– Поэтому ты не обращай внимания на его настроение, – закончил Гуляев. – Так, Вячеслав, подтверди!
– Возраженья есть? Возражений нет! – мрачно сказал Вячеслав.
– А я вчера первый акт смотрел…
– Вчера? Ой! – Ляля даже закрылась руками и головой затрясла. – Только не говори ничего, все знаю. Безнадежно, да?!
– Нормально, – сказал Юрий. – Уже где-то близко.
– Брось, – сказала Ляля. – Только не ври. Вчера сплошные накладки шли, в пятой картине совсем запуталась, стыдно вспомнить.
– Честно, вполне нормально, – сказал Юрий.
– Я же тебе говорил, – сказал Ляле Герман Морсков и объяснил непосвященному Вячеславу: – Актерский парадокс. Иногда кажется – прямо паришь на сцене, горишь, все великолепно, наконец-то постиг. А за кулисами только глаза отводят и сочувственно суют сигаретку. Или наоборот – вон, как у Ляльки вчера. Ощущение, что завал, пустота, беспомощность. Уползаешь со сцены на ватных ногах, а кругом руки жмут, поздравляют.
– Интересно, – сказал Вячеслав без особого интереса.
– Второе, к сожалению, редко, – вставил Юрий.
– А вы меня не разыгрываете?! – всплеснула руками Ляля, вся просияв. – Я же в антракте даже ревела.
– Знал бы – зашел, – сказал Юрий. Свинство было прямо сразу вчера не подняться к Ляльке в гримуборную, просто свинство. По себе же знаешь, как это нужно, занянчился с собой.
– Ничего, я на нее наорал, – сказал Герман Морсков. – Помогло. Порядки у нас стали: всунут в спектакль, а потом даже не смотрит никто. Как хочешь, так и крутись. Конечно, Лялька переживает. Хуттер хоть бы в зал заглянул, хоть бы глазом.
– Он же вчера на фабрике был, – заступился Юрий.
– Все равно, – сказал Герман. – Хуттеру теперь лишь бы премьеру сыграть, а там трава не расти. Что к десятому спектаклю развалится, это его не волнует.
Хуттер, действительно, на старые спектакли не любит ходить, они его раздражают. Надоели до одури, можно понять. А кто любит из режиссеров? Где ни послушаешь – никто. Герман Морсков, как всегда, пристрастно несправедлив к Хуттеру, не сошлись характерами, пора подавать на развод.
– Вот хорошему рецензенту было бы любопытно проследить за спектаклем, – вслух подумал Гуляев. – За одним спектаклем долгое время. Так сказать, жизнь спектакля. Что в нем растет, как и куда меняется. Пятый спектакль, десятый, сотый…
– Сотый! До двадцатого бы дожить!
– Неважно, – отмахнулся Гуляев. – Важен принцип. Вот это было бы интересно и читателям и актерам.
– Вот ты возьми и проследи, – сказал Вячеслав. – Ты же теперь там близко, вот и займись.
– Слишком близко, – засмеялся Гуляев. – Уже не имею права. Все равно, что о собственных родственниках в газету писать, не могу. Я от любви как-то слепну.
– Чего там у нас любить? Нашел кого полюбить!…
Это опять Герман. Герман здесь не прижился, не приживется. Ему педагог нужен, несмотря на амбицию, а Хуттеру с ним просто скучно возиться. Хуттер в Морскова не верит, не верит, что из него можно что-то вытащить, любопытное. Герман, несмотря на свою амбицию, пока что зеленый и трудный в работе актер. На сцене он держится в любой роли только первые несколько минут. А потом, будто из него воздух выходит со свистом. И остается только техническая пустота. Германа нужно постоянно накачивать и потуже затягивать камеру, это уже не для Хуттера.
– Я все равно здесь последний сезон, – объяснял Герман непосвященному Вячеславу. – Ухожу в Питер, Гоша зовет, я ж у него на курсе учился.
На мрачного Вячеслава и это, кажется, не произвело впечатления. Возможно, он просто не знал, как переводится «Гоша».
– Интересно, – сказала Ляля Шумецкая. – Сколько в стране театров, а все рвутся в один. Помешались.
– Почему в один? – откликнулся Юрий.
– А по-моему, это нормально, – сказал Герман. – Для каждого из нас – один. А спросить всех – конечно, разные.
– Один, один, – засмеялась Ляля. – В дверях друг друга не передавите. Как будто больше и уйти некуда…
– Почему же? Уйти в Ярославль к Шишигину. Или к Монастырскому в Куйбышев. Я тебя даже на вокзал провожу.
– Я от Хуттера никуда не пойду, – серьезно сказала Ляля.
– Даже, если умолять будут? – усмехнулся Герман Морсков.
– Все равно не пойду. Я, может, и дура, а без режиссера помыкалась и понимаю.
– Вам никому никуда уходить не надо, – любвеобильно изрек Гуляев. – Я жадный, я хочу, чтобы вы все при мне были. Вы все мне ужасно нравитесь.
– Слышите? – усмехнулся Герман Морсков. – Что я всегда говорил? Я же всегда говорил, что публика дура.
– А штык молодец, – сказал Юрий.
Тут вдруг засмеялся Петя Бризак. Так громко, что все на него воззрились. Но Петя, оказывается, слыхом ничего не слыхал. Просто он, наконец, кончил терзать приемник, и работа его удовлетворила. Он засмеялся здоровым смехом честного труженика.
Герман даже сказал:
– Позавидуешь создателям материальных ценностей. А тут, как ни корячься, ничего от нас не останется.
– А дух? – сказал Юрий. – А настроение? Флюиды?
Флюиды тоже передаются, от одной творческой группы к другой и создают в искусстве преемственность, это точно. Иногда вдруг остро чувствуешь за собой века. Вдруг сознаешь, что все-таки ты не лопух на пустыре, а очень культурное растение с предысторией. А потом опять как-то теряешь это нужное ощущение и снова бессмысленно болтаешься на ветру.
– Пленка останется, – вздохнула Ляля. – Успокойтесь. Пленка и дети.
– Правильно, Лялька, – одобрил Герман. – Все основные вопросы детские. Как? для чего? зачем? Потому и неразрешимы.
– А от меня, например, останется пьеса, – вдруг сказал Гуляев. – Я, братцы, хорошую пьесу напишу.
– Чур, мне главную роль, – засмеялась Ляля.
– А я через несколько лет, может, сыграю, – сказал Юрий.
– Что? – сказал Гуляев.
– Просто сыграю, наконец, – сказал Юрий.
– Юрий Павлович, не прибедняйтесь, – усмехнулся Герман.
– Ага, люблю прибедняться.
– Ну вас с вашими сложностями, – сказала Ляля. – Сами себе выдумываете. А вон Попова в «Мещанах» вышла, села, взглянула. И все. Так сыграть – и можно уже умирать. Или как Лебедев закричал, помните? И сейчас слышу…
– «Мещане»! Ты бы еще что вспомнила, – сказал Герман.
– Так я же последние два года и не видела ничего, отстала, сколько в больнице лежала…
Чтобы остановить Лялю на неудержимом пути, Юрий сказал:
– Премьеры, премьеры – только в газетах читаешь и злишься. В отпуск поедешь – театры закрыты, зимой – из репертуара не выдерешься. Вот так и сидим.
– В других городах как-то устраиваются, – сказал Герман Морсков. – Организуют творческие поездки, это на совести главного режиссера, средства могли бы найти. Выбрать три дня и всем вместе рвануть – ну, хоть в Паневежис.
– Ничего себе – хоть! – засмеялась Ляля.
– В Москве, может, давно отшумело. И уже замшело, все уже даже думать забыли. А мы тут прямо обмираем от смелости, от новаторства своего. До Владивостока, я думаю, «Трехгрошовая», к примеру, лет через пять доползет, не раньше.
– Только Дальний Восток не трогайте, – сказал Гуляев. – Вы все равно в нем не смыслите, а нам с Вячеславом обидно.
– Я же к примеру, – сказал Юрий. – Может, там «Трехгрошовая» уже десять лет идет, это все равно ничего не меняет.
– Заболталась! Мне же кормить! – Ляля взглянула на часы и вскочила. – Я уже и так опоздала.
– Проводим, – сказал Герман и тоже встал.
– Возражения есть? Возражений нет! – высказался и Вячеслав. И тоже поднялся.
– Я не могу, – сказал Юрий. – Наташа должна прийти.
– Не волнуйся, мы оправимся, – усмехнулся Герман.
В комнате сразу стало просторно, огромная тахта за семнадцать рублей наличными и книги у стен – быт Гуляева пока не заел. Юрий осторожно взял страшный коричневый чайник, поставил на плиту. Холодная небось прибежит. Уже хотел поинтересоваться мелкими неприятностями Вячеслава, если не секрет, но Гуляев успел спросить первый:
– Что тебе Хуттер вчера после репетиции толковал? Я заглянул в зал – смотрю, он руками машет, а ты вроде с кресла пополз. Решил уже не подходить.
– Так, чуть-чуть прояснили позиции. Кстати, ты репетицию вчера совсем не смотрел?
– Не успел, – сокрушился Гуляев. – Афиша еще не готова к премьере, пришлось в типографию бегать. А что? Неприятное?
Хорошо бы излить душу Гуляеву, но впутывать его – просто свинство. Говорить с ним о Хуттере… Нет, во всяком случае, не сейчас.
– Не знаю, – слабо улыбнулся Юрий. – Я сам еще как-то не разобрался. Рядовой рабочий момент. Когда разберусь, скажу.
– А я тоже слегка запутался, – вдруг сказал Гуляев. – Мне последние два спектакля что-то не очень, ты знаешь. Ну, и я, по простоте, всем, кто спрашивает, так прямо и отвечаю. И на худсовете – помнишь? – тоже выражался довольно ясно. А тут Хуттер меня вдруг призвал и намекает, правда, вроде шутя, что дело-то общее и нужно за него стоять грудью. И никаких там критических слов вроде бы лучше не надо. Можно их друг другу сказать наедине.
– Уже? Это тебе полезно, – усмехнулся Юрий. – А то ты нас все за большое искусство любишь.
– Главное, он, наверно, прав. Действительно, раз я завлит, то должен всю нашу продукцию защищать. Так, что ли? Какая бы ни была продукция. Так или не так? Но тогда какой смысл…
– Давай сейчас об этом не будем, – попросил Юрий. – Я тебя перебил, но давай немножко потом, ладно?! Передохнем.
– Конечно, – сказал Гуляев. – Как-то само получается, извини. Все о театре да о театре. Даже мне скоро надоест. А я, например, сегодня впервые Толстого прочитал – о Шекспире. Крепко. Кстати, Хуттер Шекспира когда-нибудь пробовал ставить?
– Очень кстати, конечно, – улыбнулся Юрий. – Был у нас и Шекспир, все было.
– Опять я, – спохватился Гуляев. – Давай тогда помолчим, что ли.
– Это можно, – сказал Юрий.
Молчать с Гуляевым он любил. Но и молчание сегодня получалось какое-то неспокойное. Гуляев сутуло мотался по комнате, стряхивая длинные руки от плеч, выключил чайник в кухне, постоял у окна. Что-то его сегодня переполняло через край. Без разрядки не обойтись, это Юрий уже понял. Значит, опять будет свою пьесу читать, нужно ему сейчас, чтобы кто-то выслушал новый кусок. Куски пока ничего, лучше пока не загадывать, чтоб не сглазить. Хочется, чтоб у него получилось. Только трудно настроиться именно сейчас. Но нужно так нужно.
Юрий покорно приготовился, даже сказал сам:
– Ну, давай!
– Что? – будто испугался Гуляев.
– Очередное начало давай, могу внимать.
– А, – Гуляев взмахнул длинными руками, сел и облапил себя. – Погоди, потом. Я тебе вот что хотел сказать, то есть спросить. Прости, глупый, конечно, разговор, но я все-таки спрошу, если ты позволишь…
– Давай, давай, – улыбнулся Юрий.
– Ты к Лене все-таки не собираешься возвращаться?
– Не понимаю. – Юрий даже потряс головой, так он не ожидал, меньше всего Гуляев лез в такие дела. И на Лену совсем не похоже, чтоб вербовала посредников. – Еще не хватало, чтоб мы с тобой то обсудили.
– Конечно, конечно, – даже покраснел Гуляев. – Извини. Ты просто только скажи: да или нет, ты просто не представляешь, прости.
Он запутался и непонятно смутил даже Юрия. Поддаваясь дурацкому гуляевскому волнению, Юрий сказал:
– Ну нет. Если тебе так позарез надо знать.
– Прекрасно! – закричал вдруг Гуляев. – Юрка, дай я тебя поцелую!
Он вскочил, изогнулся, действительно чмокнул Юрия в ухо куда-то. Юрий не успел отстраниться. понять.
– А я все-таки переживал. Хотя у тебя, конечно, Наташа. Но тут Борька – с другой стороны.
– Ты переживал? – Он все равно еще не понял. Не хотел понимать.
– Ну да. Очень переживал. Мы же с Леной любим друг друга, Юрка! – заорал Гуляев. Чего он орет-то? – Уже давно. Уже несколько месяцев юбим.
– А Борька? – спросил Юрий губами.
– Борька! Ты знаешь – я сам даже не верю. Он, кажется, меня принял. Летом вместе в поход пойдем, уже записались. За Борьку ты не волнуйся, се будет.
– Усыновишь, значит…
– Если позволишь.
Глупая красная рыба по имени Юрий вяло плыла по безысходному кругу в глупом красном аквариуме. Зеленая вода давила на нос, на глаза. Не пора ли перевернуться вверх брюхом, так спокойнее.
– Борька же такой ласковый. Я к нему сразу привязался. Даже страшно было – так привязался…
Искренне думал – хоть бы она как-то устроила свою жизнь, сняла это с него. Сняла. Устроила. И Борькину, как же иначе. Гуляев будет сутулый и добрый папа. Кто-то потом найдет, что Борька даже похож на него, копия, так же зевает или снашивает подметки на тот же бок, знакомые это умеют находить. И почему-то еще обязательно надо потерять друга, прямо Шекспир. Или самому стать обаятельным другом обаятельного семейства. Борька сможет называть его «дядя Юра», почему нет?
– Борька будет у нас в порядке, я чувствую, он уже большой. А потом еще девочку купим, Юрка. Обязательно.
Почему именно девочку? Хотя конечно. Он получил Борьку. И теперь должен еще получить и Розку, правильно, все или ничего. Гуляеву – все.
– Чтобы была похожа на Лену…
До чего же глуп и бездарен бывает счастливый человек, это надо запомнить… лицо и тупой его голос, который слышит только себя. Юрий смотрел на узкое милое лицо Гуляева и сейчас видел его отталкивающим. Тупо дергался нос. Прыгали узкие губы. Слова Юрий перестал слышать.
– Мы обменяем на отдельную квартиру, – издалека говорил Гуляев. – Это вполне реально, я уже смотрел объявления…
А он, оказывается, предусмотрительный, подумал и про квартиру. Борька уже большой, не в одной же им комнате жить.
– Юрка, я пьесу такую напишу! Настоящую пьесу! С Леной я обязательно напишу, она в меня верит. Если бы ты знал, как это прекрасно, когда в тебя верят. Мне этого всю жизнь не хватало.
Юрий вдруг ясно услышал, как Гуляев говорит Лене: «Я просто жадный. Все у меня есть, а я хочу, чтоб еще ты у меня была. И Борька. Видишь, как просто». А она, маленькая перед Гуляевым, смотрит вверх, ему в лицо, благодарно и прямо: «Я тебе верю. Я так тебе верю». Юрий почти застонал.
Ее вера когда-то мешала, путалась под ногами, раздражала своей слепотой и постоянством. Юрий ее сам порвал, вырвался из нее. А оказывается, она все-таки была ему нужна – именно неспрашивающая вера. Просто знать, что она есть где-то. Живет и следит за ним со стороны, украдкой, исподтишка. Ничего не осудит, все стерпит. Бабья вера, из глуби веков. А потом врем, что цивилизованные.
Хотя никогда бы он туда не вернулся, дико спрашивать. Ладно, без тебя решили. Наташе нужно все объяснить. Только не сейчас. И не завтра. Потом. Значит, к Наташе сейчас тоже нельзя, невиноватых больней всего бьем, так всегда бывает. Она сыграла Джульетту. Она сама выбрала между Розкой и Джульеттой. И она права. Господи, все равы…
– Лена меня подняла этой верой, ты понимаешь? Все равно никто не поймет, я сам до себя теперь задираю голову…
– Это ее профессия, – сказал Юрий.
– Что? – не понял Гуляев.
– Верить, – сказал Юрий.
– Тебе неприятно? – наконец понял Гуляев, он мучительно покраснел и съежился. – Прости, я осел.
– Зачем же так сразу…
– Я даже думал, ты будешь рад…
– Я рад, – сказал Юрий. – Я ужасно рад. Я все равно уезжаю из города, так что очень стати.
Сказал и неожиданно почувствовал, как что-то внутри отлегло. Только туманно кругом, туманная легкость появилась в мозгах, туманен симпатичный Гуляев, обнимающий себя длинными руками. Как при температуре под сорок. Туманно и отстраненно, будто не о себе речь. Подходяще для крупных
решений.
– Как это уезжаешь? Когда?
– Так, – сказал Юрий. – Засиделся. Обуржуазился. Наверно, завтра.
Гуляев даже не сказал «чепуха». Только просил:
– Куда?
– Так. Попробую.
– Ждет? – усмехнулся Гуляев, усмехаться он не умеет, не его это. Хотелось говорить как-то иначе, добрее и глубже. Но по привычке разговор получался скачками, с ямами-недомолвками. Юрий физически чувствовал, как бравурно-фальшиво это сейчас звучит.
– Ага. Лягу у порога и буду лежать.
– А он скажет: лежи, место не пролежишь.
– Мне же не играть, – сказал Юрий серьезно, так, как давно было нужно. – Мне только хоть год бы там повариться. Посидеть на репетициях. Я бы тогда понял что к чему. Как же все это
делается.
– А здесь ты не понял…
– Нет, здесь не понял. Уже не понял. Перестал понимать.
– Понятно, – сказал Гуляев. – Только лучше бы нам с Леной уехать, гораздо проще.
– Нет, – сказал Юрий. – Я без вас решил, вы тут ни при чем.
Еще не хватало, чтобы он спросил про Наташу. Но Гуляев взглянул длинно и грустно, не спросил.
– Скандал же будет в театре…
– Переживем, – бодро сказал Юрий.
– А если там ничего не выйдет?
– Выйдет, – сказал Юрий.
– А если все-таки?
– Тогда уеду куда-нибудь, где я позарез нужен.
– Ты здесь нужен.
– Нет, – сказал Юрий. – Это исключено.
Так душевно поговорили. Ладком. Можно уже
встать и уйти, все обошлось лучшим образом. Пора уходить. Больше сюда уже не попасть, нужно запомнить пузатую тахту за семнадцать рублей и книги вдоль стен. И виноватые веки Гуляева, жадного до жизни. Пора. Смешно только, что идти сейчас, собственно, некуда. В гостиницу тоже не впустят с местной пропиской. Юрий уже знал: как только он выйдет из этой комнаты, все будет кончено. С Хуттером. С городом. Вообще. Начинать нужно с нуля, кажется, так.
Поэтому Юрий встал, сходил в кухню за коричневым чайником, медленно налил полный стакан. Даже обжегся.
– Сахару нет, – виновато сказал Гуляев.
– Ты чайник купи человеческий, ладно?
Очень важно, конечно. Чайник – это главное.
– Куплю, – сказал Гуляев. – Прости, зачем я сегодня начал. Ведь не хотел же! За язык прямо дернуло. Лена все хотела сама сказать, так решил – лучше я. Даже не думал, что ты…
– И не думай, – оборвал Юрий.
– Я себе никогда не прощу, если ты сейчас из-за нас сорвешься. Это будет величайшая глупость. Величайшая!
– Да не из-за вас, – сказал Юрий. – Из-за всего. У меня давно зрело, иди к черту.
Помолчали.
– Развод я не задержу, – сказал Юрий. – Передай там.
– Разве в разводе дело? – Гуляев отмахнулся.
– Все-таки, – сказал Юрий, прихлебывая.
Просто шлепнут в паспорте штамп. Блям. С лиловыми краями. И Борька получит другую фамилию, очень просто. По собственному желанию. Когда Юрий еще бегал для Борьки в молочную кухню и полная девушка выкликала там из окошка: «Мазин, Боря, семь месяцев», – Юрий смотрел вокруг гордо. Он даже делал вид, что читает стенную печать и совсем зачитался, чтобы его выкликали громко. Ему нравилось продолжаться в веках. Но оказалось, что он продолжил Гуляева.
Мать завтра будет приятно поражена, у нее, конечно, было предчувствие. Он свалится на голову даже без телеграммы, этот всегда неожиданный сын. Куда же теперь он ее заберет? Опять некуда.
– Ну, я пошел, – сказал Юрий.
Тянуть дальше было уже двусмысленно.
– А если Наташа придет?
– Она давно дома, – уверенно сказал Юрий. Хотя совсем не был уверен. Сил сейчас не было давать Гуляеву семейные инструкции.
– До завтра?! – почти попросил Гуляев.
– Конечно, – сказал Юрий.
Завтра он все провернет, обойдется без встреч.
Гуляев, несмотря на протесты, зачем-то вышел даже на улицу. Стоял у подъезда и смотрел вслед, ах-ах… Снег садился ему на голову. Простудится еще. Юрий спиной чувствовал, как он стоит и смотрит. Издержки взаимопонимания, сам виноват.
12
– Возраженья есть? Возражений нет! – мрачно сказал Вячеслав.
– А я вчера первый акт смотрел…
– Вчера? Ой! – Ляля даже закрылась руками и головой затрясла. – Только не говори ничего, все знаю. Безнадежно, да?!
– Нормально, – сказал Юрий. – Уже где-то близко.
– Брось, – сказала Ляля. – Только не ври. Вчера сплошные накладки шли, в пятой картине совсем запуталась, стыдно вспомнить.
– Честно, вполне нормально, – сказал Юрий.
– Я же тебе говорил, – сказал Ляле Герман Морсков и объяснил непосвященному Вячеславу: – Актерский парадокс. Иногда кажется – прямо паришь на сцене, горишь, все великолепно, наконец-то постиг. А за кулисами только глаза отводят и сочувственно суют сигаретку. Или наоборот – вон, как у Ляльки вчера. Ощущение, что завал, пустота, беспомощность. Уползаешь со сцены на ватных ногах, а кругом руки жмут, поздравляют.
– Интересно, – сказал Вячеслав без особого интереса.
– Второе, к сожалению, редко, – вставил Юрий.
– А вы меня не разыгрываете?! – всплеснула руками Ляля, вся просияв. – Я же в антракте даже ревела.
– Знал бы – зашел, – сказал Юрий. Свинство было прямо сразу вчера не подняться к Ляльке в гримуборную, просто свинство. По себе же знаешь, как это нужно, занянчился с собой.
– Ничего, я на нее наорал, – сказал Герман Морсков. – Помогло. Порядки у нас стали: всунут в спектакль, а потом даже не смотрит никто. Как хочешь, так и крутись. Конечно, Лялька переживает. Хуттер хоть бы в зал заглянул, хоть бы глазом.
– Он же вчера на фабрике был, – заступился Юрий.
– Все равно, – сказал Герман. – Хуттеру теперь лишь бы премьеру сыграть, а там трава не расти. Что к десятому спектаклю развалится, это его не волнует.
Хуттер, действительно, на старые спектакли не любит ходить, они его раздражают. Надоели до одури, можно понять. А кто любит из режиссеров? Где ни послушаешь – никто. Герман Морсков, как всегда, пристрастно несправедлив к Хуттеру, не сошлись характерами, пора подавать на развод.
– Вот хорошему рецензенту было бы любопытно проследить за спектаклем, – вслух подумал Гуляев. – За одним спектаклем долгое время. Так сказать, жизнь спектакля. Что в нем растет, как и куда меняется. Пятый спектакль, десятый, сотый…
– Сотый! До двадцатого бы дожить!
– Неважно, – отмахнулся Гуляев. – Важен принцип. Вот это было бы интересно и читателям и актерам.
– Вот ты возьми и проследи, – сказал Вячеслав. – Ты же теперь там близко, вот и займись.
– Слишком близко, – засмеялся Гуляев. – Уже не имею права. Все равно, что о собственных родственниках в газету писать, не могу. Я от любви как-то слепну.
– Чего там у нас любить? Нашел кого полюбить!…
Это опять Герман. Герман здесь не прижился, не приживется. Ему педагог нужен, несмотря на амбицию, а Хуттеру с ним просто скучно возиться. Хуттер в Морскова не верит, не верит, что из него можно что-то вытащить, любопытное. Герман, несмотря на свою амбицию, пока что зеленый и трудный в работе актер. На сцене он держится в любой роли только первые несколько минут. А потом, будто из него воздух выходит со свистом. И остается только техническая пустота. Германа нужно постоянно накачивать и потуже затягивать камеру, это уже не для Хуттера.
– Я все равно здесь последний сезон, – объяснял Герман непосвященному Вячеславу. – Ухожу в Питер, Гоша зовет, я ж у него на курсе учился.
На мрачного Вячеслава и это, кажется, не произвело впечатления. Возможно, он просто не знал, как переводится «Гоша».
– Интересно, – сказала Ляля Шумецкая. – Сколько в стране театров, а все рвутся в один. Помешались.
– Почему в один? – откликнулся Юрий.
– А по-моему, это нормально, – сказал Герман. – Для каждого из нас – один. А спросить всех – конечно, разные.
– Один, один, – засмеялась Ляля. – В дверях друг друга не передавите. Как будто больше и уйти некуда…
– Почему же? Уйти в Ярославль к Шишигину. Или к Монастырскому в Куйбышев. Я тебя даже на вокзал провожу.
– Я от Хуттера никуда не пойду, – серьезно сказала Ляля.
– Даже, если умолять будут? – усмехнулся Герман Морсков.
– Все равно не пойду. Я, может, и дура, а без режиссера помыкалась и понимаю.
– Вам никому никуда уходить не надо, – любвеобильно изрек Гуляев. – Я жадный, я хочу, чтобы вы все при мне были. Вы все мне ужасно нравитесь.
– Слышите? – усмехнулся Герман Морсков. – Что я всегда говорил? Я же всегда говорил, что публика дура.
– А штык молодец, – сказал Юрий.
Тут вдруг засмеялся Петя Бризак. Так громко, что все на него воззрились. Но Петя, оказывается, слыхом ничего не слыхал. Просто он, наконец, кончил терзать приемник, и работа его удовлетворила. Он засмеялся здоровым смехом честного труженика.
Герман даже сказал:
– Позавидуешь создателям материальных ценностей. А тут, как ни корячься, ничего от нас не останется.
– А дух? – сказал Юрий. – А настроение? Флюиды?
Флюиды тоже передаются, от одной творческой группы к другой и создают в искусстве преемственность, это точно. Иногда вдруг остро чувствуешь за собой века. Вдруг сознаешь, что все-таки ты не лопух на пустыре, а очень культурное растение с предысторией. А потом опять как-то теряешь это нужное ощущение и снова бессмысленно болтаешься на ветру.
– Пленка останется, – вздохнула Ляля. – Успокойтесь. Пленка и дети.
– Правильно, Лялька, – одобрил Герман. – Все основные вопросы детские. Как? для чего? зачем? Потому и неразрешимы.
– А от меня, например, останется пьеса, – вдруг сказал Гуляев. – Я, братцы, хорошую пьесу напишу.
– Чур, мне главную роль, – засмеялась Ляля.
– А я через несколько лет, может, сыграю, – сказал Юрий.
– Что? – сказал Гуляев.
– Просто сыграю, наконец, – сказал Юрий.
– Юрий Павлович, не прибедняйтесь, – усмехнулся Герман.
– Ага, люблю прибедняться.
– Ну вас с вашими сложностями, – сказала Ляля. – Сами себе выдумываете. А вон Попова в «Мещанах» вышла, села, взглянула. И все. Так сыграть – и можно уже умирать. Или как Лебедев закричал, помните? И сейчас слышу…
– «Мещане»! Ты бы еще что вспомнила, – сказал Герман.
– Так я же последние два года и не видела ничего, отстала, сколько в больнице лежала…
Чтобы остановить Лялю на неудержимом пути, Юрий сказал:
– Премьеры, премьеры – только в газетах читаешь и злишься. В отпуск поедешь – театры закрыты, зимой – из репертуара не выдерешься. Вот так и сидим.
– В других городах как-то устраиваются, – сказал Герман Морсков. – Организуют творческие поездки, это на совести главного режиссера, средства могли бы найти. Выбрать три дня и всем вместе рвануть – ну, хоть в Паневежис.
– Ничего себе – хоть! – засмеялась Ляля.
– В Москве, может, давно отшумело. И уже замшело, все уже даже думать забыли. А мы тут прямо обмираем от смелости, от новаторства своего. До Владивостока, я думаю, «Трехгрошовая», к примеру, лет через пять доползет, не раньше.
– Только Дальний Восток не трогайте, – сказал Гуляев. – Вы все равно в нем не смыслите, а нам с Вячеславом обидно.
– Я же к примеру, – сказал Юрий. – Может, там «Трехгрошовая» уже десять лет идет, это все равно ничего не меняет.
– Заболталась! Мне же кормить! – Ляля взглянула на часы и вскочила. – Я уже и так опоздала.
– Проводим, – сказал Герман и тоже встал.
– Возражения есть? Возражений нет! – высказался и Вячеслав. И тоже поднялся.
– Я не могу, – сказал Юрий. – Наташа должна прийти.
– Не волнуйся, мы оправимся, – усмехнулся Герман.
В комнате сразу стало просторно, огромная тахта за семнадцать рублей наличными и книги у стен – быт Гуляева пока не заел. Юрий осторожно взял страшный коричневый чайник, поставил на плиту. Холодная небось прибежит. Уже хотел поинтересоваться мелкими неприятностями Вячеслава, если не секрет, но Гуляев успел спросить первый:
– Что тебе Хуттер вчера после репетиции толковал? Я заглянул в зал – смотрю, он руками машет, а ты вроде с кресла пополз. Решил уже не подходить.
– Так, чуть-чуть прояснили позиции. Кстати, ты репетицию вчера совсем не смотрел?
– Не успел, – сокрушился Гуляев. – Афиша еще не готова к премьере, пришлось в типографию бегать. А что? Неприятное?
Хорошо бы излить душу Гуляеву, но впутывать его – просто свинство. Говорить с ним о Хуттере… Нет, во всяком случае, не сейчас.
– Не знаю, – слабо улыбнулся Юрий. – Я сам еще как-то не разобрался. Рядовой рабочий момент. Когда разберусь, скажу.
– А я тоже слегка запутался, – вдруг сказал Гуляев. – Мне последние два спектакля что-то не очень, ты знаешь. Ну, и я, по простоте, всем, кто спрашивает, так прямо и отвечаю. И на худсовете – помнишь? – тоже выражался довольно ясно. А тут Хуттер меня вдруг призвал и намекает, правда, вроде шутя, что дело-то общее и нужно за него стоять грудью. И никаких там критических слов вроде бы лучше не надо. Можно их друг другу сказать наедине.
– Уже? Это тебе полезно, – усмехнулся Юрий. – А то ты нас все за большое искусство любишь.
– Главное, он, наверно, прав. Действительно, раз я завлит, то должен всю нашу продукцию защищать. Так, что ли? Какая бы ни была продукция. Так или не так? Но тогда какой смысл…
– Давай сейчас об этом не будем, – попросил Юрий. – Я тебя перебил, но давай немножко потом, ладно?! Передохнем.
– Конечно, – сказал Гуляев. – Как-то само получается, извини. Все о театре да о театре. Даже мне скоро надоест. А я, например, сегодня впервые Толстого прочитал – о Шекспире. Крепко. Кстати, Хуттер Шекспира когда-нибудь пробовал ставить?
– Очень кстати, конечно, – улыбнулся Юрий. – Был у нас и Шекспир, все было.
– Опять я, – спохватился Гуляев. – Давай тогда помолчим, что ли.
– Это можно, – сказал Юрий.
Молчать с Гуляевым он любил. Но и молчание сегодня получалось какое-то неспокойное. Гуляев сутуло мотался по комнате, стряхивая длинные руки от плеч, выключил чайник в кухне, постоял у окна. Что-то его сегодня переполняло через край. Без разрядки не обойтись, это Юрий уже понял. Значит, опять будет свою пьесу читать, нужно ему сейчас, чтобы кто-то выслушал новый кусок. Куски пока ничего, лучше пока не загадывать, чтоб не сглазить. Хочется, чтоб у него получилось. Только трудно настроиться именно сейчас. Но нужно так нужно.
Юрий покорно приготовился, даже сказал сам:
– Ну, давай!
– Что? – будто испугался Гуляев.
– Очередное начало давай, могу внимать.
– А, – Гуляев взмахнул длинными руками, сел и облапил себя. – Погоди, потом. Я тебе вот что хотел сказать, то есть спросить. Прости, глупый, конечно, разговор, но я все-таки спрошу, если ты позволишь…
– Давай, давай, – улыбнулся Юрий.
– Ты к Лене все-таки не собираешься возвращаться?
– Не понимаю. – Юрий даже потряс головой, так он не ожидал, меньше всего Гуляев лез в такие дела. И на Лену совсем не похоже, чтоб вербовала посредников. – Еще не хватало, чтоб мы с тобой то обсудили.
– Конечно, конечно, – даже покраснел Гуляев. – Извини. Ты просто только скажи: да или нет, ты просто не представляешь, прости.
Он запутался и непонятно смутил даже Юрия. Поддаваясь дурацкому гуляевскому волнению, Юрий сказал:
– Ну нет. Если тебе так позарез надо знать.
– Прекрасно! – закричал вдруг Гуляев. – Юрка, дай я тебя поцелую!
Он вскочил, изогнулся, действительно чмокнул Юрия в ухо куда-то. Юрий не успел отстраниться. понять.
– А я все-таки переживал. Хотя у тебя, конечно, Наташа. Но тут Борька – с другой стороны.
– Ты переживал? – Он все равно еще не понял. Не хотел понимать.
– Ну да. Очень переживал. Мы же с Леной любим друг друга, Юрка! – заорал Гуляев. Чего он орет-то? – Уже давно. Уже несколько месяцев юбим.
– А Борька? – спросил Юрий губами.
– Борька! Ты знаешь – я сам даже не верю. Он, кажется, меня принял. Летом вместе в поход пойдем, уже записались. За Борьку ты не волнуйся, се будет.
– Усыновишь, значит…
– Если позволишь.
Глупая красная рыба по имени Юрий вяло плыла по безысходному кругу в глупом красном аквариуме. Зеленая вода давила на нос, на глаза. Не пора ли перевернуться вверх брюхом, так спокойнее.
– Борька же такой ласковый. Я к нему сразу привязался. Даже страшно было – так привязался…
Искренне думал – хоть бы она как-то устроила свою жизнь, сняла это с него. Сняла. Устроила. И Борькину, как же иначе. Гуляев будет сутулый и добрый папа. Кто-то потом найдет, что Борька даже похож на него, копия, так же зевает или снашивает подметки на тот же бок, знакомые это умеют находить. И почему-то еще обязательно надо потерять друга, прямо Шекспир. Или самому стать обаятельным другом обаятельного семейства. Борька сможет называть его «дядя Юра», почему нет?
– Борька будет у нас в порядке, я чувствую, он уже большой. А потом еще девочку купим, Юрка. Обязательно.
Почему именно девочку? Хотя конечно. Он получил Борьку. И теперь должен еще получить и Розку, правильно, все или ничего. Гуляеву – все.
– Чтобы была похожа на Лену…
До чего же глуп и бездарен бывает счастливый человек, это надо запомнить… лицо и тупой его голос, который слышит только себя. Юрий смотрел на узкое милое лицо Гуляева и сейчас видел его отталкивающим. Тупо дергался нос. Прыгали узкие губы. Слова Юрий перестал слышать.
– Мы обменяем на отдельную квартиру, – издалека говорил Гуляев. – Это вполне реально, я уже смотрел объявления…
А он, оказывается, предусмотрительный, подумал и про квартиру. Борька уже большой, не в одной же им комнате жить.
– Юрка, я пьесу такую напишу! Настоящую пьесу! С Леной я обязательно напишу, она в меня верит. Если бы ты знал, как это прекрасно, когда в тебя верят. Мне этого всю жизнь не хватало.
Юрий вдруг ясно услышал, как Гуляев говорит Лене: «Я просто жадный. Все у меня есть, а я хочу, чтоб еще ты у меня была. И Борька. Видишь, как просто». А она, маленькая перед Гуляевым, смотрит вверх, ему в лицо, благодарно и прямо: «Я тебе верю. Я так тебе верю». Юрий почти застонал.
Ее вера когда-то мешала, путалась под ногами, раздражала своей слепотой и постоянством. Юрий ее сам порвал, вырвался из нее. А оказывается, она все-таки была ему нужна – именно неспрашивающая вера. Просто знать, что она есть где-то. Живет и следит за ним со стороны, украдкой, исподтишка. Ничего не осудит, все стерпит. Бабья вера, из глуби веков. А потом врем, что цивилизованные.
Хотя никогда бы он туда не вернулся, дико спрашивать. Ладно, без тебя решили. Наташе нужно все объяснить. Только не сейчас. И не завтра. Потом. Значит, к Наташе сейчас тоже нельзя, невиноватых больней всего бьем, так всегда бывает. Она сыграла Джульетту. Она сама выбрала между Розкой и Джульеттой. И она права. Господи, все равы…
– Лена меня подняла этой верой, ты понимаешь? Все равно никто не поймет, я сам до себя теперь задираю голову…
– Это ее профессия, – сказал Юрий.
– Что? – не понял Гуляев.
– Верить, – сказал Юрий.
– Тебе неприятно? – наконец понял Гуляев, он мучительно покраснел и съежился. – Прости, я осел.
– Зачем же так сразу…
– Я даже думал, ты будешь рад…
– Я рад, – сказал Юрий. – Я ужасно рад. Я все равно уезжаю из города, так что очень стати.
Сказал и неожиданно почувствовал, как что-то внутри отлегло. Только туманно кругом, туманная легкость появилась в мозгах, туманен симпатичный Гуляев, обнимающий себя длинными руками. Как при температуре под сорок. Туманно и отстраненно, будто не о себе речь. Подходяще для крупных
решений.
– Как это уезжаешь? Когда?
– Так, – сказал Юрий. – Засиделся. Обуржуазился. Наверно, завтра.
Гуляев даже не сказал «чепуха». Только просил:
– Куда?
– Так. Попробую.
– Ждет? – усмехнулся Гуляев, усмехаться он не умеет, не его это. Хотелось говорить как-то иначе, добрее и глубже. Но по привычке разговор получался скачками, с ямами-недомолвками. Юрий физически чувствовал, как бравурно-фальшиво это сейчас звучит.
– Ага. Лягу у порога и буду лежать.
– А он скажет: лежи, место не пролежишь.
– Мне же не играть, – сказал Юрий серьезно, так, как давно было нужно. – Мне только хоть год бы там повариться. Посидеть на репетициях. Я бы тогда понял что к чему. Как же все это
делается.
– А здесь ты не понял…
– Нет, здесь не понял. Уже не понял. Перестал понимать.
– Понятно, – сказал Гуляев. – Только лучше бы нам с Леной уехать, гораздо проще.
– Нет, – сказал Юрий. – Я без вас решил, вы тут ни при чем.
Еще не хватало, чтобы он спросил про Наташу. Но Гуляев взглянул длинно и грустно, не спросил.
– Скандал же будет в театре…
– Переживем, – бодро сказал Юрий.
– А если там ничего не выйдет?
– Выйдет, – сказал Юрий.
– А если все-таки?
– Тогда уеду куда-нибудь, где я позарез нужен.
– Ты здесь нужен.
– Нет, – сказал Юрий. – Это исключено.
Так душевно поговорили. Ладком. Можно уже
встать и уйти, все обошлось лучшим образом. Пора уходить. Больше сюда уже не попасть, нужно запомнить пузатую тахту за семнадцать рублей и книги вдоль стен. И виноватые веки Гуляева, жадного до жизни. Пора. Смешно только, что идти сейчас, собственно, некуда. В гостиницу тоже не впустят с местной пропиской. Юрий уже знал: как только он выйдет из этой комнаты, все будет кончено. С Хуттером. С городом. Вообще. Начинать нужно с нуля, кажется, так.
Поэтому Юрий встал, сходил в кухню за коричневым чайником, медленно налил полный стакан. Даже обжегся.
– Сахару нет, – виновато сказал Гуляев.
– Ты чайник купи человеческий, ладно?
Очень важно, конечно. Чайник – это главное.
– Куплю, – сказал Гуляев. – Прости, зачем я сегодня начал. Ведь не хотел же! За язык прямо дернуло. Лена все хотела сама сказать, так решил – лучше я. Даже не думал, что ты…
– И не думай, – оборвал Юрий.
– Я себе никогда не прощу, если ты сейчас из-за нас сорвешься. Это будет величайшая глупость. Величайшая!
– Да не из-за вас, – сказал Юрий. – Из-за всего. У меня давно зрело, иди к черту.
Помолчали.
– Развод я не задержу, – сказал Юрий. – Передай там.
– Разве в разводе дело? – Гуляев отмахнулся.
– Все-таки, – сказал Юрий, прихлебывая.
Просто шлепнут в паспорте штамп. Блям. С лиловыми краями. И Борька получит другую фамилию, очень просто. По собственному желанию. Когда Юрий еще бегал для Борьки в молочную кухню и полная девушка выкликала там из окошка: «Мазин, Боря, семь месяцев», – Юрий смотрел вокруг гордо. Он даже делал вид, что читает стенную печать и совсем зачитался, чтобы его выкликали громко. Ему нравилось продолжаться в веках. Но оказалось, что он продолжил Гуляева.
Мать завтра будет приятно поражена, у нее, конечно, было предчувствие. Он свалится на голову даже без телеграммы, этот всегда неожиданный сын. Куда же теперь он ее заберет? Опять некуда.
– Ну, я пошел, – сказал Юрий.
Тянуть дальше было уже двусмысленно.
– А если Наташа придет?
– Она давно дома, – уверенно сказал Юрий. Хотя совсем не был уверен. Сил сейчас не было давать Гуляеву семейные инструкции.
– До завтра?! – почти попросил Гуляев.
– Конечно, – сказал Юрий.
Завтра он все провернет, обойдется без встреч.
Гуляев, несмотря на протесты, зачем-то вышел даже на улицу. Стоял у подъезда и смотрел вслед, ах-ах… Снег садился ему на голову. Простудится еще. Юрий спиной чувствовал, как он стоит и смотрит. Издержки взаимопонимания, сам виноват.
12
У телеграфа Юрий нашел автомат, который работал. Еще везет в мелочах. Две копейки едва пролезли в замерзшую дырку. Наташа долго не подходила, Юрий чуть уже не повесил трубку.
– Ты? – наконец сказала она. Голос был близко и звал. На секунду показалось, что слухи о моей смерти несколько преувеличены, так, кажется, Марк Твен пошутил. Вспомнилось. Цитаты так въелись, будто уже и нет своих мыслей, как нас ни стукни.
– Ты что же к Гуляеву не пришла?
Пришла бы, и ничего не было. Спал бы сегодня в тепле и в холе. Было бы завтра. Или послезавтра. Все-таки не сегодня.
– Просто неважно себя почувствовала, – сказала Наташа после небольшой паузы. Она сказала легко, но где-то, за тоном, скользнула вдруг непонятная значительность. Как тень чего-то. Может, просто показалось.
– Что с тобой? – спросил Юрий.
– Да ничего. Не беспокойся. Я просто легла. Ты скоро?
– Нет, – сказал Юрий. – Я просто на улице и сегодня домой не приду. Так что ты не волнуйся.
Очень заботливо, с души воротит. Не смог даже промолчать.
– Холодно, – сказала Наташа.
– Ничего. Я буду бегать.
Она повесила трубку, так ничего и не спросив. Задышала и осторожно повесила. Юрий увидел, как оранжево вспыхнули листья ее пижамы, потом она погасила свет. Теперь будет думать, дурак. Все равно. Янтарное ожерелье он ей так и не купил, янтарь – это Наташин цвет. Хуттер все обещал гастроли в Прибалтике, понадеялся.
Стоять холодно. Наташа права. Хоть бы перчатки взял. Юрий засунул руки в карманы, пошел на кошачий глаз светофора, все-таки цель. Светофор подмигнул, пропуская машины. Машины буксовали на наледи. Народу на улице почти не было, смотрят сейчас телевизор, пока Лена не скажет всем «спокойной ночи».
Город холмист, и бродить по нему приятно. Если бы просто бродить. Для души. Если бы…
Почему-то хотелось цветной толпы. Чтобы у кого-то просить закурить и вообще от самого себя затеряться.
Пятую картину с Наташей так и не попробовал по-новому, с Морсковым у нее не получится, не тот партнер. Для партнера главное – живые глаза. А у Германа в глазах светится только прозрачная любовь к себе, талантливому. Непробиваемая любовь. Впрочем, Ляля вон как-то пробивает.
Почему-то ноги все кружат по центру, который уже раз обошел. Холодно. Наташа права. А идти все-таки некуда, нельзя сейчас домой. Это будет еще хуже, если пойти. На вокзал разве. Мысли как-то соскальзывают, не удерживаясь ни на чем. Глупо крутится в голове первая Борькина фраза, так она поразила, часто с Леной смеялись. Борька взял тогда Юрия за лицо обеими руками, сжал ему щеки, приблизил к себе поближе, у Борьки у маленького была такая привычка. Значит, особого внимания требует. И сказал Юрию очень внятно: «Папа, давай… валенки… купим!» Первый раз у Борьки получилось так складно, долго он шепелявил и отделывался от мира междометиями. А тут вдруг сказал с чувством: «Давай валенки купим!» Была как раз отчаянная жара, середина июля, самое время подумать о валенках. Слышать тоже нигде не мог, откуда он ее вынул, такую первую свою фразу? Неужели с зимы застряла, когда еще ногами сучил, как паук? Кто знает, что запоминают грудные, пуская молочные слюни, это их тайна.
Да, Борька. Вот тебе к Борька. Думал – наладится, утрясется, временные затруднения.
Валенки бы сейчас очень не помешали.
Противным ледяным светом светилась над головой вывеска «Гастроном № 1». Не в ногу со временем, назвали бы «Счастьем».
Все вспоминается сегодня первый спектакль, который делали с Хуттером. «Миллионерша». Хуттер тогда был драчлив, придумал спортивное оформление, ринговые веревки перепоясали сцену, гонг отбивал картины. Жизнь – борьба, так это из них всех тогда лезло: «и все прояснится открытой борьбой – друзья за тобой, а враги – пред тобой…» Хотя широкому худсовету долго пришлось объяснять, что и зачем. А зрители приняли на ура. Город был молодежный, и спектакль молодежный, внеплановый, ночами работали. Миллионершу играла Риточка Калинкина, девчонка еще. Шоу такой не предусмотрел. Где же она теперь? Кажется, в Ташкенте.
Лучше всего, как всегда, помнишь курьезы. Как Риточка объяснялась с партнером почему-то на шведской стенке. Юрий смотрел сбоку, как ловко она по ней лезет, и небрежно, для разминки, чесался о боксерскую грушу, перчатки роскошные тогда у него были. А в самый патетический момент, уже на прогоне, Риточка вдруг уселась на этой стенке верхом, уронила руки и громко, по-детски, спросила в зал Хуттера: «Виктор Иваныч, так все-таки я люблю его или нет?» Все засмеялись, в зале сидели болельщики. А Хуттер крикнул азартно: «Смелее! Не сомневайся! Ты любишь в нем примитив! Первобытную цельность! Ты просто ему завидуешь!» И засмеялся сам громче всех. «Это же не прочтется», – важно сказала Риточка. И полезла вниз. А помреж в это время уже дал круг. Круг ехал со скрежетом, и даже этот скрежет казался тогда прекрасным. И на Хуттера все смотрели влюбленными глазами.
Пока жив, все впереди. Неправда, уже тридцать четыре. Осталось несколько лет, когда еще можно сделать скачок. Сказать, если есть что сказать. Если вообще можешь что-то сказать.
Опять этот «Гастроном» номер один. Центральный. Что-то с ним будто связано. Квартира восемь, три звонка. Кажется, так. Отпечаталось. Не думал, что пригодится. Так скоро. Сегодня же. В квартире номер восемь никто никому не обязан. И объяснять ничего не надо. И нет общих воспоминаний. Кроме одного разговора. Просто – шел мимо и заглянул.
Юрий посмотрел на часы. Половина двенадцатого, время для театральных людей вполне пристойное. Для визитов. Зайти? Три раза нажимая звонок, он все еще колебался.
– Ты? – наконец сказала она. Голос был близко и звал. На секунду показалось, что слухи о моей смерти несколько преувеличены, так, кажется, Марк Твен пошутил. Вспомнилось. Цитаты так въелись, будто уже и нет своих мыслей, как нас ни стукни.
– Ты что же к Гуляеву не пришла?
Пришла бы, и ничего не было. Спал бы сегодня в тепле и в холе. Было бы завтра. Или послезавтра. Все-таки не сегодня.
– Просто неважно себя почувствовала, – сказала Наташа после небольшой паузы. Она сказала легко, но где-то, за тоном, скользнула вдруг непонятная значительность. Как тень чего-то. Может, просто показалось.
– Что с тобой? – спросил Юрий.
– Да ничего. Не беспокойся. Я просто легла. Ты скоро?
– Нет, – сказал Юрий. – Я просто на улице и сегодня домой не приду. Так что ты не волнуйся.
Очень заботливо, с души воротит. Не смог даже промолчать.
– Холодно, – сказала Наташа.
– Ничего. Я буду бегать.
Она повесила трубку, так ничего и не спросив. Задышала и осторожно повесила. Юрий увидел, как оранжево вспыхнули листья ее пижамы, потом она погасила свет. Теперь будет думать, дурак. Все равно. Янтарное ожерелье он ей так и не купил, янтарь – это Наташин цвет. Хуттер все обещал гастроли в Прибалтике, понадеялся.
Стоять холодно. Наташа права. Хоть бы перчатки взял. Юрий засунул руки в карманы, пошел на кошачий глаз светофора, все-таки цель. Светофор подмигнул, пропуская машины. Машины буксовали на наледи. Народу на улице почти не было, смотрят сейчас телевизор, пока Лена не скажет всем «спокойной ночи».
Город холмист, и бродить по нему приятно. Если бы просто бродить. Для души. Если бы…
Почему-то хотелось цветной толпы. Чтобы у кого-то просить закурить и вообще от самого себя затеряться.
Пятую картину с Наташей так и не попробовал по-новому, с Морсковым у нее не получится, не тот партнер. Для партнера главное – живые глаза. А у Германа в глазах светится только прозрачная любовь к себе, талантливому. Непробиваемая любовь. Впрочем, Ляля вон как-то пробивает.
Почему-то ноги все кружат по центру, который уже раз обошел. Холодно. Наташа права. А идти все-таки некуда, нельзя сейчас домой. Это будет еще хуже, если пойти. На вокзал разве. Мысли как-то соскальзывают, не удерживаясь ни на чем. Глупо крутится в голове первая Борькина фраза, так она поразила, часто с Леной смеялись. Борька взял тогда Юрия за лицо обеими руками, сжал ему щеки, приблизил к себе поближе, у Борьки у маленького была такая привычка. Значит, особого внимания требует. И сказал Юрию очень внятно: «Папа, давай… валенки… купим!» Первый раз у Борьки получилось так складно, долго он шепелявил и отделывался от мира междометиями. А тут вдруг сказал с чувством: «Давай валенки купим!» Была как раз отчаянная жара, середина июля, самое время подумать о валенках. Слышать тоже нигде не мог, откуда он ее вынул, такую первую свою фразу? Неужели с зимы застряла, когда еще ногами сучил, как паук? Кто знает, что запоминают грудные, пуская молочные слюни, это их тайна.
Да, Борька. Вот тебе к Борька. Думал – наладится, утрясется, временные затруднения.
Валенки бы сейчас очень не помешали.
Противным ледяным светом светилась над головой вывеска «Гастроном № 1». Не в ногу со временем, назвали бы «Счастьем».
Все вспоминается сегодня первый спектакль, который делали с Хуттером. «Миллионерша». Хуттер тогда был драчлив, придумал спортивное оформление, ринговые веревки перепоясали сцену, гонг отбивал картины. Жизнь – борьба, так это из них всех тогда лезло: «и все прояснится открытой борьбой – друзья за тобой, а враги – пред тобой…» Хотя широкому худсовету долго пришлось объяснять, что и зачем. А зрители приняли на ура. Город был молодежный, и спектакль молодежный, внеплановый, ночами работали. Миллионершу играла Риточка Калинкина, девчонка еще. Шоу такой не предусмотрел. Где же она теперь? Кажется, в Ташкенте.
Лучше всего, как всегда, помнишь курьезы. Как Риточка объяснялась с партнером почему-то на шведской стенке. Юрий смотрел сбоку, как ловко она по ней лезет, и небрежно, для разминки, чесался о боксерскую грушу, перчатки роскошные тогда у него были. А в самый патетический момент, уже на прогоне, Риточка вдруг уселась на этой стенке верхом, уронила руки и громко, по-детски, спросила в зал Хуттера: «Виктор Иваныч, так все-таки я люблю его или нет?» Все засмеялись, в зале сидели болельщики. А Хуттер крикнул азартно: «Смелее! Не сомневайся! Ты любишь в нем примитив! Первобытную цельность! Ты просто ему завидуешь!» И засмеялся сам громче всех. «Это же не прочтется», – важно сказала Риточка. И полезла вниз. А помреж в это время уже дал круг. Круг ехал со скрежетом, и даже этот скрежет казался тогда прекрасным. И на Хуттера все смотрели влюбленными глазами.
Пока жив, все впереди. Неправда, уже тридцать четыре. Осталось несколько лет, когда еще можно сделать скачок. Сказать, если есть что сказать. Если вообще можешь что-то сказать.
Опять этот «Гастроном» номер один. Центральный. Что-то с ним будто связано. Квартира восемь, три звонка. Кажется, так. Отпечаталось. Не думал, что пригодится. Так скоро. Сегодня же. В квартире номер восемь никто никому не обязан. И объяснять ничего не надо. И нет общих воспоминаний. Кроме одного разговора. Просто – шел мимо и заглянул.
Юрий посмотрел на часы. Половина двенадцатого, время для театральных людей вполне пристойное. Для визитов. Зайти? Три раза нажимая звонок, он все еще колебался.