Одни из часов пробили, и Хранитель, охватив себя за локти, сказал:
   — Я слышал. Соли освободил тебя от клятвы.
   — Это правда, Хранитель. И я хотел бы извиниться за свою мать. Она была не вправе приходить к вам и просить, чтобы вы говорили обо мне с Соли.
   Он оттолкнул ногой стул, продолжая месить тугие мускулы своих рук.
   — Ты думаешь, это я приказал Соли освободить тебя от клятвы?
   — А разве это не так?
   — Нет.
   — Мать, похоже, думает, что…
   — Твоя мать — ты уж прости меня, пилот, — часто заблуждается. Я знаю тебя всю твою жизнь. Ты думаешь, я настолько глуп, чтобы поверить, будто ты способен дезертировать из Ордена и пойти в торговые пилоты? Ха!
   — Значит, вы не говорили с Соли?
   — Ты что, допрашиваешь меня?
   — Извините, Хранитель, — смутился я.
   Почему же тогда Соли освободил меня от клятвы — не для того ли, чтобы осрамить меня перед друзьями и мастерами Академии? Я поделился своими сомнениями с Хранителем, и он сказал:
   — Соли прожил три долгие жизни — не пытайся понять его.
   — Мне кажется, есть многое, чего я не понимаю.
   — Что-то ты сегодня скромен.
   — Зачем вы послали за мной?
   — Не смей задавать мне вопросы, паршивец! Мое терпение ограничено, даже когда дело касается тебя.
   Я умолк, глядя в окно на красивый главный шпиль Борхи, построенный Тихо тысячу лет назад. Хранитель обошел меня, чтобы заглянуть мне в лицо. Я смотрел прямо перед собой — этого требовали правила учтивости между мастером и послушником, которым меня первым делом обучили в Академии. Хранитель мог вдоволь разглядывать мое лицо в поисках правды, лжи и всего остального, сохраняя в неприкосновенности собственные мысли и чувства.
   — Известно также, что ты намерен сдержать свою клятву.
   — Да, Главный Горолог.
   — Похоже, Соли тебя перехитрил.
   — Да, Главный Горолог.
   — А мать подвела тебя.
   — Возможно, Главный Горолог.
   — И ты все-таки попытаешься проникнуть в Твердь?
   — Я отправлюсь туда завтра, Главный Горолог.
   — Твой корабль готов?
   — Да, Главный Горолог.
   — "Смерть среди звезд — прекраснейшая из всех смертей", не так ли?
   — Да, Главный Горолог.
   Сбоку от меня что-то мелькнуло, и Хранитель залепил мне оплеуху, взревев:
   — Чушь собачья! Чтобы я больше не слышал от тебя подобных глупостей! — Он подошел к окну и постучал по стеклу костяшками пальцев. — Прекрасны города — такие, как Невернес. Прекрасны океан на закате и северное сияние. Смерть есть смерть — мрак и ужас. Нет ничего прекрасного в том, что время истекает и тиканье прекращается, слышишь? Есть только чернота и ужас вечного ничто. Не спеши умирать — слышишь, Мэллори?
   — Да, Главный Горолог.
   — Хорошо! — Он открыл шкаф, где стоял сосуд с пульсирующей, светящейся красной жидкостью. (Я всегда подозревал, что эта зловещего вида штуковина — часы, но не осмеливался спросить об этом Хранителя.) Из темных глубин шкафа — тот был из редкой породы дерева, такого черного, что оно почти не отражало света — Хранитель извлек предмет, который я принял за старый, обтянутый кожей ларец. Но очень скоро понял, что ошибаюсь: когда Хранитель открыл ларец — точнее, откинул в сторону одну из его кожаных створок, — внутри оказалось множество листов, видимо, бумажных, искусно скрепленных в середине. Он подошел поближе, и на меня пахнуло плесенью, пылью и бумагой многовековой давности. Хранитель стал переворачивать желтые листы, вздыхая временами:
   — Староанглийский — это тебе не абы что. — Или: — Ах, какая музыка — теперь этого никто не умеет, эти искусство ушло от нас. Смотри сюда, Мэллори! — Я послушно смотрел на бумажные листы, испещренные строка за строкой черными закорючками, ничего не говорившими мне. Я понимал, что вижу перед собой один из тех древних артефактов, где слова символически (и избыточно) представлены зрительными идеопластами. Древние называли эти идеопласты буквами, но как называется сам крытый кожей артефакт, я забыл.
   — Это книга! — объявил Хранитель. — Настоящее сокровище — здесь собраны прекраснейшие стихи, когда-либо созданные человеческим разумом. Вот послушай. — И он перевел мне с мертвого языка, который назвал французским, стихотворение под названием «Часы». Не могу сказать, что оно мне понравилось — там было много жутких образов, безысходности и страха.
   — Как вы превращаете эти символы в слова? — спросил я.
   — Это искусство называется чтением. Я научился ему давным-давно.
   Я на мгновение опешил, потому что всегда понимал слово «читать» в ином, более широком смысле. Читают погоду по бегущим облакам, читают привычки и программы человека по мимике его лица. Потом я вспомнил, что некоторые специалисты, а также граждане наиболее отсталых миров, владеют искусством чтения. И книги я тоже видел — в музее на Сольскене. Вероятно, слова можно не только произносить, но и читать — но как низка эффективность этого процесса! Я пожалел древних, не умевших кодировать информацию так, чтобы направлять ее непосредственно на воспринимающие и познающие центры мозга. Экое варварство, как сказал бы Бардо! Хранитель сжал пальцы в кулак и сказал:
   — Я хочу, чтобы ты выучился читать и прочел эту книгу.
   — Прочел книгу?
   — Да. — Он захлопнул ее и протянул мне. — Ты прекрасно слышал, что я сказал.
   — Но зачем, Хранитель? Я не понимаю. Читать глазами — это так… неудобно.
   — Ты выучишься читать и выучишь все языки, какие есть в этой книге.
   — Для чего?
   — Чтобы слышать эти стихи в своем сердце.
   — Зачем это нужно?
   — Еще один вопрос — и я закрою для тебя космос на семь лет. Это научит тебя терпению.
   — Простите меня. Хранитель.
   — Если прочтешь эту книгу, у тебя появится шанс выжить. — Хранитель потрепал меня по затылку. — Жизнь — это все, что у тебя есть, береги ее.
   Хранитель был самым сложным человеком из всех, известных мне. Его личность складывалась из тысяч причудливых фрагментов любви и ненависти, каприза и воли; он принадлежал к тем, кто вечно сражается сам с собой. Я стоял, держа в руках пыльную книгу, которую он мне дал, смотрел в черные колодцы его непроницаемых глаз и видел там ад. Он расхаживал по комнате, как старый белый волк, попавшийся когда-то в капкан червячника. Его беспокоило что-то — возможно, то, что он отдал мне книгу. Он слегка прихрамывал и потирал на ходу правое бедро. Он казался одновременно злым и добрым, одиноким и ожесточившимся в своем одиночестве. Вот человек, думал я, который никогда не знал покоя ни днем, ни ночью, старый-престарый человек, обойденный любовью, отмеченный войной, обожженный обратившимися в пепел мечтами. Он наделен громадной жизненной силой, и в конце концов его пыл и любовь к жизни привели его к извечному парадоксу существования. Он так любит воздух, которым дышит, и биение собственного сердца, что позволил естественному отвращению к смерти разрушить его живую жизнь. Он слишком много думает о смерти. Говорят, что он однажды своими руками убил человека, чтобы спасти собственную жизнь. Ходят слухи, что он пользуется непентесом, чтобы облегчить ужас уходящего времени и забыть хотя бы ненадолго боль прошлого и злобный рев настоящего. Я смотрел на глубокие линии его хмурого лица и думал, что эти слухи, очень возможно, правдивы.
   — Не понимаю, — сказал я со смехом, — каким образом книга стихов может спасти мою жизнь.
   Он остановился у окна, глядя на меня с невеселой улыбкой, сцепив за спиной большие, с набухшими венами руки.
   — Я скажу тебе о Тверди то, чего больше никто не знает. Она питает склонность ко многому в человеческой культуре, но больше всего любит древнюю поэзию.
   Я снова опустился на стул, не смея спросить, откуда ему известно о любви Тверди к человеческой поэзии.
   — Если ты выучишь эти стихи, она, быть может, не прихлопнет тебя, как муху.
   Я поблагодарил его, не зная, что еще сказать. Лучше было не сердить этого немного свихнувшегося старца. Я даже перелистал книгу, притворяясь, что заинтересован бесконечными строками черных букв. Где-то посередине книги, в которой было тысяча триста сорок девять ветхих страниц, я увидел слово, которое узнал. Оно напоминало мне, что Хранитель — человек не из тех, над которыми можно смеяться. Однажды, когда я был юным послушником, горологи поймали демократа, выжигавшего лазером слова на белом мраморе башни. Хранитель — я помню, как вздулись тогда мускулы у него на шее — приказал сбросить беднягу с башни во искупление двойного преступления: истребления красоты и навязывания своих идей другим. Варварство, конечно. По канонам нашего Ордена единственное преступление, за которое полагается смертная казнь, — это спеллинг. (Спеллеров, пойманных на похищении чужой ДНК, обезглавливают — это один из немногих старинных обычаев, эффективных и милосердных одновременно.) Мы считаем, что изгнание из нашего прекрасного Города служит достаточно суровым наказанием за все прочие провинности. Но почему-то Хранитель, увидев надпись СВОБОДА, выжженную над входом в башню, рассвирепел и выискал в девяносто первом каноне пункт, позволивший ему, как он утверждал, отдать упомянутый приказ. «Кара должна соответствовать преступлению», — гласил этот пункт. Крамольная надпись и теперь красуется над входом в башню, напоминая не только о том, что свобода — отмершее понятие, но и о том, что жизнь наша зависит от весьма капризных, не подвластных нам сил.
   Мы поговорили немного о силах, правящих вселенной, и о нашем поиске. Когда я выразил свое волнение по поводу возможной находки Старшей Эдды, Хранитель, противоречивый как всегда, с гримасой запустил пальцы в свои белые волосы и сказал:
   — Я не так уж уверен, что желаю спасти человечество. Я сыт людьми по горло — возможно, часы тикали достаточно долго и пора их остановить. Пусть себе Экстр взрывается от Веспера до Нварта. Спасение! Да ведь жизнь — это ад, и нет от него спасения, кроме смерти, что бы там ни говорили Подруги Человека. — Я ждал, когда он выдохнется, но он еще долго разглагольствовал о разлагающем влиянии, оказываемом пришельцами-миссионерами и чуждыми религиями на человеческий род.
   За окном давно уже стемнело, когда он хватил себя кулаком по бедру и рявкнул:
   — Насрать мне на Эльдрию! Раз уж они превратили себя в богов и влезли в свою черную дыру, то могли бы оставить нас в покое. Человек есть человек, а боги есть боги, и цели у нас разные. Но ты дал свою дурацкую клятву, поэтому ступай ищи их, или их знаменитую Эдду, или что ты там намереваешься найти. — Он вздохнул и добавил: — Только будь осторожен.
   Не странно ли, как часто самые мелкие события и самые незначительные решения меняют всю нашу жизнь? Простившись с Хранителем, я спустился с башни и еще раз посмотрел на книгу, которую он мне дал. Стихи! Целая книга нелепых старинных стихотворений! Я долго стоял на темной ледянке, думая, не бросить ли мне эту книгу в камин у себя в комнате, размышляя о случае и о судьбе. Потом с Зунда подул ледяной сырой ветер, пробрав меня холодом смерти — тогда я еще не знал, чьей. Ветер гнал по льду снег, который жалил мне лицо и бил в окна башни. Шорох снега по стеклу заглушался колокольчиками, подвешенными к башенным карнизам. Пожав плечами, я натянул на голову капюшон камелайки. Хранитель хочет, чтобы я прочел книгу? Хорошо, я прочту ее.
   Озябшими руками я уложил ее в заплечную сумку и покатил по дорожке. Бардо и другие мои друзья ждали меня с прощальным обедом — я проголодался и продрог.
   Почти всю мою последнюю ночь в Городе я только и делал, что прощался. Водном из фешенебельных ресторанчиков Хофгартена был дан обед в мою честь. Катарина, по обычаю скраеров, не стала желать мне удачи, сказав, что моя судьба записана в моей истории, что бы это ни означало. Бардо, как и следовало ожидать, то рыдал, то ругался. Он приобрел извращенное пристрастие к подогретому пиву и вливал в себя неимоверное количество этой пенистой желтой жидкости, чтобы разогнать страх перед будущим. Он произносил тосты и читал сентиментальные вирши собственного сочинения. Потом он запел, но Шантало Асторет, тонкий ценитель музыки, указал ему, что пьяный он поет далеко не так хорошо, как обычно. Наконец он плюхнулся на стул и взял меня за руку.
   — Это самый печальный день в моей проклятой жизни, — объявил он и тут же уснул.
   Мать тоже сказала нечто подобное и едва удержалась от слез. (Но уголок ее рта подергивался, как всегда, когда она испытывала сильные эмоции.) Скорбно заломив свои темные брови, она говорила:
   — Соли отменил твою клятву только потому, что твоя мать обратилась с мольбой к Хранителю Времени. И так-то ты меня отблагодарил? Ты разбиваешь мне сердце.
   Я не стал повторять ей то, что сказал мне Хранитель. Незачем ей было знать, как легко он раскусил ее ложь. Она надела свою поношенную шубу, серую и блестящую в местах, где шегшеевый мех вытерся, и засмеялась по-своему, тихо — словно над шуткой, известной ей одной. Я думал, она так и уйдет, ничего больше не сказав, но она поцеловала меня в лоб и прошептала:
   — Возвращайся ко мне. К своей матери, которая тебя любит и душу отдаст за тебя.
   Я вышел из ресторана перед рассветом (в ту ночь я не сомкнул глаз) и покатил по пустой Поперечной на Крышечные Поля. Там, у подножия Уркеля, даже в эти холодные утренние часы все дорожки и платформы были забиты санями, ветрорезами и прочим транспортом. Лед сотрясался от гула, и в воздухе мелькали красные хвосты ракет. На ясном утреннем небе розовели перистые инверсионные следы — это было очень красиво. Мне часто приходилось бывать здесь по делу в это время дня, но раньше я почемуто не замечал этой красоты.
   За Полями открывалась Пещера Тысячи Кораблей — полмили выплавленного скального грунта. На самом деле в ней не было тысячи кораблей — и не было со времен Тихо — но их было больше, чем мог охватить взгляд. Ближе к середине восьмого ряда стоял мой «Имманентный». Когда я обсуждал с программистом в оливковой одежде разные мелкие усовершенствования в эвристике и парадоксальной логике моего корабля, кто-то позвал меня по имени. Я посмотрел вдоль ряда блестящих корпусов и в слабом свете фосфоресцирующего лишайника, покрывающего стены Пещеры, увидел высокую фигуру.
   — Ну что, Мэллори, — произнес голос, вызвав гулкое эхо, — пришла пора прощаться? — Гремя сапогами по ступенькам настила, человек подошел поближе, и я разглядел его как следует, высокого и мрачного, одетого в черную шерсть. Это был Соли.
   Программист, мастер Рафаэль, тихий застенчивый человек с базальтово-черной кожей, поздоровался с ним и поспешил оставить нас.
   — Красавец, — сказал Соли, разглядывая узкий нос и скошенные вперед крылья моего корабля. — Ничего не скажешь, красавец — стройный и хорошо сбалансированный. Но душа легкого корабля помещается внутри, не так ли? Главный программист сказал мне, что ты уделял повышенное внимание логике Гилберта — с чего бы это, пилот?
   У нас завязался обычный пилотский разговор. Мы обсудили парадоксы гилбертовой логики и выбор, остановленный мной на идеопластах мастера Джафара.
   — Он был великий знакопоклонник, — сказал Соли, — но его представление омега-функции Джустерини несколько избыточно, не так ли?
   Он предложил несколько подстановок, значительно упрощавших поиск, и я, не в силах скрыть удивление, спросил:
   — Почему вы мне помогаете, Главный Пилот?
   — Помогать молодым пилотам — мой долг.
   — Я думал, вы хотите, чтобы у меня ничего не вышло.
   — Откуда ты можешь знать, что у меня на уме? — Он потер виски и заглянул в открытую кабину моего корабля. Мне показалось, что он волнуется и чувствует себя неловко.
   — Но ведь вы сами спровоцировали меня дать эту клятву.
   — Да неужели?
   — А потом освободили меня от нее. Почему?
   Он погладил корабль, почти как женщину, и не ответил, а спросил меня сам:
   — Так ты действительно отправляешься в Твердь?
   — Да, Главный Пилот, — как и обещал.
   — Ты делаешь это по доброй воле?
   — Да, Главный Пилот.
   — Возможно ли это? Ты полагаешь, что способен действовать по собственной воле? Что ты на это способен? Экое самомнение!
   Я не понимал, куда он клонит, поэтому привел обычную отговорку:
   — Холисты учат, что противоречие между свободной волей и вынужденным действием есть ложная дихотомия.
   Он потянул себя за подбородок и сказал:
   — Да кто их слушает, этих холистов с их никчемным учением? Вопрос в другом: обрекаешь ты себя на смерть по собственной воле или все это свалят на твоего Главного Пилота?
   Разумеется, я винил его — винил с такой яростью, что желчь жгла мне желудок и огнем бежала по венам. Мне очень хотелось высказать ему свои обвинения, но я уставился на его отражение в блестящем боку корабля, на его руку в черной перчатке, лежащую на корпусе, и промолчал.
   Он убрал руку, потер нос и сказал:
   — Когда твое время придет и перед тобой встанет выбор, обвинить меня или нет, вспомни, пожалуйста, что ты сам себя вовлек в эту западню.
   Мускулы у меня напряглись, и я, не задумываясь, стукнул кулаком по блестящей черноте корпуса там, где отражалось его лицо, чуть не раздробив себе костяшки.
   — Меня ждет не западня, а успех. — Я процедил это медленно, чтобы не заорать от боли. Я не мог смотреть на него, на его длинный нос и черные, пронизанные рыжиной волосы.
   Он наклонил голову и произнес:
   — Мы все в конце концов терпим поражение, не так ли? До свидания, пилот, желаю тебе удачи. — Он повернулся и пошел прочь, в глубину Пещеры.
   Не так уж много мне осталось рассказать про это злосчастное утро. Мастер Рафаэль вернулся с обычным составом специалистов, кадетов и послушников, участвующих в проводах пилота. Цефик в оранжевой одежде прижал мне большие пальцы к вискам и долго изучал мое лицо, проверяя, не болен ли я. Кадеты-технари подсадили меня в темную кабину, горолог опечатал корабельные часы. И так далее. По прошествии, как мне показалось, нескольких дней (мое чувство времени уже подверглось искажению), я, как выражаются мастер-пилоты, «сопрягся со своим кораблем», то есть вступил в контакт с его сложной нервной системой. Теперь у меня было два мозга — точнее сказать, мой живой биологический мозг соединился с кораблем. Мелкая реальность зрения, слуха и прочих чувственных ощущений уступила место высшей реальности мультиплекса. Я погрузился в холодный океан чистой математики, в царство порядка и смысла, лежащее под хаосом повседневного пространства, и Пещера Тысячи Кораблей перестала существовать.
   Мне предстояли еще полные нетерпеливого ожидания минуты, пока корабль поднимали на поверхность, предстояло скучное время прохода сквозь атмосферу и выхода в сгущение над нашей ледяной планетой. Я проложил маршрут, и окно в мультиплекс открылось передо мной. Затем наше солнце, маленькая желтая звезда, исчезло, и я оказался среди безбрежности огней, красоты и ужаса, оставив Невернес и свою юность далеко позади.

4
ЦИФРОВОЙ ШТОРМ

   В начале, конечно же, был Бог. А от Бога родилась Старшая Эльдрия, светоносные существа, которые сами были как Бог — за тем исключением, что было время, когда их не существовало, и будет время, когда они перестанут существовать. От Старшей Эльдрии родилась просто Элъдрия, раса, похожая на старую, но уже облеченная плотью. Эльдрия засеяла нашу галактику, как, возможно, и еще многие галактики, своей ДНК. На Старой Земле из этого божественного семени развились примитивные водоросли и бактерии, планктон, разные виды плесени, черви, рыбы и так далее, пока человек-обезьяна не слез с дерева на одном из континентов. От человека-обезьяны произошел пещерный человек, очень похожий на совершенного, однако не имеющий власти прекратить собственное существование.
   И наконец, от пещерного человека произошел просто Человек, у которого достало ума и глупости взять себе четырех жен: Бомбу, Вычислительную Машину, Пробирку и Женщину.
Хорти Хостхох, «Реквием по хомо сапиенс».
 
   Невозможно описать то, что не поддается описанию. Слова по определению не могут вызвать то, для чего слов не существует. Сказав это, я попытаюсь объяснить, что случилось со мной после, в моем путешествии по безымянным каналам мультиплекса.
   Я шел вдоль сверкающего спирального рукава Стрельца, уверенно пронзая линзу Млечного Пути, хотя порой был вынужден закладывать обратные петли: я двигался к ядру галактики, к адскому пламени центрального скопления. Я знал, что эта часть моего пути будет легкой, потому что пользовался каналами, давным-давно открытыми Тихо и Джемму Флоуто. Легко шагнуть от красного гиганта наподобие Глорианы Люс к одной из жарких голубых звезд Малого Морбио, если расположение соответствующих фокусов этих двух звезд давно известно (и доказано, что они соединяются напрямую). Настолько легко, что канторы окрестили эти изученные каналы звездными туннелями — в отличие от той части мультиплекса, которая остается и, возможно, навсегда останется белым пятном. Я уточняю, что в начале своего путешествия двигался по туннелям и перескакивал от окна к окну, от звезды к звезде, спеша добраться до Тверди.
   Почти все это время я свободно парил в своей затемненной кабине. Некоторые боязливые и неудачливые пилоты, которые водят тяжелые корабли и лайнеры по коммерческим туннелям, утверждают, что кабина — это не святилище, где ты погружаешься в глубины своего разума, а ловушка, черный металлический гроб. Для меня кабина «Имманентного» была словно мягкий уютный шлем, покрывающий не только голову, но и все тело. (Во времена Тихо шлем корабельного компьютера действительно надевался пилоту на голову — и запускал протеиновые щупальца ему в мозг, как и шлемы акашиков.) В моем путешествии по близлежащим звездам нейросхемы, вживленные в темную скорлупу кабины, голографически моделировали функции моего мозга и тела. Более того, они подавали образы, импульсы и символы прямо в мой мозг. Миновав Наширскую Триаду, я сопрягся с компьютером и стал «разговаривать» с ним. Я слышал беззвучный гул корабельных двигателей, пожирающих пространство-время и открывающих окна в мультиплексе, видел пламя далеких туманностей и доказывал свои теоремы — все это благодаря компьютеру и его нейросхемам. Такое сопряжение моего мозга с кораблем делало меня могущественным, но оно не было совершенным. Порой информация, поступающая в разные мозговые центры, перепутывалась: я чуял запах молодых звезд Саролты и слышал, как пурпурно звучат решаемые уравнения. Для распутывания этих несоответствий холисты изобрели дисциплину, именуемую холдингом; мне еще не раз придется рассказывать о дисциплинах, предназначенных для умственной подготовки пилотов.
   Я вошел в Трифиду — небольшую туманность, где юные горячие звезды излучали волны голубого света. Когда мой корабль выпадал в реальное пространство близ одной из звезд, казалось, будто вся туманность светится от красных облаков водорода. Стремясь поскорее попасть в соседнюю туманность, Лагуну, я пересек Трифиду от окна к окну так быстро, что мне пришлось прибегнуть к замедленному времени. Это было парадоксальное состояние. Пока компьютер во много раз ускорял мой обмен веществ и работу моего мозга, время, наоборот, растягивалось, как резина. Секунды превращались для меня в часы, а часы в годы. Такой процесс был необходим, иначе быстро мелькающие звезды не оставили бы мне времени на определение изоморфизмов и на доказательство теорем. Я мог бы попасть в фотосферу голубого гиганта или вляпаться в бесконечное дерево — да мало ли как еще можно погибнуть.
   В конце концов я прошел в Лагуну и был ослеплен ее огнями (некоторые из них принадлежали к самым ярким объектам галактики). Близ звездного скопления под названием Бластула Люс я вычислил долгий маршрут к Туманности Розетты в рукаве Ориона. Затем проник в Бластулу и вышел в сгущение в ее почти пустой центральной части. Оно называется Гущей Тихо и намного уступает плотностью тому, что расположено близ нашей планеты, но все же в нем имеется много точек входа, связанных с точками выхода в Туманности Розетты.
   Я нашел одну такую точку, теоремы вероятностной топологии возникли перед моим внутренним взором, и маршрут был определен окончательно. Окно в мультиплекс открылось, и звезда, на орбите которой я находился, уродливый красный гигант, названный мной Красным Башмаком, исчезла. Я парил в кабине, гадая, сколько времени у меня уйдет на дорогу от Лагуны до Розетты, и задумываясь, далеко не в последний раз, над любопытнейшей природой того, что мы называем временем.
   В мультиплексе нет пространства, а значит, нет и времени. Точнее сказать, внешнего времени. Внутри моего корабля существовало корабельное время — но только не реальное время окружающей нас вселенной. Поскольку мой путь до Розетты мог оказаться долгим и скучным, я часто прибегал к успокаивающему мозг ускоренному времени. Все умственные процессы делались медленными, как ползущий ледник, а время летело быстро. Годы превращались в часы, и долгие периоды скучного ничегонеделания уменьшались до мгновений, равных одному удару сердца.