– Тише, – сказал Юрий, будто их можно спугнуть, там, во дворе. – Поди сюда.
Наташа взглянула и засмеялась. Волосы ее щекотали Юрию щеку. И пахли сухой и чистой травой, хотя были мокрые. Сухой и чистой травой из старого парка, в которую хорошо ткнуться носом с разбегу и быстро-быстро вдыхать, как собака. В Ивняках осенью Юрий помнил такую траву, больше нигде.
– Только сейчас по-настоящему понял Беккета, – сказал Юрий. – Передает самый дух.
– Сыграть бы, – сразу переключилась Наташа. – Нам, наверно, и не сыграть. Не сумеем. Другое все совсем – и настрой и актерские приспособления. Хоть бы когда попробовать!
– Другое, – сказал Юрий. – Одна голова на сцене, и вся она мрачно тоскует. Помнишь, читали? С волосатыми руками рядом не можешь сидеть, а туда же, Беккета ей подавай, разохотилась.
– Сравнил! – засмеялась Наташа. – А это разве у него, с головой?
– Кажется. Все равно. Интересно бы, конечно, попробовать. Только мне все-таки, извини за наивность, необходимо поднимающее начало. Хоть какой-то просвет, хоть намек. Чтобы кто-то внутренне сдвинулся в пьесе. Куда-то. Иначе, по-моему, проще раздать зрителям по пачке стрихнина. И все.
– Зачем же сразу по пачке?
– Искусство должно все-таки помогать жить, как ни крути, – докончил Юрий.
Получилось как-то пресно-серьезно.
– А мне ужасно иногда хочется, – мечтательно сказала Наташа, – просто поговорить с ним. Ну, по душам, что ли. Просто поговорить. Чего он сам думал, когда писал, и для чего…
– С Беккетом? – улыбнулся Юрий.
Наташа важно кивнула и удалилась в кухню.
Пока она жарила там яичницу, Юрий все крутился вокруг этих мыслей. Все бы, конечно, попробовать – для тренажа, для актерского диапазона. Но ради чего? Нужна до зарезу, давно нужна настоящая пьеса про сейчас. Которая помогла бы людям думать, чувствовать. Созревать. Мы толчемся в очередях, ставим рекорды, любим детей, считаем квадратные метры на душу, выполняем план, шепчем женщине глупые, единственные слова и ловим известия, тревожно тряся головами. И все это нужно выразить, не потонув в мелочах. Была же когда-то «Оптимистическая». «Дни Турбиных». «Шторм». Та же «Любовь Яровая». А иначе – зачем?…
– Бутылки надо сегодня снести, – сказала Наташа.
– Пора? – сказал Юрий. – Вот именно бутылки.
– Еще два дня жить. А жить мы не умеем, Мазини. Неэкономны. Кружок, что ли, взять во Дворце пионеров?
– Какой из тебя кружок? – засмеялся Юрий. – Только головы школьникам вскружишь, разбудишь нежелательные эмоции.
– Сама не пойму, почему я так с ребятами не умею. Скучно мне с ними. Все им, им, а они тебе – ничего, кроме глупых вопросов.
– Почему глупых? – улыбнулся Юрий. – Просто ты себя маленькой плохо помнишь, хоть и ушла вроде недалеко.
– Плохо, – согласилась Наташа, – совсем не помню.
– А я очень. У меня память вообще старческая: что недавно, я хуже помню. А детство – очень.
– А мне все кажется, – сказала Наташа, – что я только сейчас начинаю жить. По-настоящему. Все только время попусту тратила, а вот теперь начинаю вроде. Кстати, забыла сказать, нас Лорд к себе в театр приглашает.
– Вот как! – удивился Юрий.
– Вполне серьезно. Он театр осенью получает, уже утвердили главным, в малом областном.
– До нового сезона сто раз все изменится…
– Лорд почему-то уверен. Сделал официальное предложение.
– А квартира?
– Обещает. Комнату, конечно. В Ленинграде комната – о-го-го! Сам же знаешь.
– Знаю, – сказал Юрий. – Только в театр к Лорду я не пойду. Ты, конечно, как хочешь, я – нет.
– Почему? Тебя же просто не было, он с тобой еще будет говорить. Это был предварительный разговор.
– Ты не поняла, – поморщился Юрий. – Разве в этом дело? Просто я боюсь людей, которые так двоятся. Могут сказать в одном месте: «негативный эффект», а в другом про то же самое: «дерьмо, братцы». От таких людей предпочитаю держаться подальше.
– Какая же это двойственность? Если бы он сказал тут «восхитительно», а там – «омерзительно», – я бы еще поняла.
– Нет, – упрямо мотнул Юрий. – Не доверяю Лорду как главному. Не могу положиться, значит, и работать у него не хочу.
– А на Хуттера можешь? Так уж он тебя идеально устраивает на все случаи жизни?
– Хуттера я знаю. И еще мне не нравится, что Лорд, приехав к Хуттеру делать спектакль, предлагает тебе переход. По-моему, это пахнет.
– Нам предлагает.
– Нам. Все равно. Со мной, кстати, Лорд вообще не работал.
– Ты же в каждом спектакле у Хуттера занят, когда Лорд может с тобой работать?
– Все равно, Хуттера я подводить не буду. И Лорд отлично знает, что Хуттеру не сильно понравится, если он нас сманит…
– Ах, какие мы принципиальные! – сказала Наташа. – А как же Хуттер получил Лялю Шумецкую? Он ее переманил посреди сезона. Посреди! Сколько ей документы не высылали, ты забыл? Больше года. Трудовую книжку недавно только прислали!
– Тоже свинство было с Лялькиной стороны, – сказал Юрий.
– Какой ты красивый! Девке двадцать рублей к зарплате надбавили, а она бы еще отказалась!
– Не в двадцати рублях дело. Просто с Хуттером Ляльке интересно работать.
– И это тоже, – согласилась Наташа. – Интересно, не спорю. Я сама к нему напросилась, ты же помнишь.
– А теперь хочешь сменять на комнату в Ленинграде.
– Не говори пошлостей, – обиделась Наташа.
– Я пошутил. Но все-таки Лорд не то…
– Сам же говоришь, что ты с ним не работал, – сказала Наташа, помолчала, добавила вдруг: – Пальцы у Лорда только слишком безвольные. Незначительные какие-то, я давно смотрю. С такими пальцами главным быть нельзя. Его или там сожрут, или он сам быстро сдаст.
– Чего же мы тогда спорим? – засмеялся Юрий.
– Лучше бутылки снесем, – окончательно решила Наташа.
Бутылки они снесли и обогатились. На улице сегодня было почти тепло и мохнато, снег шлепался с проводов. Собака ждала кого-то у магазина и оставляла в снегу большие волчьи следы. Тетка вдруг рассыпала апельсины. Но, к сожалению, собрали. Апельсины в снегу – в этом, оказывается, что-то есть, пусть бы лежали на радость прохожим. Девчонка несла круглый хлеб и кусала хлеб за бок. Хлеб был мягкий, гнулся у нее под губами. Наташа шепнула Юрию:
– И я так хочу.
Они зашли в булочную. Взяли круглый хлеб, еще теплый. Но выяснилось, что хотели только глаза. Крепко наелись дома, теперь душа не принимала. Юрий хотел положить хлеб на пушистую скамейку и там оставить, но вовремя сообразил, что это кощунство, уже настолько-то он войну еще помнил.
Медленно пошли дальше.
– Ого! – Наташа взглянула на часы. – Я же опоздаю на радио.
Пришлось срочно ловить такси. Юрий на такие штуки везучий, поймали. Забрались с хлебом на заднее сиденье. Смеялись и целовались, отлично доехали. Спина шофера при этом сохраняла рабочее безразличие, что еще от таксиста надо?
Только когда Наташа выскочила у Дома радио и Юрий пересел вперед, шофер сказал задумчиво:
– Приятно, когда целуют. А я со своей судиться хотел…
Юрий уже думал о Борьке и ничего не спросил, к Борьке он немного опаздывал против обычного. Только посмотрел на шофера сбоку и отметил себе, что шофер удачно загримирован под Ефремова в одном из последних фильмов.
Шофер подождал немного и тогда объяснил сам:
– Из-за ребенка хотел, – он сказал прямо как в официальной бумаге: «из-за ребенка». – Да добрые люди вот подсказали. Сейчас-то ребенок еще небольшой, шесть лет. Я отсужу, положим. А потом ребенок, само собой, подрастет, лет до тринадцати. И в этом возрасте, говорят, ребенка всегда можно отсудить в другую сторону. Очень просто, говорят, ребенка тогда отсудить…
Юрий все ждал, что шофер хоть где-нибудь скажет: он, она, оно, но он упрямо говорил только «ребенок». Среднестатистический, ни имени, ничего. Но вот тоже любимый.
– Тут так получается. В тринадцать лет с кем ребенок живет, так ему как раз обязательно хочется к другому родителю. Думает, там лучше. И уж потом будет жить, с тринадцати лет. Спасибо, умные люди подсказали…
Всегда Юрий чувствовал бессознательную неприязнь к юриспруденции. Хоть бы эти советы, слушать и то тошно. Если придется когда-нибудь оформлять развод, со стыда умрешь. Зачем? Ему вроде не нужно. Лене тем более ни к чему, женщине даже удобней со штампом.
Юрию все казалось, он бы почувствовал огромное облегчение, если бы Лена как-то устроила свою жизнь. В этом плане. Но она никогда не устроит, он был уверен. И всегда это будет на его совести.
– Я тогда решил: пускай уж она пока растит, а я потом отсужу. Когда ему тринадцать лет стукнет.
Значит, тоже сын. Хватит.
– В кино себя видели? – спросил Юрий.
– Это как же в кино? – изумился шофер. – В журнале, что ли?
– На артиста Ефремова вы очень похожи. Не брат?
– Не слыхал, – сказал шофер. – Моя фамилия Савкин.
Юмором этот двойник Ефремова был не богат. Схожесть и возможное родство с каким-то актером его не порадовали, а скорее оскорбили. Он замолчал. А может, просто уже выложил все, что волнует. Он молча довез Юрия и молча взял деньги. Сдачи не дал. И даже не стал делать вид, будто ищет. Вообще в городе этого пока не водилось. Новая, столичная струя ударила, что ли? Или просто такая индивидуальность.
8
Наташа взглянула и засмеялась. Волосы ее щекотали Юрию щеку. И пахли сухой и чистой травой, хотя были мокрые. Сухой и чистой травой из старого парка, в которую хорошо ткнуться носом с разбегу и быстро-быстро вдыхать, как собака. В Ивняках осенью Юрий помнил такую траву, больше нигде.
– Только сейчас по-настоящему понял Беккета, – сказал Юрий. – Передает самый дух.
– Сыграть бы, – сразу переключилась Наташа. – Нам, наверно, и не сыграть. Не сумеем. Другое все совсем – и настрой и актерские приспособления. Хоть бы когда попробовать!
– Другое, – сказал Юрий. – Одна голова на сцене, и вся она мрачно тоскует. Помнишь, читали? С волосатыми руками рядом не можешь сидеть, а туда же, Беккета ей подавай, разохотилась.
– Сравнил! – засмеялась Наташа. – А это разве у него, с головой?
– Кажется. Все равно. Интересно бы, конечно, попробовать. Только мне все-таки, извини за наивность, необходимо поднимающее начало. Хоть какой-то просвет, хоть намек. Чтобы кто-то внутренне сдвинулся в пьесе. Куда-то. Иначе, по-моему, проще раздать зрителям по пачке стрихнина. И все.
– Зачем же сразу по пачке?
– Искусство должно все-таки помогать жить, как ни крути, – докончил Юрий.
Получилось как-то пресно-серьезно.
– А мне ужасно иногда хочется, – мечтательно сказала Наташа, – просто поговорить с ним. Ну, по душам, что ли. Просто поговорить. Чего он сам думал, когда писал, и для чего…
– С Беккетом? – улыбнулся Юрий.
Наташа важно кивнула и удалилась в кухню.
Пока она жарила там яичницу, Юрий все крутился вокруг этих мыслей. Все бы, конечно, попробовать – для тренажа, для актерского диапазона. Но ради чего? Нужна до зарезу, давно нужна настоящая пьеса про сейчас. Которая помогла бы людям думать, чувствовать. Созревать. Мы толчемся в очередях, ставим рекорды, любим детей, считаем квадратные метры на душу, выполняем план, шепчем женщине глупые, единственные слова и ловим известия, тревожно тряся головами. И все это нужно выразить, не потонув в мелочах. Была же когда-то «Оптимистическая». «Дни Турбиных». «Шторм». Та же «Любовь Яровая». А иначе – зачем?…
– Бутылки надо сегодня снести, – сказала Наташа.
– Пора? – сказал Юрий. – Вот именно бутылки.
– Еще два дня жить. А жить мы не умеем, Мазини. Неэкономны. Кружок, что ли, взять во Дворце пионеров?
– Какой из тебя кружок? – засмеялся Юрий. – Только головы школьникам вскружишь, разбудишь нежелательные эмоции.
– Сама не пойму, почему я так с ребятами не умею. Скучно мне с ними. Все им, им, а они тебе – ничего, кроме глупых вопросов.
– Почему глупых? – улыбнулся Юрий. – Просто ты себя маленькой плохо помнишь, хоть и ушла вроде недалеко.
– Плохо, – согласилась Наташа, – совсем не помню.
– А я очень. У меня память вообще старческая: что недавно, я хуже помню. А детство – очень.
– А мне все кажется, – сказала Наташа, – что я только сейчас начинаю жить. По-настоящему. Все только время попусту тратила, а вот теперь начинаю вроде. Кстати, забыла сказать, нас Лорд к себе в театр приглашает.
– Вот как! – удивился Юрий.
– Вполне серьезно. Он театр осенью получает, уже утвердили главным, в малом областном.
– До нового сезона сто раз все изменится…
– Лорд почему-то уверен. Сделал официальное предложение.
– А квартира?
– Обещает. Комнату, конечно. В Ленинграде комната – о-го-го! Сам же знаешь.
– Знаю, – сказал Юрий. – Только в театр к Лорду я не пойду. Ты, конечно, как хочешь, я – нет.
– Почему? Тебя же просто не было, он с тобой еще будет говорить. Это был предварительный разговор.
– Ты не поняла, – поморщился Юрий. – Разве в этом дело? Просто я боюсь людей, которые так двоятся. Могут сказать в одном месте: «негативный эффект», а в другом про то же самое: «дерьмо, братцы». От таких людей предпочитаю держаться подальше.
– Какая же это двойственность? Если бы он сказал тут «восхитительно», а там – «омерзительно», – я бы еще поняла.
– Нет, – упрямо мотнул Юрий. – Не доверяю Лорду как главному. Не могу положиться, значит, и работать у него не хочу.
– А на Хуттера можешь? Так уж он тебя идеально устраивает на все случаи жизни?
– Хуттера я знаю. И еще мне не нравится, что Лорд, приехав к Хуттеру делать спектакль, предлагает тебе переход. По-моему, это пахнет.
– Нам предлагает.
– Нам. Все равно. Со мной, кстати, Лорд вообще не работал.
– Ты же в каждом спектакле у Хуттера занят, когда Лорд может с тобой работать?
– Все равно, Хуттера я подводить не буду. И Лорд отлично знает, что Хуттеру не сильно понравится, если он нас сманит…
– Ах, какие мы принципиальные! – сказала Наташа. – А как же Хуттер получил Лялю Шумецкую? Он ее переманил посреди сезона. Посреди! Сколько ей документы не высылали, ты забыл? Больше года. Трудовую книжку недавно только прислали!
– Тоже свинство было с Лялькиной стороны, – сказал Юрий.
– Какой ты красивый! Девке двадцать рублей к зарплате надбавили, а она бы еще отказалась!
– Не в двадцати рублях дело. Просто с Хуттером Ляльке интересно работать.
– И это тоже, – согласилась Наташа. – Интересно, не спорю. Я сама к нему напросилась, ты же помнишь.
– А теперь хочешь сменять на комнату в Ленинграде.
– Не говори пошлостей, – обиделась Наташа.
– Я пошутил. Но все-таки Лорд не то…
– Сам же говоришь, что ты с ним не работал, – сказала Наташа, помолчала, добавила вдруг: – Пальцы у Лорда только слишком безвольные. Незначительные какие-то, я давно смотрю. С такими пальцами главным быть нельзя. Его или там сожрут, или он сам быстро сдаст.
– Чего же мы тогда спорим? – засмеялся Юрий.
– Лучше бутылки снесем, – окончательно решила Наташа.
Бутылки они снесли и обогатились. На улице сегодня было почти тепло и мохнато, снег шлепался с проводов. Собака ждала кого-то у магазина и оставляла в снегу большие волчьи следы. Тетка вдруг рассыпала апельсины. Но, к сожалению, собрали. Апельсины в снегу – в этом, оказывается, что-то есть, пусть бы лежали на радость прохожим. Девчонка несла круглый хлеб и кусала хлеб за бок. Хлеб был мягкий, гнулся у нее под губами. Наташа шепнула Юрию:
– И я так хочу.
Они зашли в булочную. Взяли круглый хлеб, еще теплый. Но выяснилось, что хотели только глаза. Крепко наелись дома, теперь душа не принимала. Юрий хотел положить хлеб на пушистую скамейку и там оставить, но вовремя сообразил, что это кощунство, уже настолько-то он войну еще помнил.
Медленно пошли дальше.
– Ого! – Наташа взглянула на часы. – Я же опоздаю на радио.
Пришлось срочно ловить такси. Юрий на такие штуки везучий, поймали. Забрались с хлебом на заднее сиденье. Смеялись и целовались, отлично доехали. Спина шофера при этом сохраняла рабочее безразличие, что еще от таксиста надо?
Только когда Наташа выскочила у Дома радио и Юрий пересел вперед, шофер сказал задумчиво:
– Приятно, когда целуют. А я со своей судиться хотел…
Юрий уже думал о Борьке и ничего не спросил, к Борьке он немного опаздывал против обычного. Только посмотрел на шофера сбоку и отметил себе, что шофер удачно загримирован под Ефремова в одном из последних фильмов.
Шофер подождал немного и тогда объяснил сам:
– Из-за ребенка хотел, – он сказал прямо как в официальной бумаге: «из-за ребенка». – Да добрые люди вот подсказали. Сейчас-то ребенок еще небольшой, шесть лет. Я отсужу, положим. А потом ребенок, само собой, подрастет, лет до тринадцати. И в этом возрасте, говорят, ребенка всегда можно отсудить в другую сторону. Очень просто, говорят, ребенка тогда отсудить…
Юрий все ждал, что шофер хоть где-нибудь скажет: он, она, оно, но он упрямо говорил только «ребенок». Среднестатистический, ни имени, ничего. Но вот тоже любимый.
– Тут так получается. В тринадцать лет с кем ребенок живет, так ему как раз обязательно хочется к другому родителю. Думает, там лучше. И уж потом будет жить, с тринадцати лет. Спасибо, умные люди подсказали…
Всегда Юрий чувствовал бессознательную неприязнь к юриспруденции. Хоть бы эти советы, слушать и то тошно. Если придется когда-нибудь оформлять развод, со стыда умрешь. Зачем? Ему вроде не нужно. Лене тем более ни к чему, женщине даже удобней со штампом.
Юрию все казалось, он бы почувствовал огромное облегчение, если бы Лена как-то устроила свою жизнь. В этом плане. Но она никогда не устроит, он был уверен. И всегда это будет на его совести.
– Я тогда решил: пускай уж она пока растит, а я потом отсужу. Когда ему тринадцать лет стукнет.
Значит, тоже сын. Хватит.
– В кино себя видели? – спросил Юрий.
– Это как же в кино? – изумился шофер. – В журнале, что ли?
– На артиста Ефремова вы очень похожи. Не брат?
– Не слыхал, – сказал шофер. – Моя фамилия Савкин.
Юмором этот двойник Ефремова был не богат. Схожесть и возможное родство с каким-то актером его не порадовали, а скорее оскорбили. Он замолчал. А может, просто уже выложил все, что волнует. Он молча довез Юрия и молча взял деньги. Сдачи не дал. И даже не стал делать вид, будто ищет. Вообще в городе этого пока не водилось. Новая, столичная струя ударила, что ли? Или просто такая индивидуальность.
8
Каток перед знакомым подъездом мягко присыпало снегом. Юрий чуть не упал. Выстоял все-таки. В Борькином подъезде, как всегда, даже днем горели пыльные лампочки и пахло «ванелью». Любимый запах рябой бабы Софы, включает в себя любую гамму, кроме театральной. По утрам вместо «здравствуй» баба Софа говорила входящим актерам бандитским голосом: «В церкви-то даже нос отдыхает, ванелью там пахнет, как праздник. А тут от вас бездомьем да табачищем так и шибает, гореть будем, одно слово – гореть», – и бандитски вздыхала.
В подъезде пахло пирогами с капустой, такая была сегодня «ванель». Юрий позавидовал кому-то. Кто прибежит в перерыв, похватает с тарелки горячие пироги, скажет еще, что пропеклись плохо и лучше бы с мясом. И убежит себе. А завтра ему будет с мясом, с чем хочешь. Таков, наверное, настоящий дом, которого Юрий не знал никогда. Матери тоже все некогда было, не до пирогов.
Юрий бы научил свою Розку готовить. Обязательно. Не почему-нибудь, а просто потому, что человеку надо есть. Вкусно. Это тонизирует. И проще всего, если сам можешь себя накормить. Правда, сначала пришлось бы самому научиться. Ради Розки он бы себя заставил. Но Розка просто решила не затруднять его, взяла и не родилась.
Он встретил Лену на площадке четвертого этажа. Как всегда. Хотя поднимался сегодня позже обычного, специально, значит, ждала. Наверное, все же что-то случилось. Впрочем, она и всегда подгадывает. Больше нигде они уж давно и не видятся, только здесь, на лестнице. Несколько фраз, ни к чему не обязывающих. Чуть-чуть неназойливой теплоты. Юрий, правда, когда успевал, видел Лену еще на телеэкране. Но она-то его не видела. Нет, ничего. Судя по лицу, ничего не случилось.
– Ты помолодела, – сказал Юрий. '
Он считал своей даже обязанностью иногда говорить такое. Чтобы она чувствовала тонус и что кто-то все замечает, женщинам это обязательно нужно. Хотя обычно она только вяло усмехалась в ответ. Больше Юрий себе не позволял ничего. А хотелось. Сорвать, например, эту шапку с нее и отправить ее, шапку, куда давно следует – в лестничный пролет. Интересно, будет звук или нет. Когда долетит донизу. Меховая шапка ширит ее и без того неузкое лицо. Шарфик для нее слишком ярок, прямо кричит из-под пальто. Абсолютно нет вкуса к вещам, чего нет, того нет. И Борька, конечно, должен был унаследовать, по закону подлости.
Если бы что-то случилось, уже бы сказала.
– У тебя новый шарф, – сказал Юрий.
Отметил. На большее права он не имеет, сколько раз Лена давала понять, когда Юрий еще бывал у них часто и пытался нащупать дружескую струю. Но скоро заметил, что именно его дружелюбие и задевает ее больнее всего. Оскорбляет. Женская психология: все или ничего, так, видимо. Глупо, но пришлось примириться. Про шарф ей никто не скажет. Женщины не любят друг другу глаза открывать на такие вещи. А Наташа поморщится, когда Увидит.
– Подарили, – " сказала Лена, и лицо осветилось.
Кажется, он не польстил: правда, помолодела. Лицо не такое усталое. Даже коричневые блестки появились в глазах, если не врет пыльная лампочка. Как раньше. Любимая работа в любимом коллективе постепенно делает свое дело. Юрий выбил ее из колеи переездом в этот город. Надежды всколыхнул, как всегда бывает. Зря всколыхнул. Из-за Лены, конечно, нельзя было ехать сюда. Не по-мужски. Но Борьку тогда он бы не знал вовсе. И потерял бы Хуттера, а это уже кровавые жертвы.
Работникам телевидения тоже не мешало бы иметь вкуса побольше, чем вобрал этот шарфик. Вечно они что-то дарят друг другу.
– Опять юбилей? Сотое заседание телеклуба юных любителей мыла?
Она улыбнулась. И Юрий, как всегда, удивился, что полные, в общем-то красивые губы могут улыбаться так бесцветно. Осталась в ней замкнутая испуганность девочки переходного возраста, на которую сверстники не обращают внимания. А она тихонько боится. Мальчишек. Пустых комнат. Дождя. Громкого радио. Юрий помнил, как уже взрослой, уже с Борькой, она не могла пройти через собственный двор, если там играли в снежки. Была уверена, что все снежки обрушатся на нее.
Если ее приглашали на танцах, она становилась должницей. Тут же, на месте. Так верноподданно и благодарно она вскидывала глаза на пригласившего, Юрий даже всегда отворачивался. Неловко было смотреть. Она, наверное, думала, что он просто ревнует. Говорила потом: «Хочешь, я больше ни с кем никогда не пойду?» А ему как раз надо было, чтоб ее приглашали, чтоб рвали ее нарасхват. Чтобы выбор его был заметен и оценен. Он даже просил Лену: «Ходи королевой. Ты же красивая у меня». Но она только улыбалась ему благодарно и верно. Юрий видел, что она чувствует себя должницей и перед ним. Он целовал ее, чтобы не видеть этой улыбки. И даже целуя, чувствовал, как ресницы ее дрожат рядом – благодарно и верно.
Впрочем, это сейчас так легко разложить по полочкам. Тогда ее беспомощность вызывала в Юрии бессильное желание заслонить ее грудью. Бессильное потому, что никто ведь не нападал. Юрий был общителен, но Лену ему почему-то хотелось тогда загородить ото всех. Раздражение пришло позже, копилось постепенно, не вспомнишь, с чего началось.
Просто он не сумел ее расколдовать. Может, другой кто-то сумел бы. Нужно, видимо, было прийти со стороны, чтобы суметь. Сделать ее уверенной. Победительной, как Наташа. А Юрий знал Лену слишком давно, нельзя жениться на том, кого знаешь с детства. Это пахнет кровосмесительством. Поздно он это понял. Даже в разочаровании нет тогда новизны. Только уносишь с собой щемящее чувство вины, когда все уже кончено. И оно остается в тебе на всю жизнь. Будто предал сестру.
А на дружбу они потом не идут. Это уж исключительный случай, чтобы потом они шли на дружбу и давали тебе возможность дружескими заботами подавить в себе чувство вины. Освободиться.
– Все шутишь, – сказала Лена. В голосе ее Юрий не уловил привычной горечи и порадовался.
В полумраке лестницы лицо ее казалось даже оживленным. Только шарф резал глаза. И шапка. Просто счастье, что с экрана телевизора, как бы она ни была одета, Лена смотрится обаятельной. Вот кто расколдовал ее лицо – телевизор, поистине безграничны его возможности. И неистощимы секреты. Вялое, малоподвижное лицо Лены вдруг расцвело на экране. Оказалось удивительно эмоциональным с экрана. И ровный, чуть глуховатый голос вдруг набрал волнующую полноту. Юрий никогда бы этого не подумал. Пока не увидел сам. А когда он впервые услышал, что Лена устроилась диктором на телевидение, его передернуло. Она уехала от него и была уже в другом городе. И попасть сюда он не думал. Но все равно Юрий представлял ее лицо на экране и почти стонал. Будто слышал замечания зрителей и ехидные смешки У нее за спиной, на студии. Не ее это дело, как нетрудно сообразить, достаточно взглянуть в зеркало. И никто ей не скажет правды. И Юрий, один Юрий, был виноват.
Слава богу, что он сюда перебрался и хоть одна тяжесть спала с души. Увидел своими глазами. И понял, что просто не знал этого лица. И недооценивал телевидение, хоть издавна успешно подрабатывал в этой конторе. На экране у нее даже глаза делались уверенные.
Теперь Юрий уже привык, что Лена – лучший диктор. Давно не удивлялся. Только иногда ее лицо на экране вдруг рождало в нем странное желание: хотелось сорвать Лену с экрана, нет, вырвать ее оттуда, из телевизора. Так быстро, чтобы лицо не успело сменить выражения и осталось бы тем же пленительным и живым, как с экрана. На всю остальную жизнь. Иногда вдруг ловишь себя на необъяснимых порывах.
– А я посмотрела вашу премьеру, – сказала Лена. – Ты мне понравился.
– Чепуха, – сказал Юрий, чувствуя, как в нем медленно закипает непонятное раздражение, которое последнее время все чаще прихватывало его в театре. Как приступ. – Повторение собственных азов на отметку. И пьеса дрянь. Я этих театральных физиков скоро возненавижу. Особенно облученных. Как облучен, значит носитель высокой морали и общий судия. Будто нельзя быть высокоморальным, не помирая.
– Ты просто устал…
Всегда она легко переводила его тонкие духовные муки в простые физические. Усталый и больной сразу ближе. Его можно лелеять, и жалеть его сладко, как себя. Не меняется Лена.
– Может быть, – сказал Юрий уже спокойно.
– А я тебя давно на сцене не видела. Только у нас, на телевидении, это же не то. И смотрела с большим удовольствием. По-моему, ты очень вырос.
Это у нее вдруг сказалось почти важно: «очень вырос». Как мнение общественности на зрительской конференции. Когда-то Юрий очень ее просил не высказывать ему лестных мнений. Особенно сразу после спектакля. Когда близкие родственники искренне поражаются твоей одаренностью. Это не помогает работать и ни о чем вообще не говорит. Кроме того, что твои родственники трогательно к тебе относятся. Не дай бог спутать это с чем-нибудь другим, посерьезней. Всем хочется иметь в роду знаменитость, хоть медную, да свою.
А Лена никогда не умела держать при себе лестное мнение. Теперь и не к чему.
– Вырос и даже уперся, – усмехнулся Юрий.
Но она не остановилась и еще сказала:
– Я всегда в тебя верила.
Именно. На том и расстались. Вера – это прекрасно, когда в ограниченных дозах. Как всякий яд. Если дома ты окружен только безграничной верой, срочно вербуйся на Камчатку. Лучше пусть тебя хоть чуточку поненавидят. Так Юрий считал, пройдя через веру. Слепая вера расслабляет мускулы, и в один прекрасный день вдруг обнаруживаешь, что сидишь, как муха в патоке. Тогда начинаешь рвать ноги из сладкого, жужжать и кусаться. А кругом удивляются твоей неблагодарности.
Он поступил после школы в Институт международных отношений, была такая блажь, и услышал от Лены: «Я так рада за тебя. Я так в тебя верю».
По правде – попасть туда было сложно, конкурс страшенный. Попал. Выгнали со второго курса, потому что на институт просто не оставалось времени: студия отнимала все ночи, а спать и готовиться к роли тоже когда-нибудь надо. Жаль, что не из них получился «Современник». Мог бы. «Современника» не получилось, и вышибли с треском.
И Лена сказала, когда выгнали: «Я так рада. Теперь ты сможешь полностью отдаться искусству». Его чуть покоробила выспренность, но Лена не вешала носа и была рядом – это тогда было главное. Сейчас легко рассуждать и выискивать, а тогда это было нужно. И ему тоже. Он чуть тогда не сказал: «Давай, наконец, поженимся». Но что-то его все-таки удержало, может, просто девятнадцать лет. Все чисто и ясно. Все будет, все впереди. А на Лену, как потом выяснилось, жали родители. Родителям всегда надо: если торопятся – удержать, если медлят – толкнуть, без этого они прямо не могут.
Когда его вышибли из института, никакому искусству он не отдался. Ни полностью, ни частично. Просто пришла повестка в армию. Юрий попал на флот. Далеко. И уже через месяц Лена прислала туда телеграмму: «Я без тебя не могу выезжаю». Это, пожалуй, единственный раз, когда она поступила решительно и сама. До того как совсем от него ушла и переехала в этот город.
Лена действительно прикатила туда, и они поженились, как только было получено разрешение. Вот тут ему все завидовали, приятно вспомнить. Он был бритый и страстный жених. Все лез целоваться. Вообще лез, она даже пугалась вначале. Хотя для того и приехала.
Потом Лена ждала его в Ивняках.
Правильно сделали, что тогда выгнали из института, какой уж из него дипломат! И еще – парень должен прослужить свое, полностью, так Юрий считал. Это мужское дело, через которое надо пройти. Для себя надо. И для других. Хорошо, если Борька это поймет в свое время. Именно в армии, пока служат, начинают сознательно любить матерей. А это мужское чувство – любовь к матери. И понимать, что такое твердый локоть, справа и слева, это тоже мужское.
А Ленины письма тех лет Юрий до сих пор возит с собой, есть такая странность. Хотя вообще письма хранить бессмысленно. Они или тянут назад, или просто занимают место. И в том и в другом случае старые письма даже вредны, не мобилизуют. Обычно Юрий уничтожал их сразу, но те, Ленины, он хранил до сих пор. Напрасно только она никогда не скрывала, что он, Юрий, был для нее даже первее Борьки. Так безгранично нельзя доверять даже собственной ноге – подвернется. А человеку обязательно нужно иногда намекать, что он может чего-то лишиться. И намекать раньше, чем человек дойдет до того, что уже только обрадуется потере.
Какого черта она не давала ему вставать к Борьке ночью? Сейчас это так и выглядит в памяти – не давала. Как сладко себя пожалеть: он рвался вскакивать к любимому сыну десять раз за ночь и стирать ему пеленки, а Лена ему запрещала. Лишала такого удовольствия. Как все-таки приятно соврать хотя бы себе. А ведь тогда он совсем и не рвался. Не очень-то Борька был симпатичным первые месяцы. Друзья, правда, находили какое-то сходство. Но друзья льстили, как выяснилось. Борька – копия Лены, давно ясно.
Маленький Борька ногами сучил, как паук. Бессмысленно разевал красный рот и старательно заталкивал туда красную ногу. Юрий боялся к нему даже притронуться. И слегка брезговал. Может, у других бывает иначе, их счастье, а у него было так – даже брезговал. Это побольше, к году уже, Юрий полюбил таскать его на руках и вообще – открыл. Как главное для себя. Как единственное – свое. Но тогда Юрий даже обедать домой не ходил. Чтоб не сбивать настроения перед спектаклем детским бессмысленным визгом. Это было уже чистое свинство – даже не заглянуть домой за день, но Лена все равно одобряла. Другую это насторожило бы. Или обидело. Но Лена считала, что правильно, незачем ему заходить, у него слишком нервная работа, чтобы еще думать о пустяках. О каких «пустяках»? О ней и о Борьке?
Но ведь пока они «хорошо дружили» в школе и еще долго потом, все было иначе. И Лена была умна, Юрий тогда любил ее слушать. Она говорила много точного даже о его работе. Только все это почему-то забылось, ушло куда-то, заслонилось на все случаи жизни одним: «Я так в тебя верю!» Его раздражение Лена объясняла только работой, работа у него адова.
Время тогда было тяжелое, это верно. Он сменил несколько городов. И театров. Разумеется, в глубинке. Чему-то уже научился. Его хвалили, но это не приносило радости. Не хвалили – похваливали. И не было настоящего режиссера, это главное. Беда эта могла затянуться на всю жизнь, где его найдешь – настоящего, своего, режиссера, когда сидишь глубоко и тебя коряво вписывают в программку химическим карандашом. Сбоку, как заменитель. А Лена твердила ему после каждого спектакля: «Я сегодня чуть не расплакалась, так хорошо. По-моему, лучше всех». В любви, может быть, как нигде, обязательна доля здорового скептицизма.
Он становится теоретиком, можно уже выступать с лекциями. Наташа тоже, конечно, верит, но она верит еще и в себя, это другое дело. Только, пожалуйста, без прямых сравнений.
Теперь не вспомнить, на чем он в тот раз взорвался. Наверное, она сказала обычное после спектакля: «Ты сегодня великолепно работал!» А ему просто хотелось повеситься от отвращения к себе в этот вечер. Он попросил: «Не надо!» Но ей было до боли жалко его сейчас, такого усталого, с чужим, неприятным от крайней усталости лицом. Она горячо сказала: «Нет, ты действительно отлично работал!» – И хотела поцеловать, но он отстранился. Потому что еще не снял тон с лица, так она подумала. А он почувствовал, как изнутри у него поднимается что-то слепое и разрушительное. Горячее, как магма. Он сглотнул и сказал еще раз: «Ты помолчи пока. Пожалуйста». Но она все равно не поняла. Она только видела, что ему плохо. И что надо быть рядом. Ближе. И поэтому она сказала еще, так горячо, как могла: «Ты сегодня лучше всех работал, честное слово!» И тогда он вдруг крикнул, даже не успев испугаться: «Да замолчи же ты! Ну! Заткнись!»
И все сразу потухло.
Так это и было. Бесполезно делать вид, что этого не было. Что сейчас на площадке четвертого этажа, под пыльной лампочкой, стоит безукоризненный джентльмен и разговаривает с дамой. Он-то разговаривает, но она тоже, помнит. Как он тогда крикнул ей в лицо: «Заткнись!»
Лена ни разу не сказала ему даже «Юрка».
Хорошо еще, если он тогда крикнул так, как помнит теперь. Хорошего мало, конечно, но все-таки еще хорошо. Потому что порой Юрию казалось, что он тогда крикнул ей хуже. Страшно вспомнить, до ломоты в зубах. Юрий морщился даже сейчас, когда думал об этом. Иногда он не был уверен, что не крикнул и еще что-нибудь, похлестче.
В подъезде пахло пирогами с капустой, такая была сегодня «ванель». Юрий позавидовал кому-то. Кто прибежит в перерыв, похватает с тарелки горячие пироги, скажет еще, что пропеклись плохо и лучше бы с мясом. И убежит себе. А завтра ему будет с мясом, с чем хочешь. Таков, наверное, настоящий дом, которого Юрий не знал никогда. Матери тоже все некогда было, не до пирогов.
Юрий бы научил свою Розку готовить. Обязательно. Не почему-нибудь, а просто потому, что человеку надо есть. Вкусно. Это тонизирует. И проще всего, если сам можешь себя накормить. Правда, сначала пришлось бы самому научиться. Ради Розки он бы себя заставил. Но Розка просто решила не затруднять его, взяла и не родилась.
Он встретил Лену на площадке четвертого этажа. Как всегда. Хотя поднимался сегодня позже обычного, специально, значит, ждала. Наверное, все же что-то случилось. Впрочем, она и всегда подгадывает. Больше нигде они уж давно и не видятся, только здесь, на лестнице. Несколько фраз, ни к чему не обязывающих. Чуть-чуть неназойливой теплоты. Юрий, правда, когда успевал, видел Лену еще на телеэкране. Но она-то его не видела. Нет, ничего. Судя по лицу, ничего не случилось.
– Ты помолодела, – сказал Юрий. '
Он считал своей даже обязанностью иногда говорить такое. Чтобы она чувствовала тонус и что кто-то все замечает, женщинам это обязательно нужно. Хотя обычно она только вяло усмехалась в ответ. Больше Юрий себе не позволял ничего. А хотелось. Сорвать, например, эту шапку с нее и отправить ее, шапку, куда давно следует – в лестничный пролет. Интересно, будет звук или нет. Когда долетит донизу. Меховая шапка ширит ее и без того неузкое лицо. Шарфик для нее слишком ярок, прямо кричит из-под пальто. Абсолютно нет вкуса к вещам, чего нет, того нет. И Борька, конечно, должен был унаследовать, по закону подлости.
Если бы что-то случилось, уже бы сказала.
– У тебя новый шарф, – сказал Юрий.
Отметил. На большее права он не имеет, сколько раз Лена давала понять, когда Юрий еще бывал у них часто и пытался нащупать дружескую струю. Но скоро заметил, что именно его дружелюбие и задевает ее больнее всего. Оскорбляет. Женская психология: все или ничего, так, видимо. Глупо, но пришлось примириться. Про шарф ей никто не скажет. Женщины не любят друг другу глаза открывать на такие вещи. А Наташа поморщится, когда Увидит.
– Подарили, – " сказала Лена, и лицо осветилось.
Кажется, он не польстил: правда, помолодела. Лицо не такое усталое. Даже коричневые блестки появились в глазах, если не врет пыльная лампочка. Как раньше. Любимая работа в любимом коллективе постепенно делает свое дело. Юрий выбил ее из колеи переездом в этот город. Надежды всколыхнул, как всегда бывает. Зря всколыхнул. Из-за Лены, конечно, нельзя было ехать сюда. Не по-мужски. Но Борьку тогда он бы не знал вовсе. И потерял бы Хуттера, а это уже кровавые жертвы.
Работникам телевидения тоже не мешало бы иметь вкуса побольше, чем вобрал этот шарфик. Вечно они что-то дарят друг другу.
– Опять юбилей? Сотое заседание телеклуба юных любителей мыла?
Она улыбнулась. И Юрий, как всегда, удивился, что полные, в общем-то красивые губы могут улыбаться так бесцветно. Осталась в ней замкнутая испуганность девочки переходного возраста, на которую сверстники не обращают внимания. А она тихонько боится. Мальчишек. Пустых комнат. Дождя. Громкого радио. Юрий помнил, как уже взрослой, уже с Борькой, она не могла пройти через собственный двор, если там играли в снежки. Была уверена, что все снежки обрушатся на нее.
Если ее приглашали на танцах, она становилась должницей. Тут же, на месте. Так верноподданно и благодарно она вскидывала глаза на пригласившего, Юрий даже всегда отворачивался. Неловко было смотреть. Она, наверное, думала, что он просто ревнует. Говорила потом: «Хочешь, я больше ни с кем никогда не пойду?» А ему как раз надо было, чтоб ее приглашали, чтоб рвали ее нарасхват. Чтобы выбор его был заметен и оценен. Он даже просил Лену: «Ходи королевой. Ты же красивая у меня». Но она только улыбалась ему благодарно и верно. Юрий видел, что она чувствует себя должницей и перед ним. Он целовал ее, чтобы не видеть этой улыбки. И даже целуя, чувствовал, как ресницы ее дрожат рядом – благодарно и верно.
Впрочем, это сейчас так легко разложить по полочкам. Тогда ее беспомощность вызывала в Юрии бессильное желание заслонить ее грудью. Бессильное потому, что никто ведь не нападал. Юрий был общителен, но Лену ему почему-то хотелось тогда загородить ото всех. Раздражение пришло позже, копилось постепенно, не вспомнишь, с чего началось.
Просто он не сумел ее расколдовать. Может, другой кто-то сумел бы. Нужно, видимо, было прийти со стороны, чтобы суметь. Сделать ее уверенной. Победительной, как Наташа. А Юрий знал Лену слишком давно, нельзя жениться на том, кого знаешь с детства. Это пахнет кровосмесительством. Поздно он это понял. Даже в разочаровании нет тогда новизны. Только уносишь с собой щемящее чувство вины, когда все уже кончено. И оно остается в тебе на всю жизнь. Будто предал сестру.
А на дружбу они потом не идут. Это уж исключительный случай, чтобы потом они шли на дружбу и давали тебе возможность дружескими заботами подавить в себе чувство вины. Освободиться.
– Все шутишь, – сказала Лена. В голосе ее Юрий не уловил привычной горечи и порадовался.
В полумраке лестницы лицо ее казалось даже оживленным. Только шарф резал глаза. И шапка. Просто счастье, что с экрана телевизора, как бы она ни была одета, Лена смотрится обаятельной. Вот кто расколдовал ее лицо – телевизор, поистине безграничны его возможности. И неистощимы секреты. Вялое, малоподвижное лицо Лены вдруг расцвело на экране. Оказалось удивительно эмоциональным с экрана. И ровный, чуть глуховатый голос вдруг набрал волнующую полноту. Юрий никогда бы этого не подумал. Пока не увидел сам. А когда он впервые услышал, что Лена устроилась диктором на телевидение, его передернуло. Она уехала от него и была уже в другом городе. И попасть сюда он не думал. Но все равно Юрий представлял ее лицо на экране и почти стонал. Будто слышал замечания зрителей и ехидные смешки У нее за спиной, на студии. Не ее это дело, как нетрудно сообразить, достаточно взглянуть в зеркало. И никто ей не скажет правды. И Юрий, один Юрий, был виноват.
Слава богу, что он сюда перебрался и хоть одна тяжесть спала с души. Увидел своими глазами. И понял, что просто не знал этого лица. И недооценивал телевидение, хоть издавна успешно подрабатывал в этой конторе. На экране у нее даже глаза делались уверенные.
Теперь Юрий уже привык, что Лена – лучший диктор. Давно не удивлялся. Только иногда ее лицо на экране вдруг рождало в нем странное желание: хотелось сорвать Лену с экрана, нет, вырвать ее оттуда, из телевизора. Так быстро, чтобы лицо не успело сменить выражения и осталось бы тем же пленительным и живым, как с экрана. На всю остальную жизнь. Иногда вдруг ловишь себя на необъяснимых порывах.
– А я посмотрела вашу премьеру, – сказала Лена. – Ты мне понравился.
– Чепуха, – сказал Юрий, чувствуя, как в нем медленно закипает непонятное раздражение, которое последнее время все чаще прихватывало его в театре. Как приступ. – Повторение собственных азов на отметку. И пьеса дрянь. Я этих театральных физиков скоро возненавижу. Особенно облученных. Как облучен, значит носитель высокой морали и общий судия. Будто нельзя быть высокоморальным, не помирая.
– Ты просто устал…
Всегда она легко переводила его тонкие духовные муки в простые физические. Усталый и больной сразу ближе. Его можно лелеять, и жалеть его сладко, как себя. Не меняется Лена.
– Может быть, – сказал Юрий уже спокойно.
– А я тебя давно на сцене не видела. Только у нас, на телевидении, это же не то. И смотрела с большим удовольствием. По-моему, ты очень вырос.
Это у нее вдруг сказалось почти важно: «очень вырос». Как мнение общественности на зрительской конференции. Когда-то Юрий очень ее просил не высказывать ему лестных мнений. Особенно сразу после спектакля. Когда близкие родственники искренне поражаются твоей одаренностью. Это не помогает работать и ни о чем вообще не говорит. Кроме того, что твои родственники трогательно к тебе относятся. Не дай бог спутать это с чем-нибудь другим, посерьезней. Всем хочется иметь в роду знаменитость, хоть медную, да свою.
А Лена никогда не умела держать при себе лестное мнение. Теперь и не к чему.
– Вырос и даже уперся, – усмехнулся Юрий.
Но она не остановилась и еще сказала:
– Я всегда в тебя верила.
Именно. На том и расстались. Вера – это прекрасно, когда в ограниченных дозах. Как всякий яд. Если дома ты окружен только безграничной верой, срочно вербуйся на Камчатку. Лучше пусть тебя хоть чуточку поненавидят. Так Юрий считал, пройдя через веру. Слепая вера расслабляет мускулы, и в один прекрасный день вдруг обнаруживаешь, что сидишь, как муха в патоке. Тогда начинаешь рвать ноги из сладкого, жужжать и кусаться. А кругом удивляются твоей неблагодарности.
Он поступил после школы в Институт международных отношений, была такая блажь, и услышал от Лены: «Я так рада за тебя. Я так в тебя верю».
По правде – попасть туда было сложно, конкурс страшенный. Попал. Выгнали со второго курса, потому что на институт просто не оставалось времени: студия отнимала все ночи, а спать и готовиться к роли тоже когда-нибудь надо. Жаль, что не из них получился «Современник». Мог бы. «Современника» не получилось, и вышибли с треском.
И Лена сказала, когда выгнали: «Я так рада. Теперь ты сможешь полностью отдаться искусству». Его чуть покоробила выспренность, но Лена не вешала носа и была рядом – это тогда было главное. Сейчас легко рассуждать и выискивать, а тогда это было нужно. И ему тоже. Он чуть тогда не сказал: «Давай, наконец, поженимся». Но что-то его все-таки удержало, может, просто девятнадцать лет. Все чисто и ясно. Все будет, все впереди. А на Лену, как потом выяснилось, жали родители. Родителям всегда надо: если торопятся – удержать, если медлят – толкнуть, без этого они прямо не могут.
Когда его вышибли из института, никакому искусству он не отдался. Ни полностью, ни частично. Просто пришла повестка в армию. Юрий попал на флот. Далеко. И уже через месяц Лена прислала туда телеграмму: «Я без тебя не могу выезжаю». Это, пожалуй, единственный раз, когда она поступила решительно и сама. До того как совсем от него ушла и переехала в этот город.
Лена действительно прикатила туда, и они поженились, как только было получено разрешение. Вот тут ему все завидовали, приятно вспомнить. Он был бритый и страстный жених. Все лез целоваться. Вообще лез, она даже пугалась вначале. Хотя для того и приехала.
Потом Лена ждала его в Ивняках.
Правильно сделали, что тогда выгнали из института, какой уж из него дипломат! И еще – парень должен прослужить свое, полностью, так Юрий считал. Это мужское дело, через которое надо пройти. Для себя надо. И для других. Хорошо, если Борька это поймет в свое время. Именно в армии, пока служат, начинают сознательно любить матерей. А это мужское чувство – любовь к матери. И понимать, что такое твердый локоть, справа и слева, это тоже мужское.
А Ленины письма тех лет Юрий до сих пор возит с собой, есть такая странность. Хотя вообще письма хранить бессмысленно. Они или тянут назад, или просто занимают место. И в том и в другом случае старые письма даже вредны, не мобилизуют. Обычно Юрий уничтожал их сразу, но те, Ленины, он хранил до сих пор. Напрасно только она никогда не скрывала, что он, Юрий, был для нее даже первее Борьки. Так безгранично нельзя доверять даже собственной ноге – подвернется. А человеку обязательно нужно иногда намекать, что он может чего-то лишиться. И намекать раньше, чем человек дойдет до того, что уже только обрадуется потере.
Какого черта она не давала ему вставать к Борьке ночью? Сейчас это так и выглядит в памяти – не давала. Как сладко себя пожалеть: он рвался вскакивать к любимому сыну десять раз за ночь и стирать ему пеленки, а Лена ему запрещала. Лишала такого удовольствия. Как все-таки приятно соврать хотя бы себе. А ведь тогда он совсем и не рвался. Не очень-то Борька был симпатичным первые месяцы. Друзья, правда, находили какое-то сходство. Но друзья льстили, как выяснилось. Борька – копия Лены, давно ясно.
Маленький Борька ногами сучил, как паук. Бессмысленно разевал красный рот и старательно заталкивал туда красную ногу. Юрий боялся к нему даже притронуться. И слегка брезговал. Может, у других бывает иначе, их счастье, а у него было так – даже брезговал. Это побольше, к году уже, Юрий полюбил таскать его на руках и вообще – открыл. Как главное для себя. Как единственное – свое. Но тогда Юрий даже обедать домой не ходил. Чтоб не сбивать настроения перед спектаклем детским бессмысленным визгом. Это было уже чистое свинство – даже не заглянуть домой за день, но Лена все равно одобряла. Другую это насторожило бы. Или обидело. Но Лена считала, что правильно, незачем ему заходить, у него слишком нервная работа, чтобы еще думать о пустяках. О каких «пустяках»? О ней и о Борьке?
Но ведь пока они «хорошо дружили» в школе и еще долго потом, все было иначе. И Лена была умна, Юрий тогда любил ее слушать. Она говорила много точного даже о его работе. Только все это почему-то забылось, ушло куда-то, заслонилось на все случаи жизни одним: «Я так в тебя верю!» Его раздражение Лена объясняла только работой, работа у него адова.
Время тогда было тяжелое, это верно. Он сменил несколько городов. И театров. Разумеется, в глубинке. Чему-то уже научился. Его хвалили, но это не приносило радости. Не хвалили – похваливали. И не было настоящего режиссера, это главное. Беда эта могла затянуться на всю жизнь, где его найдешь – настоящего, своего, режиссера, когда сидишь глубоко и тебя коряво вписывают в программку химическим карандашом. Сбоку, как заменитель. А Лена твердила ему после каждого спектакля: «Я сегодня чуть не расплакалась, так хорошо. По-моему, лучше всех». В любви, может быть, как нигде, обязательна доля здорового скептицизма.
Он становится теоретиком, можно уже выступать с лекциями. Наташа тоже, конечно, верит, но она верит еще и в себя, это другое дело. Только, пожалуйста, без прямых сравнений.
Теперь не вспомнить, на чем он в тот раз взорвался. Наверное, она сказала обычное после спектакля: «Ты сегодня великолепно работал!» А ему просто хотелось повеситься от отвращения к себе в этот вечер. Он попросил: «Не надо!» Но ей было до боли жалко его сейчас, такого усталого, с чужим, неприятным от крайней усталости лицом. Она горячо сказала: «Нет, ты действительно отлично работал!» – И хотела поцеловать, но он отстранился. Потому что еще не снял тон с лица, так она подумала. А он почувствовал, как изнутри у него поднимается что-то слепое и разрушительное. Горячее, как магма. Он сглотнул и сказал еще раз: «Ты помолчи пока. Пожалуйста». Но она все равно не поняла. Она только видела, что ему плохо. И что надо быть рядом. Ближе. И поэтому она сказала еще, так горячо, как могла: «Ты сегодня лучше всех работал, честное слово!» И тогда он вдруг крикнул, даже не успев испугаться: «Да замолчи же ты! Ну! Заткнись!»
И все сразу потухло.
Так это и было. Бесполезно делать вид, что этого не было. Что сейчас на площадке четвертого этажа, под пыльной лампочкой, стоит безукоризненный джентльмен и разговаривает с дамой. Он-то разговаривает, но она тоже, помнит. Как он тогда крикнул ей в лицо: «Заткнись!»
Лена ни разу не сказала ему даже «Юрка».
Хорошо еще, если он тогда крикнул так, как помнит теперь. Хорошего мало, конечно, но все-таки еще хорошо. Потому что порой Юрию казалось, что он тогда крикнул ей хуже. Страшно вспомнить, до ломоты в зубах. Юрий морщился даже сейчас, когда думал об этом. Иногда он не был уверен, что не крикнул и еще что-нибудь, похлестче.