Страница:
– И чего ж ты надумал? – спросил Кондрат.
– Побить надо князя! – вступился Зерщиков и привстал с готовностью, будто в поход собрался. И вновь слышно стало, как зудит зеленая муха в слюдяном окошке, бьется.
– Тю на тебя! – испугался Лукьян Максимов. – А царь? Да он с нас с живых шкуры спустит!
– Побить – не штука, да вот что оно после-то будет? – усмехнулся Булавин и снова курчавую бороду в кулак сжал. – После-то чего делать будем, други-атаманы?
Глаза у него смеялись, а золотая серьга в тень попала, угасла. И смотрел он прямо, не моргая, на Илюху Зерщикова, словно пытал глазами. Дескать: не закричишь ли лазаря в горячую минуту, как тогда на крымском утесе? Не высоко ли прыгать придется?
– Скажи, Илья. Кафтан у тебя ныне зипунный, а ум завсегда был бархатный. Молви слово!
– И скажу!
Зерщиков перестал баранью шапку в руках мять, кинул ее в конец скамьи. Под сердцем опять образовалась зовущая пустота, как тогда, на крымском утесе, засосала. Увидал в глазах Кондратия насмешливый огонек: прыгай!
– Царь, он тоже не дурак! – с горячностью забубнил Илюха. – Ему не Дон поперек горла стал, а беглые покоя не дают, вот что! Боится он, что все холопья и служилые к нам утекут от веселой жизни! Но Долгорукий ныне страху на них нагнал, теперь беглых не будет, Лукьян. А нам бы – от князя спасения найти… Вот кабы так тихо исделать, чтобы он в землю провалился, проклятый! Тихо, по-казачьему… Чтобы и следа от него не осталось, как после того Рима-города…
Тут Илюха снова папаху достал и начал в руках мять. Размышлял вслух:
– Пока до царя какие вести дойдут, зима пристигнет… Зимой – никакой войны не будет. Беглых мы на Дон примать не станем, отписку ему про то сделаем. Добро?
– А с весной? Опять все сначала? – хмуро покосился Лукьян.
Тут уж Кондратий Булавин засмеялся, волчьи свои зубы оскалил и бороду из рук выпустил.
– А до весны-то, Лукьян, много воды утечет! Весной незнамо какая погода выйдет, то ли дощ, то ли вёдро! Свейский король, бают, опять на нас войной собирается, тогда казаки с другой стороны царю понадобятся! Без казаков какая ж война?
Лукьян Максимов в затылке почесал тоскливо:
– Погляжу я на вас… Погляжу: забыли вы, окаянные, Стенькины печали! Цепь-то его смертная, вон она, доси в церковном притворе на стене висит! Еще не изоржавела!
Кондрат начал ноготками дробь по столу выбивать, нахмурился.
– Так что ж, по-твоему, Лукьян? Так-таки и будем сидеть сложа руки, пока Долгорукий казаков искореняет, ноздри рвет? Баб с детишками батожьем порет?
– Про Стеньку забывать не след, говорю…
– Стенька с разбоя начинал… Нынче обиды не те, атаман!
– Побить надо князя! – повторил свое Зерщиков.
– Ты, что ли, пойдешь на это дело? – ощерился атаман.
– Кондрат пойдет! – ляпнул вгорячах Илья и тут же спохватился. Понял, что чересчур напрямую выпалил тайное слово. – Кондрат у нас походный атаман! А ежели на то дело, так и я готов!
Тихо стало в атаманской горнице. Замолчали надолго. Думу думали. После Булавин поднялся в рост, сказал твердо:
– Этого дела я другому не уступлю. Дело святое.
Солеварни у нас отняли, гультяи голодные давно топоры точат… Но – уговор, атаманы, дороже денег! Коли на такое дело идти, всем стоять крепко, а коли умирать, так заодно! По вашему приговору за вольный Дон постою.
Мутные лики с икон старого письма смотрели из угла через желтые огоньки лампад, все видели. Еще круче загустела тишина.
Атаман Максимов дрожащей рукой ворот расстегнул, оголил волосатую грудь и пляшущими пальцами нашел пропотевший шнурок гайтана. В ладони его сверкнуло восьмиконечное золото.
– Слово дадено, – сказал атаман. – На великое дело идем, на спасение войска и всего Тихого Дона сверху донизу… Целуйте крест на верность и правду… – и первым прижал к толстым губам малое христово распятие, перекрестился двуперстно, истинно.
– Целуйте! На верность богу и правде!
Илья Зерщиков истово перекрестился, схватил крест. Облобызал атамана. Третьим приложился Кондрат, после вернул крестик Максимову, шапку надел.
– Благослови бог почин! – сказал кратко.
– Благослови бог! – подтвердил Зерщиков.
– С богом! – кивнул атаман. – В добрый час!
И дверь хлопнула, за окном звякнул цепной чумбур Кондратова коня, а потом ударили по каменистой тропе горячие копыта, сдвоили на галоп. Погнал Булавин своего рыжего к станице Бахмутской.
Атаман принес вина, налил две чарки. Сказал хмуро:
– Выпьем, Илюха, за удачу. Начало, оно всегда трудное, да и конец в таком деле мудрен. Ныне вся жизнь на кон поставлена…
– Поглядим… Первая пороша – не санный путь, – уклончиво сказал Зерщиков. И выглушил чару до дна, рукавом утерся. – Вестовых-то в верховые городки не забудь послать, Лукьян, чтобы знать нам, как оно там обернется. Своих людей верных – Степку Ананьина либо Тимоху Соколова правь. Теперь надо ухо востро держать!
– То сделаю…
И еще выпили.
Атаман закручинился, хмелем ту заботу начал заливать. На лихое дело они пошли.
А был ли другой у них выход?
Нет, не было…
После три дня и три ночи у себя дома Илья хлестал ярое вино, не просыпался. Забытья искал, бога молил за Кондратову удачу. После еще целую неделю смурной ходил по двору, работников шпынял.
Однако время шло, дождался-таки добрых вестей. Поползли слухи, что будто бы на Верхнем Донце тот стрелецкий отряд в тыщу голов вместе с воеводой Долгоруким по божьему промыслу, то ли дьявольскому умыслу, но целиком в землю провалился, в тартарары. Ни концов, ни следов не оставил…
И как только дошли те слухи до хутора, отрезвил себя Илюха, заперся надолго с Ульяной, помолодел от радости. Вымещал на ней недавнее безделье. Жадная на ласку татарка радовалась, слезами рубаху обмочила.
– Чтой-то ты, родный, будто помолодел на те двадцать лет, будто в первую ночку озоруешь… – целовала она Илью с прикусом.
– И верно, что помолодел я, главное дело всей жизни моей начало вершиться! Погоди, вот вернусь из Черкасского, добрые вести привезу!
Сам велел чалого коня седлать, резвого на ноги. Коня подвел на этот раз старший табунщик Мишка Сазонов.
– А где Шмель? – спросил Зерщиков.
– Да тоже пропал куда-то, – сказал Мишка Сазонов. – Другие гультяи бают, что в Бахмутский городок побег… Там у Булавина их собралось теперь видимо-невидимо!
– Ах, чертово семя! – выругался Зерщиков и пригрозил Мишке плетью: гляди у меня!
Влетел в седло, только сухая, осенняя пыль поднялась.
Растревожило его исчезновение Васьки Шмеля. Что ж это будет, ежели все работные гультяи дела бросят, к Булавину побегут?
А у Лукьяна Максимова на этот день голова трещала, он обмотал ее мокрым полотенцем, на свет не хотел глядеть.
– Слыхал? – спросил он Илюху, едва тот успел переступить порог атаманской горницы.
– Нет, ничего пока не слыхал, – схитрил Зерщиков. – Я ж на хуторах обретаюсь нынче, далеко от людской молвы!
– То-то ж, что на хуторах!
Атаман был сам не свой. За голову обеими руками держался.
– Царские ярыжки в Москву побегли с доносом, не удалось наше дело втихую. Быть беде, Илюха!
Зерщиков глядел чертом, никакой беды над собой не чуял.
– Чего горевать, атаман! Кондрашка свое сделал, теперь за тобой очередь.
– То-то, что за мной! Мне за вас, дьяволов, нынче ответ перед царем держать!
«Это и я думал! – порадовался в душе Илюха. – Либо тебе, либо Кондрашке, а уж на шворке висеть…»
– То-то глупой ты, Лунька! – сказал Зерщиков. – Я-то думал, что ты с головой! Да теперь токо нам и повеселиться!
У атамана мокрое полотенце сползло на глаза, он его за конец сдернул, швырнул под лавку.
– Чего мелешь, Илья? Без твоих шуток голова кругом идет!
– Голове, ей положено на месте быть, чтобы о делах мозговать, – непримиримо сказал Зерщиков. – Ты сам-то, ай не сообразил, как надобно теперь исделать?
Атаман глянул на него исподлобья, испуганно, будто зимним ветром его ознобило.
– Чего надумал? – спросил он, не разжимая зубов.
– Мое дело – сторона… – опять схитрил Зерщиков.
– Ах, чертов лазутчик! Говори, не тяни за душу!
– Ты попервам загадку отгадай, Лукьян… – сказал Илюха, кося глазами. – Ежели по троих веревка плачет, так что двоим-то делать?
– Ты – что это? Что удумал, бес?!
– Да ничего я покуда не думал, а теперя приходится…
Атаман начал по горнице ходить из угла в угол, рыжий ус в рот заправил и прикусил. На лампадки оглянулся со вздохом.
– Крест целовали… – задумчиво сказал он.
Зерщиков стоял у подоконника, спиной к атаману, на свет белый смотрел. Не хотел света лишиться.
– Крест мы за войско целовали, за спасение, Лукьян…
И больше ничего не сказал лишнего.
Атаман волохатую голову обхватил растопыренными пальцами, стонать начал. Никак не мог он решиться на такое дело. А Зерщиков не вытерпел, припугнул:
– Гляди, Лунька! Не завыть бы тебе волком за овечью простоту! Время не терпит! Тут либо пан, либо пропал!
– О-о, господи! Чего делать-то? Царю челобитную писать?
– К царю с пустыми руками не ходят…
– Так чего же ты удумал, песий сын?
– А чего мне думать? Ты – атаман, ты и думай, как войско спасать. Долгорукого нету, избавились. А дальше перед государем надо оправдываться…
– Неужто Кондрашкиной головой?..
– Грех да беда на кого не живут, Лукьян! Решай! У Кондрата ныне триста беглых гультяев да десяток станичников верных, сила покуда малая, окромя ножей да сабель, ничего нет. Ну, может, еще дубье… Ежели успеешь, с тысячью казаков шутя возьмешь его и кровопролитья не будет. А царь за то усердие вины наши простит и Дон в покое оставит, – твердо и прямо глядя на Лукьяна, сказал Зерщиков. – Токо медлить никак нельзя, потому что беглые к нему гужом валят, через неделю их до тысячи будет, а то и больше. Труби поход! Круг собирай! А от Кондрашки на кругу отступись, как от изменника Дону, тогда и царь тебе поверит!
Дьяк исписал второй свиток, песочком присыпал и в трубку свернул. Отложил к дальнему подсвечнику. Спросил с леностью в голосе:
– И скоро ли тот отряд вы собрали?
Илюха в жутком бреду висел на дыбе, вывернутые руки торчали непривычно кверху, словно окороченные оглобли. Голова низко свисала, слипшиеся потом и кровью волосы закрывали распяленные от боли и ужаса глаза.
– Ско… – прохрипел он и подавился клейкой слюной. Пена изо рта пошла.
– Снимите его, – сказал дьяк.
«За измену правде пытки не бывает…» – с облегчением успел подумать Илья.
Бросили его на широкую скамью, окатили холодной водой. Он прозрел заново, увидал непочатый свиток на столе, две чадящие свечки. А за столом увидал не дьяка, а черта рогатого с козлиной бородкой, как у приказного. Черт оберегал от него какой-то заповедный вход – в рай, не то в преисподнюю.
– Ведомо ли тебе, вор, сколь домовитых казаков в том полку было? – спросил черт голосом приказного.
– Семьсот… – тупо кивнул Илья.
– Как же атаман Максимов не взял в тот раз вора Кондрашку? Сила-то на его стороне была?
– На его…
– И сеча промеж ними была?
– Не ведаю… Може, и была…
– Почто же вор Кондрашка ускользнул от кары справедливой в тот раз?
– Заговоренный он был. Галкой летал…
Голос осекся от сухости во рту. Илюхе дали напиться, он лязгнул зубами по медному краю ковша, окровавил воду.
– А може, его уведомил кто – перед той сечей? Булавина? – хитро спросил дьяк и перышко в чернилку сунул.
– Не ведаю…
– Могли же уведомить?
– Могли.
– Кто?
«Вот оно… Вот оно – самое страшное когда начнется… – подумал Зерщиков. – Тут иная измена и спрос иной…»
– Беглых много шныряло по Черкасску… – сказал он с безнадежностью в голосе.
– А доподлинно – кто?
Илья молчал. В плечах ныли вывернутые руки, огнем горела спина с сорванной кожей. А в жарком мангале, в белых, спекшихся углях калились зачем-то кузнечные клещи.
– Кто – подлинно?
Илья вздохнул, ожидая палача с длинником. Дьяк скособочил голову и, прикусив насторону язык, вывел на третьем свитке новую запись:
ТРЕТЬЯ ПРАВДА, ПРАВДА – ИСТИНА ПОДНОГОТНАЯ
После отложил перо и мигнул палачам. Но не длинники грозили теперь Илье. Его прикрутили на мокрой скамье ремнями, и тогда увидел он вблизи горячие клещи с белыми, искрящимися челюстями.
– Кто уведомил вора Кондрашку? – спросил черт.
Палач схватил Илью за ногу, и тотчас огненная, нестерпимая боль прострелила ногу насквозь, от ногтя до бедра, завязала смертным узлом внутренности. А на огненно-белых клещах он, словно в бреду, увидел прикипевший ноготь, словно пожелтевшую кожурку с кабакового семечка.
– Заворачивай другой ноготь! – сказал неумолимо черт.
Илья забился на мокрой скамье, тонкие ремни впились в тело. Из самой души у него пролился мокрый, обессиленный хрип. Он мотал головой.
– Кто уведомлял вора Кондрашку?
Щипцы опалили жаром и рванули ноготь с большого пальца.
– Я-а-а-а!!! – взвыл Зерщиков.
Голова упала, он потерял память.
7
8
9
– Побить надо князя! – вступился Зерщиков и привстал с готовностью, будто в поход собрался. И вновь слышно стало, как зудит зеленая муха в слюдяном окошке, бьется.
– Тю на тебя! – испугался Лукьян Максимов. – А царь? Да он с нас с живых шкуры спустит!
– Побить – не штука, да вот что оно после-то будет? – усмехнулся Булавин и снова курчавую бороду в кулак сжал. – После-то чего делать будем, други-атаманы?
Глаза у него смеялись, а золотая серьга в тень попала, угасла. И смотрел он прямо, не моргая, на Илюху Зерщикова, словно пытал глазами. Дескать: не закричишь ли лазаря в горячую минуту, как тогда на крымском утесе? Не высоко ли прыгать придется?
– Скажи, Илья. Кафтан у тебя ныне зипунный, а ум завсегда был бархатный. Молви слово!
– И скажу!
Зерщиков перестал баранью шапку в руках мять, кинул ее в конец скамьи. Под сердцем опять образовалась зовущая пустота, как тогда, на крымском утесе, засосала. Увидал в глазах Кондратия насмешливый огонек: прыгай!
– Царь, он тоже не дурак! – с горячностью забубнил Илюха. – Ему не Дон поперек горла стал, а беглые покоя не дают, вот что! Боится он, что все холопья и служилые к нам утекут от веселой жизни! Но Долгорукий ныне страху на них нагнал, теперь беглых не будет, Лукьян. А нам бы – от князя спасения найти… Вот кабы так тихо исделать, чтобы он в землю провалился, проклятый! Тихо, по-казачьему… Чтобы и следа от него не осталось, как после того Рима-города…
Тут Илюха снова папаху достал и начал в руках мять. Размышлял вслух:
– Пока до царя какие вести дойдут, зима пристигнет… Зимой – никакой войны не будет. Беглых мы на Дон примать не станем, отписку ему про то сделаем. Добро?
– А с весной? Опять все сначала? – хмуро покосился Лукьян.
Тут уж Кондратий Булавин засмеялся, волчьи свои зубы оскалил и бороду из рук выпустил.
– А до весны-то, Лукьян, много воды утечет! Весной незнамо какая погода выйдет, то ли дощ, то ли вёдро! Свейский король, бают, опять на нас войной собирается, тогда казаки с другой стороны царю понадобятся! Без казаков какая ж война?
Лукьян Максимов в затылке почесал тоскливо:
– Погляжу я на вас… Погляжу: забыли вы, окаянные, Стенькины печали! Цепь-то его смертная, вон она, доси в церковном притворе на стене висит! Еще не изоржавела!
Кондрат начал ноготками дробь по столу выбивать, нахмурился.
– Так что ж, по-твоему, Лукьян? Так-таки и будем сидеть сложа руки, пока Долгорукий казаков искореняет, ноздри рвет? Баб с детишками батожьем порет?
– Про Стеньку забывать не след, говорю…
– Стенька с разбоя начинал… Нынче обиды не те, атаман!
– Побить надо князя! – повторил свое Зерщиков.
– Ты, что ли, пойдешь на это дело? – ощерился атаман.
– Кондрат пойдет! – ляпнул вгорячах Илья и тут же спохватился. Понял, что чересчур напрямую выпалил тайное слово. – Кондрат у нас походный атаман! А ежели на то дело, так и я готов!
Тихо стало в атаманской горнице. Замолчали надолго. Думу думали. После Булавин поднялся в рост, сказал твердо:
– Этого дела я другому не уступлю. Дело святое.
Солеварни у нас отняли, гультяи голодные давно топоры точат… Но – уговор, атаманы, дороже денег! Коли на такое дело идти, всем стоять крепко, а коли умирать, так заодно! По вашему приговору за вольный Дон постою.
Мутные лики с икон старого письма смотрели из угла через желтые огоньки лампад, все видели. Еще круче загустела тишина.
Атаман Максимов дрожащей рукой ворот расстегнул, оголил волосатую грудь и пляшущими пальцами нашел пропотевший шнурок гайтана. В ладони его сверкнуло восьмиконечное золото.
– Слово дадено, – сказал атаман. – На великое дело идем, на спасение войска и всего Тихого Дона сверху донизу… Целуйте крест на верность и правду… – и первым прижал к толстым губам малое христово распятие, перекрестился двуперстно, истинно.
– Целуйте! На верность богу и правде!
Илья Зерщиков истово перекрестился, схватил крест. Облобызал атамана. Третьим приложился Кондрат, после вернул крестик Максимову, шапку надел.
– Благослови бог почин! – сказал кратко.
– Благослови бог! – подтвердил Зерщиков.
– С богом! – кивнул атаман. – В добрый час!
И дверь хлопнула, за окном звякнул цепной чумбур Кондратова коня, а потом ударили по каменистой тропе горячие копыта, сдвоили на галоп. Погнал Булавин своего рыжего к станице Бахмутской.
Атаман принес вина, налил две чарки. Сказал хмуро:
– Выпьем, Илюха, за удачу. Начало, оно всегда трудное, да и конец в таком деле мудрен. Ныне вся жизнь на кон поставлена…
– Поглядим… Первая пороша – не санный путь, – уклончиво сказал Зерщиков. И выглушил чару до дна, рукавом утерся. – Вестовых-то в верховые городки не забудь послать, Лукьян, чтобы знать нам, как оно там обернется. Своих людей верных – Степку Ананьина либо Тимоху Соколова правь. Теперь надо ухо востро держать!
– То сделаю…
И еще выпили.
Атаман закручинился, хмелем ту заботу начал заливать. На лихое дело они пошли.
А был ли другой у них выход?
Нет, не было…
После три дня и три ночи у себя дома Илья хлестал ярое вино, не просыпался. Забытья искал, бога молил за Кондратову удачу. После еще целую неделю смурной ходил по двору, работников шпынял.
Однако время шло, дождался-таки добрых вестей. Поползли слухи, что будто бы на Верхнем Донце тот стрелецкий отряд в тыщу голов вместе с воеводой Долгоруким по божьему промыслу, то ли дьявольскому умыслу, но целиком в землю провалился, в тартарары. Ни концов, ни следов не оставил…
И как только дошли те слухи до хутора, отрезвил себя Илюха, заперся надолго с Ульяной, помолодел от радости. Вымещал на ней недавнее безделье. Жадная на ласку татарка радовалась, слезами рубаху обмочила.
– Чтой-то ты, родный, будто помолодел на те двадцать лет, будто в первую ночку озоруешь… – целовала она Илью с прикусом.
– И верно, что помолодел я, главное дело всей жизни моей начало вершиться! Погоди, вот вернусь из Черкасского, добрые вести привезу!
Сам велел чалого коня седлать, резвого на ноги. Коня подвел на этот раз старший табунщик Мишка Сазонов.
– А где Шмель? – спросил Зерщиков.
– Да тоже пропал куда-то, – сказал Мишка Сазонов. – Другие гультяи бают, что в Бахмутский городок побег… Там у Булавина их собралось теперь видимо-невидимо!
– Ах, чертово семя! – выругался Зерщиков и пригрозил Мишке плетью: гляди у меня!
Влетел в седло, только сухая, осенняя пыль поднялась.
Растревожило его исчезновение Васьки Шмеля. Что ж это будет, ежели все работные гультяи дела бросят, к Булавину побегут?
А у Лукьяна Максимова на этот день голова трещала, он обмотал ее мокрым полотенцем, на свет не хотел глядеть.
– Слыхал? – спросил он Илюху, едва тот успел переступить порог атаманской горницы.
– Нет, ничего пока не слыхал, – схитрил Зерщиков. – Я ж на хуторах обретаюсь нынче, далеко от людской молвы!
– То-то ж, что на хуторах!
Атаман был сам не свой. За голову обеими руками держался.
– Царские ярыжки в Москву побегли с доносом, не удалось наше дело втихую. Быть беде, Илюха!
Зерщиков глядел чертом, никакой беды над собой не чуял.
– Чего горевать, атаман! Кондрашка свое сделал, теперь за тобой очередь.
– То-то, что за мной! Мне за вас, дьяволов, нынче ответ перед царем держать!
«Это и я думал! – порадовался в душе Илюха. – Либо тебе, либо Кондрашке, а уж на шворке висеть…»
– То-то глупой ты, Лунька! – сказал Зерщиков. – Я-то думал, что ты с головой! Да теперь токо нам и повеселиться!
У атамана мокрое полотенце сползло на глаза, он его за конец сдернул, швырнул под лавку.
– Чего мелешь, Илья? Без твоих шуток голова кругом идет!
– Голове, ей положено на месте быть, чтобы о делах мозговать, – непримиримо сказал Зерщиков. – Ты сам-то, ай не сообразил, как надобно теперь исделать?
Атаман глянул на него исподлобья, испуганно, будто зимним ветром его ознобило.
– Чего надумал? – спросил он, не разжимая зубов.
– Мое дело – сторона… – опять схитрил Зерщиков.
– Ах, чертов лазутчик! Говори, не тяни за душу!
– Ты попервам загадку отгадай, Лукьян… – сказал Илюха, кося глазами. – Ежели по троих веревка плачет, так что двоим-то делать?
– Ты – что это? Что удумал, бес?!
– Да ничего я покуда не думал, а теперя приходится…
Атаман начал по горнице ходить из угла в угол, рыжий ус в рот заправил и прикусил. На лампадки оглянулся со вздохом.
– Крест целовали… – задумчиво сказал он.
Зерщиков стоял у подоконника, спиной к атаману, на свет белый смотрел. Не хотел света лишиться.
– Крест мы за войско целовали, за спасение, Лукьян…
И больше ничего не сказал лишнего.
Атаман волохатую голову обхватил растопыренными пальцами, стонать начал. Никак не мог он решиться на такое дело. А Зерщиков не вытерпел, припугнул:
– Гляди, Лунька! Не завыть бы тебе волком за овечью простоту! Время не терпит! Тут либо пан, либо пропал!
– О-о, господи! Чего делать-то? Царю челобитную писать?
– К царю с пустыми руками не ходят…
– Так чего же ты удумал, песий сын?
– А чего мне думать? Ты – атаман, ты и думай, как войско спасать. Долгорукого нету, избавились. А дальше перед государем надо оправдываться…
– Неужто Кондрашкиной головой?..
– Грех да беда на кого не живут, Лукьян! Решай! У Кондрата ныне триста беглых гультяев да десяток станичников верных, сила покуда малая, окромя ножей да сабель, ничего нет. Ну, может, еще дубье… Ежели успеешь, с тысячью казаков шутя возьмешь его и кровопролитья не будет. А царь за то усердие вины наши простит и Дон в покое оставит, – твердо и прямо глядя на Лукьяна, сказал Зерщиков. – Токо медлить никак нельзя, потому что беглые к нему гужом валят, через неделю их до тысячи будет, а то и больше. Труби поход! Круг собирай! А от Кондрашки на кругу отступись, как от изменника Дону, тогда и царь тебе поверит!
***
Дьяк исписал второй свиток, песочком присыпал и в трубку свернул. Отложил к дальнему подсвечнику. Спросил с леностью в голосе:
– И скоро ли тот отряд вы собрали?
Илюха в жутком бреду висел на дыбе, вывернутые руки торчали непривычно кверху, словно окороченные оглобли. Голова низко свисала, слипшиеся потом и кровью волосы закрывали распяленные от боли и ужаса глаза.
– Ско… – прохрипел он и подавился клейкой слюной. Пена изо рта пошла.
– Снимите его, – сказал дьяк.
«За измену правде пытки не бывает…» – с облегчением успел подумать Илья.
Бросили его на широкую скамью, окатили холодной водой. Он прозрел заново, увидал непочатый свиток на столе, две чадящие свечки. А за столом увидал не дьяка, а черта рогатого с козлиной бородкой, как у приказного. Черт оберегал от него какой-то заповедный вход – в рай, не то в преисподнюю.
– Ведомо ли тебе, вор, сколь домовитых казаков в том полку было? – спросил черт голосом приказного.
– Семьсот… – тупо кивнул Илья.
– Как же атаман Максимов не взял в тот раз вора Кондрашку? Сила-то на его стороне была?
– На его…
– И сеча промеж ними была?
– Не ведаю… Може, и была…
– Почто же вор Кондрашка ускользнул от кары справедливой в тот раз?
– Заговоренный он был. Галкой летал…
Голос осекся от сухости во рту. Илюхе дали напиться, он лязгнул зубами по медному краю ковша, окровавил воду.
– А може, его уведомил кто – перед той сечей? Булавина? – хитро спросил дьяк и перышко в чернилку сунул.
– Не ведаю…
– Могли же уведомить?
– Могли.
– Кто?
«Вот оно… Вот оно – самое страшное когда начнется… – подумал Зерщиков. – Тут иная измена и спрос иной…»
– Беглых много шныряло по Черкасску… – сказал он с безнадежностью в голосе.
– А доподлинно – кто?
Илья молчал. В плечах ныли вывернутые руки, огнем горела спина с сорванной кожей. А в жарком мангале, в белых, спекшихся углях калились зачем-то кузнечные клещи.
– Кто – подлинно?
Илья вздохнул, ожидая палача с длинником. Дьяк скособочил голову и, прикусив насторону язык, вывел на третьем свитке новую запись:
ТРЕТЬЯ ПРАВДА, ПРАВДА – ИСТИНА ПОДНОГОТНАЯ
После отложил перо и мигнул палачам. Но не длинники грозили теперь Илье. Его прикрутили на мокрой скамье ремнями, и тогда увидел он вблизи горячие клещи с белыми, искрящимися челюстями.
– Кто уведомил вора Кондрашку? – спросил черт.
Палач схватил Илью за ногу, и тотчас огненная, нестерпимая боль прострелила ногу насквозь, от ногтя до бедра, завязала смертным узлом внутренности. А на огненно-белых клещах он, словно в бреду, увидел прикипевший ноготь, словно пожелтевшую кожурку с кабакового семечка.
– Заворачивай другой ноготь! – сказал неумолимо черт.
Илья забился на мокрой скамье, тонкие ремни впились в тело. Из самой души у него пролился мокрый, обессиленный хрип. Он мотал головой.
– Кто уведомлял вора Кондрашку?
Щипцы опалили жаром и рванули ноготь с большого пальца.
– Я-а-а-а!!! – взвыл Зерщиков.
Голова упала, он потерял память.
7
А был ли в тот раз у Илюхи иной выход?
Нет, не было.
Знал Илюха в каждом деле два выхода, но третьего-то не было. Знал, каков человек Кондрашка Булавин в ночном бою. Да и беглые валили к нему гужом, сила его росла от часа к часу…
А вдруг осилил бы он Луньку Максимова еще в тот раз да вошел в Черкасск с победой?
Нет, иного выхода у Ильи не было…
Нет, не было.
Знал Илюха в каждом деле два выхода, но третьего-то не было. Знал, каков человек Кондрашка Булавин в ночном бою. Да и беглые валили к нему гужом, сила его росла от часа к часу…
А вдруг осилил бы он Луньку Максимова еще в тот раз да вошел в Черкасск с победой?
Нет, иного выхода у Ильи не было…
8
Булавин управился в одну ночь.
Шульгин-городок, сожженный дотла воеводой князем Долгоруким, еще дымился головешками на осеннем, пронизывающем ветру, а сам воевода и стрельцы его в ту ночь куда-то пропали бесследно, хотя было их без малого тыща голов. И если бы не крикливое воронье, что с зарею начало кружиться в верховье ближнего оврага, заросшего диким кустарником, то и вовсе никто бы следов не нашел…
Кондратий велел погрузить пищали, и бердыши, и все стрелецкое имущество на колесные телеги и вьюки и отправить в потайное место близ Бахмутских солеварен, дабы оружия этого в Черкасске никто не усмотрел и не наболтал лишнего. Новопришлым гультяям атаман приказал расходиться по городкам и станицам, заметать следы. Сам же заперся в уцелевшей окраинной хате (говорят, князь Долгорукий оставил ее в целости, не пожег, чтобы на обратном пути было где переночевать) и начал составлять отписку атаману Максимову.
Грамоту Кондратий знал, но дело на этот раз было невозможно трудное: составить отписку так, чтобы чужой человек, завладавший ею по какому-нибудь непредвиденному случаю, ничего бы в ней не понял. И написал тако:
«…От Кондратия Булавина в Черкасской атаманам-молодцам Лукьяну Васильевичу, Илье Григорьевичу и Василию Поздееву с товарищи.
Ради того, чтоб войско наше прибывало, чтоб стоять нам всем вкупе за дом Пресвятые богородицы, за истинную христианскую веру и за благочестивого государя, порешили мы с вами заварить чистой соли, дабы соль ту сбывать. И пусть будет ведомо вам, атаманы-молодцы, что мы с товарищи все исполнили, как велено было нам, и соль вышла белая, как снег, на продажу. А посля того дела я всех работных гультяев отослал с миром и велел вдругорять им на Дон не ходить, дабы не гневить государя… А соль у меня вся сложена в укромное место у Бахмутской…»
Кондратий задумался, стал покусывать мягкое охвостье гусиного пера, посматривал в окошко с разорванным бычьим пузырем заместо казенной и дорогостоящей слюды. В окошко дуло, ветер был острый, как перед снегом.
Гультяи что-то не спешили расходиться. Жгли костры, жарили баранов, чистили ружья и точили сабли. Молодые бурлаки из окрестных городков собрались купно, под стенкой хаты, придумывали новую песню-побывальщину, как бывало во всяком походе.
Ветер заносил в сквозное оконце старинный запев:
«Ладно поют, – подумал Кондратий, прикусывая зубами мягкое перышко. – Так бы слушал и слушал их… А только час нынче не песенный, еще незнамо, куда та песня завернет!»
И в этом месте как раз пошли другие, незнаемые слова:
«Ладно поют, дьяволы! – подумал Кондратий в задумчивости. – Но лучше б молчали про такое дело!»
Не успел он письма закончить, шум поднялся, песня за окном оборвалась. Закричали на разные голоса, засвистели казаки под окном, и просунулась патлатая голова вестового Васьки Шмеля.
– Батька! – завопил Шмель, радостно блестя глазами. – Батька, примай подмогу! С Хопра гультяи прут!
Кондратий распахнул двери и глазам не поверил.
Батюшки мои, куда же их теперича девать?
Толпа человек в триста окружала хату, грудилась к порогу. Заросшие диким волосом, в оборванных зипунах, злые и голодные мужики смотрели на него во все глаза, доверяясь с надеждой и радостью, потрясали самодельными пиками и дрекольем.
Булавин снял шапку, засмеялся:
– Откуда вас бог принес?
Загомонили, заорали разноголосо:
– С Медведицы!
– С Усть-Бузулука! С Воронежской Криуши!
– С Зотовского и Алексеевского городков! Сыщиков да ярыг перебили, к тебе пришли! Веди на бояр, атаман, много они нашей кровушки выпили!
– Здоров будь, батька!
«Вот так раз! А он-то думал, что всему делу конец…» Булавин оглядел толпу, сказал рассудительно:
– Завтра подумаем, как быть дальше. Утро вечера мудренее. А сейчас надобно балаганы строить, осень на дворе…
И обернулся к Василию Шмелю:
– Голодных накормить, голых одеть! У кого руки пустые – саблю дать либо рушницу!
Костры вокруг дымились, и оттуда наносило жареной бараниной. Толпа отхлынула, мужики занялись делом. А Булавин прикрыл двери и вернулся к столу.
Недописанную грамоту в Черкасск пробежал наскоро, хмуря брови, и разорвал в мелкие клочки. Иное теперь надо писать, подмоги просить. Ежели уж на Медведице и Воронежских верфях о нем слух пошел, так теперь со дня на день жди царских батальщиков. Заварилась каша…
Вестовой Васька принес на ужин обжаренную баранью ногу, сам уселся в уголку, напротив, и долго и пристально смотрел оттуда на атамана. Черные, лихие кудри свисали над ястребиным носом.
Булавин рвал крепкими зубами духовитую баранью лодыжку, молчал. Василию он доверял, знал парня еще с прошлого года, со скачек на Илюхиной пастьбе, да и неплохо отличился Шмель в ночном деле, когда брали втихую стрельцов. На этого мужичка можно положиться…
– Слышь, батька! А до Мурома мы дойдем? – вдруг спросил Шмель.
Булавин и жевать перестал, лодыжку на стол отбросил.
– Бона ты куда! – засмеялся он, ощерив крепкие, белые зубы. – А чего мы там не видели?
Шмель эту его шутку не принял, вздохнул только.
– Невеста у меня там осталась, у барина… – пожаловался он. – Три года живу на Дону, не мят не клят, а домой тянет, атаман! Барин у нас – собака, загрыз мужиков. Чуть чего – псовой сворой травит. Каждую девку перед свадьбой к себе на ночь берет…
– Чего же мужики ждут? Шли бы все к нам, – сказал Кондрат.
– Народец-то разный у нас, атаман. Один в лес глядит, а другой барину в глаза, как пес верный. Слова поперек не скажи! А кто на волю бежит, так того псари ловят и до смерти кнутами бьют…
Булавин смотрел на вострые глаза парня, на лихие кудри и ястребиный нос.
– А ты, значит, не побоялся?
– Я-то ушел, да ведь не каждый может. Тоже вся свора гончая за мной шла. В казаки идти – с жизнью надо прощаться, атаман.
– Как же ты сумел?
– Речка помогла, – сказал Шмель. – Прыгнул в воду, залез до пояса и жду. А гончие – ко мне, вплавь.
Лапами бьют по воде, на зубах пена… Страху натерпелся, господи! Доси поджилки трясутся!
– Не взяли они тебя?
– Так ведь у меня-то в руках топор был! – засмеялся Шмель. – Кабы на суше, так взяли б конечно, а на воде – нет… Ушел. А токо день и ночь про свою деревню думаю.
Кондратий принялся вновь за баранью лодыжку, Услышал, как заскрипел парень зубами, замычал, словно от боли.
– Будет время, Василий, и до Мурома доберемся!
А зараз ты отоспись да в Черкасск собирайся. Отписку мою повезешь атаману со старшинами…
Перед тем как ложиться спать, Василий заткнул сквозящее оконце охапкой сена. Сам расстелился на армяке у двери и долго лежал молча, глядя в темный потолок. Потом спросил глухо:
– Старшинам-то веришь, атаман? Али как?
Булавин лежал в переднем углу, на лавке. Вздохнул:
– Верю каждому зверю, Василий. Приходится. Наше дело такое.
– Ну-ну, – ответно вздохнул Шмель.
– А ты что, заметил чего?
– Да пока нет…
– Ну так спи, не бередь словами.
– Сон не идет, атаман…
– С чего бы?
– Да вот, взять хотя моего нынешнего хозяина… Все думаю! Умственный казак, ничего вроде бы. Но переменчив бывает и до того ушлый, семь пятниц у него на неделе…
Кондратий перекрестил рот в зевоте и отвернулся к стенке:
– Спи! Старшинам нынче тоже некуда податься, бояре на всех шворку накинуть хотят. Спи!
Шульгин-городок, сожженный дотла воеводой князем Долгоруким, еще дымился головешками на осеннем, пронизывающем ветру, а сам воевода и стрельцы его в ту ночь куда-то пропали бесследно, хотя было их без малого тыща голов. И если бы не крикливое воронье, что с зарею начало кружиться в верховье ближнего оврага, заросшего диким кустарником, то и вовсе никто бы следов не нашел…
Кондратий велел погрузить пищали, и бердыши, и все стрелецкое имущество на колесные телеги и вьюки и отправить в потайное место близ Бахмутских солеварен, дабы оружия этого в Черкасске никто не усмотрел и не наболтал лишнего. Новопришлым гультяям атаман приказал расходиться по городкам и станицам, заметать следы. Сам же заперся в уцелевшей окраинной хате (говорят, князь Долгорукий оставил ее в целости, не пожег, чтобы на обратном пути было где переночевать) и начал составлять отписку атаману Максимову.
Грамоту Кондратий знал, но дело на этот раз было невозможно трудное: составить отписку так, чтобы чужой человек, завладавший ею по какому-нибудь непредвиденному случаю, ничего бы в ней не понял. И написал тако:
«…От Кондратия Булавина в Черкасской атаманам-молодцам Лукьяну Васильевичу, Илье Григорьевичу и Василию Поздееву с товарищи.
Ради того, чтоб войско наше прибывало, чтоб стоять нам всем вкупе за дом Пресвятые богородицы, за истинную христианскую веру и за благочестивого государя, порешили мы с вами заварить чистой соли, дабы соль ту сбывать. И пусть будет ведомо вам, атаманы-молодцы, что мы с товарищи все исполнили, как велено было нам, и соль вышла белая, как снег, на продажу. А посля того дела я всех работных гультяев отослал с миром и велел вдругорять им на Дон не ходить, дабы не гневить государя… А соль у меня вся сложена в укромное место у Бахмутской…»
Кондратий задумался, стал покусывать мягкое охвостье гусиного пера, посматривал в окошко с разорванным бычьим пузырем заместо казенной и дорогостоящей слюды. В окошко дуло, ветер был острый, как перед снегом.
Гультяи что-то не спешили расходиться. Жгли костры, жарили баранов, чистили ружья и точили сабли. Молодые бурлаки из окрестных городков собрались купно, под стенкой хаты, придумывали новую песню-побывальщину, как бывало во всяком походе.
Ветер заносил в сквозное оконце старинный запев:
Ой да, на заре-то было ранней, утренней,
На заре то было, вот, да на зорюшке,
Собирались они, все донские казачки,
Ой да, собирались они во единый круг,
Да во единый круг, а вот на зеленый луг…
«Ладно поют, – подумал Кондратий, прикусывая зубами мягкое перышко. – Так бы слушал и слушал их… А только час нынче не песенный, еще незнамо, куда та песня завернет!»
И в этом месте как раз пошли другие, незнаемые слова:
Собирались они ко дому князя-бояра,
Князя-бояра, да вот, Долгорукова…
Выносил он царску грамоту скорописную,
Да читал он казакам грамоту облыжную.
Ой да, вы послухайте, донские казачки,
Что написано-напечатано:
Ой да, как и всех-то стариков – казнить, вешать,
Молодых-то казачков во солдаты брать,
Малых деточек-малолеточек в Тихий Дон бросать,
А жен с девками – на боярский двор,
На боярский двор, на лихой позор…
«Ладно поют, дьяволы! – подумал Кондратий в задумчивости. – Но лучше б молчали про такое дело!»
Не успел он письма закончить, шум поднялся, песня за окном оборвалась. Закричали на разные голоса, засвистели казаки под окном, и просунулась патлатая голова вестового Васьки Шмеля.
– Батька! – завопил Шмель, радостно блестя глазами. – Батька, примай подмогу! С Хопра гультяи прут!
Кондратий распахнул двери и глазам не поверил.
Батюшки мои, куда же их теперича девать?
Толпа человек в триста окружала хату, грудилась к порогу. Заросшие диким волосом, в оборванных зипунах, злые и голодные мужики смотрели на него во все глаза, доверяясь с надеждой и радостью, потрясали самодельными пиками и дрекольем.
Булавин снял шапку, засмеялся:
– Откуда вас бог принес?
Загомонили, заорали разноголосо:
– С Медведицы!
– С Усть-Бузулука! С Воронежской Криуши!
– С Зотовского и Алексеевского городков! Сыщиков да ярыг перебили, к тебе пришли! Веди на бояр, атаман, много они нашей кровушки выпили!
– Здоров будь, батька!
«Вот так раз! А он-то думал, что всему делу конец…» Булавин оглядел толпу, сказал рассудительно:
– Завтра подумаем, как быть дальше. Утро вечера мудренее. А сейчас надобно балаганы строить, осень на дворе…
И обернулся к Василию Шмелю:
– Голодных накормить, голых одеть! У кого руки пустые – саблю дать либо рушницу!
Костры вокруг дымились, и оттуда наносило жареной бараниной. Толпа отхлынула, мужики занялись делом. А Булавин прикрыл двери и вернулся к столу.
Недописанную грамоту в Черкасск пробежал наскоро, хмуря брови, и разорвал в мелкие клочки. Иное теперь надо писать, подмоги просить. Ежели уж на Медведице и Воронежских верфях о нем слух пошел, так теперь со дня на день жди царских батальщиков. Заварилась каша…
Вестовой Васька принес на ужин обжаренную баранью ногу, сам уселся в уголку, напротив, и долго и пристально смотрел оттуда на атамана. Черные, лихие кудри свисали над ястребиным носом.
Булавин рвал крепкими зубами духовитую баранью лодыжку, молчал. Василию он доверял, знал парня еще с прошлого года, со скачек на Илюхиной пастьбе, да и неплохо отличился Шмель в ночном деле, когда брали втихую стрельцов. На этого мужичка можно положиться…
– Слышь, батька! А до Мурома мы дойдем? – вдруг спросил Шмель.
Булавин и жевать перестал, лодыжку на стол отбросил.
– Бона ты куда! – засмеялся он, ощерив крепкие, белые зубы. – А чего мы там не видели?
Шмель эту его шутку не принял, вздохнул только.
– Невеста у меня там осталась, у барина… – пожаловался он. – Три года живу на Дону, не мят не клят, а домой тянет, атаман! Барин у нас – собака, загрыз мужиков. Чуть чего – псовой сворой травит. Каждую девку перед свадьбой к себе на ночь берет…
– Чего же мужики ждут? Шли бы все к нам, – сказал Кондрат.
– Народец-то разный у нас, атаман. Один в лес глядит, а другой барину в глаза, как пес верный. Слова поперек не скажи! А кто на волю бежит, так того псари ловят и до смерти кнутами бьют…
Булавин смотрел на вострые глаза парня, на лихие кудри и ястребиный нос.
– А ты, значит, не побоялся?
– Я-то ушел, да ведь не каждый может. Тоже вся свора гончая за мной шла. В казаки идти – с жизнью надо прощаться, атаман.
– Как же ты сумел?
– Речка помогла, – сказал Шмель. – Прыгнул в воду, залез до пояса и жду. А гончие – ко мне, вплавь.
Лапами бьют по воде, на зубах пена… Страху натерпелся, господи! Доси поджилки трясутся!
– Не взяли они тебя?
– Так ведь у меня-то в руках топор был! – засмеялся Шмель. – Кабы на суше, так взяли б конечно, а на воде – нет… Ушел. А токо день и ночь про свою деревню думаю.
Кондратий принялся вновь за баранью лодыжку, Услышал, как заскрипел парень зубами, замычал, словно от боли.
– Будет время, Василий, и до Мурома доберемся!
А зараз ты отоспись да в Черкасск собирайся. Отписку мою повезешь атаману со старшинами…
Перед тем как ложиться спать, Василий заткнул сквозящее оконце охапкой сена. Сам расстелился на армяке у двери и долго лежал молча, глядя в темный потолок. Потом спросил глухо:
– Старшинам-то веришь, атаман? Али как?
Булавин лежал в переднем углу, на лавке. Вздохнул:
– Верю каждому зверю, Василий. Приходится. Наше дело такое.
– Ну-ну, – ответно вздохнул Шмель.
– А ты что, заметил чего?
– Да пока нет…
– Ну так спи, не бередь словами.
– Сон не идет, атаман…
– С чего бы?
– Да вот, взять хотя моего нынешнего хозяина… Все думаю! Умственный казак, ничего вроде бы. Но переменчив бывает и до того ушлый, семь пятниц у него на неделе…
Кондратий перекрестил рот в зевоте и отвернулся к стенке:
– Спи! Старшинам нынче тоже некуда податься, бояре на всех шворку накинуть хотят. Спи!
9
Однако сна не было. Только задремали, издали возник конский топот, мерзлая земля загудела дробно и тут же застучали в двери, кто-то рвался в избушку и кто-то не пускал, сторожил атаманский сон.
Василий вскочил, засветил плошку, отпер двери. А Булавин тяжело приподнялся, положил локти на стол и бороду взял в кулак.
В распахнутую дверь кинуло ветром пригоршню снега, пахнуло первой зимней свежестью, а потом увидели они запорошенного метелью и продрогшего Мишку Сазонова, старшего табунщика с Илюхиных выпасов.
– Снег, что ли, пошел? – спросил Булавин, – Гляди-ка!
– Снег… – сказал Мишка Сазонов, развязывая верблюжий башлык, отряхиваясь. – Добрый час уже метет по степи, едва дорогу нашел я…
– Стряслось, что ли, чего? – насторожился Булавин.
Мишка Сазонов притворил накрепко дверь и спиной ее прижал. Водил глазами, на Ваську Шмеля покосился с недоверием.
– У меня – тайное слово, Кондрат Афанасьевич… С глазу на глаз велено…
– Говори, – сказал Булавин. – При нем можно.
Мишка Сазонов мял в руках баранью шапку.
– Илья Григорьевич наказал мне: бечь на сменных конях, упредить. Беда в Черкасском, мол! Лунька-то, атаман, измену замыслил, хочет тебя изловить ныне да боярам выдать. А царю о том отписать, что на Дону воровство было да его стараниями, мол, и прикончено. Супостат!
– Н-ну, ну… – .недоверчиво покосился Булавин. – Отписку дал?
– Нет, – замотал головой Мишка. – Велел так, на словах переказать. Недосуг было, отряд Луньки за мной, по пятам идет. Охрану ставить надобно, Афанасьевич…
Булавин в один огляд успел кинуть на плечи дорогой кафтан, и саблей опоясаться, и пистоль за кушак сунуть.
– А-а, дьявол! – заругался он, выпрастывая из-под скамьи ремешок пороховницы. – Привез ты мне снегу за ворот, Мишка! Далеко отсюда отряд Лунькин?
– К рассвету, гляди, тут будут. Хотят невзначай взять всех!
– Ну, это мы поглядим. Василий, дозоры на три версты, чтобы кругом были! Мигом!
И оглянулся на Мишку Сазонова:
– Со мной останешься?
– Само собой, атаман. Куда мне?
– Ну так беги по балаганам, созывай ко мне казаков, какие тут есть, говорить надобно. Дело не шуточное.
Он еще придержал Мишку у двери, погрозил плетью:
– Гляди, ежели что не так, на оглобле повешу!
– Истинный Христос, все верно!
– Ну, с богом!
А на дворе совсем уже побелело. Под каблуком мягко поддался и хрустнул первый, нестойкий снежок.
«И верно сказано, что первая пороша – не санный путь…» – подумал Кондрат, оглядывая шумный, всполошившийся лагерь.
Вокруг костров двигались и гомонили, поднимали сонных, кидали дрова и недогоревшие головни в огонь. В небо взлетали столбы искр, а навстречу срывало пригоршнями колючий снежок.
Какой-то хилый мужичонка из приблудных гультяев у ближнего костра старательно перематывал толстые онучи, сучил локтями. Новые лапти из пеньковых очесок с длинными оборками лежали рядом.
– Что, ногу облегчаешь, бедолага? – спросил на ходу Кондратий.
Мужичок испуганно поднял бороду.
– Да ведь оно как говорится, атаман. Вперед ли, назад – а бечь!
– Ныне будем токо вперед! Пики и сабли точить! – приказал Булавин и пошел дальше.
«От этих толку мало будет, на казачков вся надежа…» – мелькнуло в голове.
Пока он обходил шумный бивак, совсем развиднело и метель утихла. В избушке ждали его казаки. Они стояли толпой, подпирая шапками низкий потолок и обхватную матицу у печки, а за столом, в переднем углу, сидели есаулы Семен Драный и Степка Ананьин. Увидя Булавина, оба поднялись, освободив место.
Василий вскочил, засветил плошку, отпер двери. А Булавин тяжело приподнялся, положил локти на стол и бороду взял в кулак.
В распахнутую дверь кинуло ветром пригоршню снега, пахнуло первой зимней свежестью, а потом увидели они запорошенного метелью и продрогшего Мишку Сазонова, старшего табунщика с Илюхиных выпасов.
– Снег, что ли, пошел? – спросил Булавин, – Гляди-ка!
– Снег… – сказал Мишка Сазонов, развязывая верблюжий башлык, отряхиваясь. – Добрый час уже метет по степи, едва дорогу нашел я…
– Стряслось, что ли, чего? – насторожился Булавин.
Мишка Сазонов притворил накрепко дверь и спиной ее прижал. Водил глазами, на Ваську Шмеля покосился с недоверием.
– У меня – тайное слово, Кондрат Афанасьевич… С глазу на глаз велено…
– Говори, – сказал Булавин. – При нем можно.
Мишка Сазонов мял в руках баранью шапку.
– Илья Григорьевич наказал мне: бечь на сменных конях, упредить. Беда в Черкасском, мол! Лунька-то, атаман, измену замыслил, хочет тебя изловить ныне да боярам выдать. А царю о том отписать, что на Дону воровство было да его стараниями, мол, и прикончено. Супостат!
– Н-ну, ну… – .недоверчиво покосился Булавин. – Отписку дал?
– Нет, – замотал головой Мишка. – Велел так, на словах переказать. Недосуг было, отряд Луньки за мной, по пятам идет. Охрану ставить надобно, Афанасьевич…
Булавин в один огляд успел кинуть на плечи дорогой кафтан, и саблей опоясаться, и пистоль за кушак сунуть.
– А-а, дьявол! – заругался он, выпрастывая из-под скамьи ремешок пороховницы. – Привез ты мне снегу за ворот, Мишка! Далеко отсюда отряд Лунькин?
– К рассвету, гляди, тут будут. Хотят невзначай взять всех!
– Ну, это мы поглядим. Василий, дозоры на три версты, чтобы кругом были! Мигом!
И оглянулся на Мишку Сазонова:
– Со мной останешься?
– Само собой, атаман. Куда мне?
– Ну так беги по балаганам, созывай ко мне казаков, какие тут есть, говорить надобно. Дело не шуточное.
Он еще придержал Мишку у двери, погрозил плетью:
– Гляди, ежели что не так, на оглобле повешу!
– Истинный Христос, все верно!
– Ну, с богом!
А на дворе совсем уже побелело. Под каблуком мягко поддался и хрустнул первый, нестойкий снежок.
«И верно сказано, что первая пороша – не санный путь…» – подумал Кондрат, оглядывая шумный, всполошившийся лагерь.
Вокруг костров двигались и гомонили, поднимали сонных, кидали дрова и недогоревшие головни в огонь. В небо взлетали столбы искр, а навстречу срывало пригоршнями колючий снежок.
Какой-то хилый мужичонка из приблудных гультяев у ближнего костра старательно перематывал толстые онучи, сучил локтями. Новые лапти из пеньковых очесок с длинными оборками лежали рядом.
– Что, ногу облегчаешь, бедолага? – спросил на ходу Кондратий.
Мужичок испуганно поднял бороду.
– Да ведь оно как говорится, атаман. Вперед ли, назад – а бечь!
– Ныне будем токо вперед! Пики и сабли точить! – приказал Булавин и пошел дальше.
«От этих толку мало будет, на казачков вся надежа…» – мелькнуло в голове.
Пока он обходил шумный бивак, совсем развиднело и метель утихла. В избушке ждали его казаки. Они стояли толпой, подпирая шапками низкий потолок и обхватную матицу у печки, а за столом, в переднем углу, сидели есаулы Семен Драный и Степка Ананьин. Увидя Булавина, оба поднялись, освободив место.