. А теперь прямо шлет телеграмму. Сколько лет, как Юрий уехал, а все матери кажется, что именно сейчас, когда он так страшно молчит, с ним наконец-то что-то случилось. И она в состоянии выждать лишь десять дней, это ее предел.
   Осенью мать приезжала сюда в отпуск. Залпом прочла «Традиционный сбор», отложила, сказала задушевно:
   «Юра, а почему бы вам не взять какую-нибудь хорошую пьесу?»
   «В самом деле: почему бы не?» – усмехнулся Юрий.
   «А то тут какие-то все противные, – мать брезгливо постучала по пьесе. – Одна с мужем живет не любя. Другой детям на ноги наступает. Третья вообще живет с другим. Все какие-то грязные, и ни у кого ничего не вышло».
   «Почему же обязательно грязные, если не вышло?»
   «Нечего тут показывать, – сказала мать. – Кому это надо?!»
   «А ты у меня, оказывается, гм, да,» – улыбнулся Юрий, они тогда как раз дрались за «Традиционный».
   Мать ничего не сказала, но обиделась. Даже отпуск не дожила, уехала к себе в Ивняки.
   Мать жила под Москвой, полтора часа электричкой по Курской дороге и еще пять километров от станции. Поселок Ивняки. И Юрий там вырос. Незадолго перед войной в Ивняки перевели научно-исследовательский институт, в котором работал отец, разгрузили столицу. Институт получил в Ивняках блистательный особняк, кажется, бывший голицынский. Два мраморных льва стерегли институтский подъезд. Естественно, на львах, сменяя друг друга, сидели мальчишки. Старый сторож лениво грозил им ружьем, заряженным солью.
   Сторож по совместительству стерег церковь, которая высоко золотилась сразу за институтом: там хранилось научное оборудование. Дощечку «Охраняется государством» к церкви позднее приляпали, когда уже нечего было хранить. А тогда мальчишки вовсю обдирали позолоту. Риск. Сторож с солью. И темнота, ночью приходилось работать. Церковь поскрипывала в темноте. Ангелы валились кусками, норовя попасть в голову. Бегали мыши, что они только там жрали, иконы, что ли. А однажды вдруг рухнул крест. Среди бела дня. Так жахнул в траву с высоты, что корова завхоза, которая паслась рядом, с этого дня прямо рехнулась. Никого не подпускала доить и выла по вечерам низко и длинно, как волки.
   Все в Ивняках было прямо такое графско-княжеское, приятно вспомнить. Даже кино крутили всю войну в бывшей голицынской конюшне. Сеанс шел своим ходом, а рядом за стеной верещали свиньи, подсобное хозяйство института. Многие фильмы Юрий так и запомнил на всю жизнь – с поросячьим визгом вместо фона. Пересмотренные позднее в приличных кинозалах, они уже не давали того эффекта.
   Там, в голицынском парке, Юрий впервые познал и сладость актерского успеха. На открытой эстраде, которая была высока и шершава, в школьном спектакле. Балду он тогда сыграл. Это была роль! Стоило целый вечер жить напряженной творческой жизнью даже ради одних только финальных щелчков попу – в лоб. Юрий вкатил ненавистному попу таких шелабанов, аж руку ломило и в кустах выли болельщики. У Лехи Баранова, который был поп, даже выжались слезы, по штуке на глаз.
   Они с Лехой еще шикарно раскланялись, взявшись за руки, как велела учительница. Потом им еще букеты преподнесли, цветочки-ягодки. Юрий поскорее сунул свой букет матери, чтобы не заметил никто, как простой веник волнует мужественное сердце.
   А еще потом, когда зрители уже разбрелись, – под срезанной луной и в тиши созревающей бузины Леха Баранов классно набил Юрию морду. За те шелабаны. Леха его, собственно, подстерег, а то еще неизвестно, кто бы кому. Но даже разбитой мордой Юрий тогда сознавал Лехину правоту, потому что попа играть никто не хотел, а Юрий сам уговорил Леху.
   В тот вечер Леха Баранов высадил Юрию зуб, самый передний. И Юрию срочно пришлось научиться лихо сплевывать через выбитый зуб. И этот зуб, которого уже не было, вдруг принес пользу. За лихой сплев Юрия неожиданно зауважала местная шпана младшего школьного возраста. А шпана эта, поселковые аборигены, воспитанные местной каменоломней и ее взрослыми нравами, долго еще презирала институтских «гогочек». И при случае била смертно, куча – на одного. И обзывала в лицо простыми словами, где даже не ошибешься в ударении. Впрочем, мат в послевоенных Ивняках был модой, это сейчас стало фешенебельное место. А тогда прежде всего спрашивали приезжего новичка: «А ты материться умеешь?» Ценилось умение. А у Юрия эти слова застревали в глотке, так что компенсация с зубом пришлась очень кстати.
   Сплевывал он лихо. Особенно – при девчонках. Особенно если Розка Кремнева была где-то близко.
   На другой день после драки Розка Кремнева пришла к ним домой. Только один раз она и была у них дома. Юрий сам слышал, как она договаривалась с его матерью. Розка была на полтора года старше, уже в седьмом, и хотела посоветоваться с матерью. Учиться после седьмого она не могла, младших еще было полно в семье, а Розка – старшая. Отец с войны не вернулся. Юрий сам слышал, как мать сказала Розке: «Вечером приходи, посидим и все обсудим».
   И весь этот день Юрий маялся. Он даже пытался драить умывальник зубным порошком, благо все на работе. Умывальник от порошка блестел нехорошим нищенским блеском. Потолок в кухне тек. Они с матерью занимали тогда огромную низкую комнату в так называемом «глинобите», многоквартирном доме без всяких удобств. Вселились временно, пока институт строит свои дома, а потом сразу – война. И застряли в «глинобите» надолго.
   В тот день, когда пришла Розка, Юрий даже пытался перекрасить рамку, в которой висела над столом фотография отца. Эту рамку мать принесла с барахолки, и цвет у нее был ядовитый, никакая краска этот цвет не взяла. Много лет спустя, когда Юрий уже уехал из дому, ему стало не хватать в жизни именно этой рамки. Тогда он выпросил у матери старый портрет. И уже давно в каждой новой комнате прежде всего Юрий вешает его на стену. В той самой рамке.
   Отец пропал без вести в ноябре сорок первого, но мать, кажется, до сих пор на что-то надеется. Выискивает во всех газетах рубрику «Кто что знает», где родные ищут родных, потерянных в годы войны. Очень уж поздно ее завели, эту рубрику. Потом вдруг скажет между прочим: «Вот считали – погиб, погиб. А человек просто двадцать пять лет ничего не помнил и вдруг сразу вспомнил. Вот тебе и погиб!»
   «Это же случай на миллион», – напомнил Юрий.
   «Кому-то он выпадет, этот случай», – скажет мать упрямо.
   При отце мать не работала, хоть училась когда-то на историческом. Бросила или выгнали, оба они с матерью – недоучки. А потом ткнулась: в школе мест нет, лаборанткой – тоже. И тогда мать пошла в машбюро, просто попробовать, благо машинисток всегда не хватает. А в бюро у нее вдруг обнаружились необыкновенные способности.