Страница:
Булавин гневно швырнул баранью шапку в угол.
– Слыхали, атаманы-молодцы? – он прошел за стол, под образа. – Предал нас пес Лунька. Чего думать будем?
Драный вздохнул громко, а Степка Ананьин глазами забегал, начал ковырять ногтем сучок в столешнице. Гомон прошел по избе, будто ветром ненастным дунуло.
А потом тишина мертвая наступила, и снова вздохнул Семен Драный.
– Так чего думать будем, казаки? – повторил Кондрат.
– Думай не думай, а сечи не миновать, – сказал Драный.
– Много их… – покосился на пустое оконце Ананьин.
– Много… – отозвались у порога.
К столу протиснулся Фомка Окунев, атаман сожженного Шульгин-городка. Уставил на Кондрата черные зрачки, спросил хмуро:
– Как же вы такое дело заваривали, не договорясь?
Мою станицу пожег боярин, мы ему суд праведный учинили. Но мыслимое ли дело, казак на казака пойдет? На Черкасск руку подымать!
Кондратий глаз не отвел, сказал напрямую:
– Договор был твердый. Совет держали сообча. К астраханцам, на Кубань, к староверам, и на Терек вестовых казаков послали, и к запорожцам-братьям тож…
Кабы не измена Лунькина!
На Кубань и на Терек вестовых еще никто не посылал, но Кондрат все же не вводил казаков в обман, потому что обо всем этом заранее думал, когда на дело решался. Как же без подмоги и союза с окольными казаками?
Фомка Окунев собирался еще что-то спросить, то ли укорить в чем собирался Булавина, но тут пальнул кто-то из ружья под самым окном, все кинулись к дверям, но двери уже распахнулись, и на пороге явился, сверкая глазами, кудлатый Васька Шмель, всех остановил.
– Атаман! – закричал вестовой. – На дальнем бугре черкасские казаки показались! Видимо-невидимо, наметом идут к нам! Вели народ поднимать!
Булавин поднялся за столом в рост, кафтан на груди оправил и на все крючки затянул. И по бокам его встали Семен Драный и Степка Ананьин.
– Недосуг речи держать, казаки, – сказал Булавин. – Зараз я с гультяями выйду встречь Луньке, с ним буду толковать с глазу на глаз. А вы все в ближней балке и верхнем буераке в засаду станете. Когда надо будет, с левого края и в зад черкасскому войску бить! А за измену…
Он не стал договаривать, потому что время торопило. Только глянул на Фомку Окунева и Ананьина и пистоль из-за пояса вынул.
– Коня! – сказал зычно.
Метель кончилась, над белой степью вставало ясное солнце. Дальнее лесное веретье золотилось и краснело поздней, еще не облетевшей листвой.
«Был снег, и нету снега… Только дорожку выбелил…» – в рассеянности подумал Кондрат, отпуская поводья. Резвый конь встал на дыбки, чуть развернулся и помчал его по белому полю. Красный лес в стороне вытянулся в одну летящую полосу. Вслед атаману скакали вестовые, Василий Шмель и Мишка Сазонов.
– На пулю не вылазь, атаман! – кричал Шмель, но голос его относило ветром.
Булавин остановил коня на высоком холме, привстал в стременах. За пологой лощиной и мокрым оврагом впереди увидел конную толпу. Под бунчуком, в окружении старшин, угадал тушистую фигуру Максимова в красном кафтане. Серый конь Лукьяна махал головой, выпрашивая повод.
– Э-ге-эй! – донеслось издали плачуще и грозно. – Сда-вай-те-есь!!
«Жалко, пуля до Луньки отсюда не достанет, – прикинул Кондратам. – А то бы снес я ему дурную башку ради недоброй встречи…»
Он все еще не примирился с изменой, никак не мог понять войскового атамана Максимова, подходящей причины не видел для столь тяжкой обиды. Лунька хоть и трусоват был, однако не глуп и слово во всяком деле крепко держал. Уж кабы Илюха Зерщиков – то другое дело, тот шагу без хитрой подлости не шагнет, без обману спать не ложится! А тут ведь сам Лукьян…
Булавин протронул коня вперед и, приложив ладони ко рту, закричал вдаль:
– На своих удумал, что ли, Лукьян? Подъезжай ближе, слово хочу тебе сказать!..
И, набрав полную грудь холодного ветра, еще крикнул:
– Слово!.. Как крест целовали! За правду!..
Под бунчуком заклубился белый дымок, спустя время донесло и выстрел. Стреляли зря, на испуг: пуля сюда не долетала.
Булавин погрозил черкасскому войску саблей и повернул коня. И пока окидывал бешеными глазами степь, припорошенную снегом, и далекий окоем, вновь полоснуло по глазам пурпурно-красное крыло осеннего леса.
«Быть большой крови! Недаром красное в глазах с самого рассвета блазнится, – подумал Кондратий. – Пустим, видать, кровушку один другому… А почему? Как же оно так выходит? Откуда эти канавы и ямины на ровном-то месте?..»
С неба опять начал перепархивать мелкий, колючий снежок, а по щетине поникших трав, по всей степи заюлила поземка. С востока заходила тяжкая, белесая туча – к большому снегопаду и вьюге.
Булавин пустил коня широкой рысью и тут же услышал нестройную шальную стрельбу в ближнем буераке, там, где прятались до времени казаки.
– Слышишь, Афанасьевич? – закричал в тревоге Мишка Сазонов.
– Слышу.
Булавин все понял. Отсюда видно было: по глубокому отвилку буерака, припав к лошадиной гриве, во весь опор мчался всадник. Он уходил от ружейных выстрелов и что-то кричал.
– Никак, Семен Драный? – спросил Шмель.
Булавин промолчал.
Выйдя на изволок, всадник выпрямился в седле, и тогда видно стало окровавленное лицо и поднятую руку с плетью.
– Уходить надо, атаман! – закричал Драный. – Степка Ананьин казаков сманил, хотят повинную Лукьяну нести! За мной палили, дьяволы!
Снег пошел гуще, начал лепить в глаза. На минуту Драный пропал в белой круговерти, будто растаял, но уже совсем близко частил сдвоенный перебор конских копыт. И Кондратий придержал своего рыжего, чтобы не оставить раненого в этой чертовой непрогляди.
Драный подъехал, зажимая окровавленными пальцами левую скулу. По всему видно, задело его не шибко. Он перекрестился правой рукой, не выпуская плети:
– Слава те господи, добрую погодку послал… Не удалось на этот раз с изменой посчитаться, так хоть бежать способно…
Булавин усмехнулся, припомнив утреннего мужичка с трясущейся бородой, что у костра перематывал длинные онучи. «Ведь оно какое дело, атаман: вперед ли, назад – а бечь!..» Проклятый мужичонка, так по его и вышло…
– Куда теперь? Как думаешь, Кондрат? – спросил Драный.
– Поглядим, – сказал Булавин и ожег плетью коня.
Конь сразу перешел на броский галоп, за ним поскакали остальные.
Туча закрыла степь белой, непроглядной мглою. Копытные следы заметало снегом.
10
11
– Слыхали, атаманы-молодцы? – он прошел за стол, под образа. – Предал нас пес Лунька. Чего думать будем?
Драный вздохнул громко, а Степка Ананьин глазами забегал, начал ковырять ногтем сучок в столешнице. Гомон прошел по избе, будто ветром ненастным дунуло.
А потом тишина мертвая наступила, и снова вздохнул Семен Драный.
– Так чего думать будем, казаки? – повторил Кондрат.
– Думай не думай, а сечи не миновать, – сказал Драный.
– Много их… – покосился на пустое оконце Ананьин.
– Много… – отозвались у порога.
К столу протиснулся Фомка Окунев, атаман сожженного Шульгин-городка. Уставил на Кондрата черные зрачки, спросил хмуро:
– Как же вы такое дело заваривали, не договорясь?
Мою станицу пожег боярин, мы ему суд праведный учинили. Но мыслимое ли дело, казак на казака пойдет? На Черкасск руку подымать!
Кондратий глаз не отвел, сказал напрямую:
– Договор был твердый. Совет держали сообча. К астраханцам, на Кубань, к староверам, и на Терек вестовых казаков послали, и к запорожцам-братьям тож…
Кабы не измена Лунькина!
На Кубань и на Терек вестовых еще никто не посылал, но Кондрат все же не вводил казаков в обман, потому что обо всем этом заранее думал, когда на дело решался. Как же без подмоги и союза с окольными казаками?
Фомка Окунев собирался еще что-то спросить, то ли укорить в чем собирался Булавина, но тут пальнул кто-то из ружья под самым окном, все кинулись к дверям, но двери уже распахнулись, и на пороге явился, сверкая глазами, кудлатый Васька Шмель, всех остановил.
– Атаман! – закричал вестовой. – На дальнем бугре черкасские казаки показались! Видимо-невидимо, наметом идут к нам! Вели народ поднимать!
Булавин поднялся за столом в рост, кафтан на груди оправил и на все крючки затянул. И по бокам его встали Семен Драный и Степка Ананьин.
– Недосуг речи держать, казаки, – сказал Булавин. – Зараз я с гультяями выйду встречь Луньке, с ним буду толковать с глазу на глаз. А вы все в ближней балке и верхнем буераке в засаду станете. Когда надо будет, с левого края и в зад черкасскому войску бить! А за измену…
Он не стал договаривать, потому что время торопило. Только глянул на Фомку Окунева и Ананьина и пистоль из-за пояса вынул.
– Коня! – сказал зычно.
Метель кончилась, над белой степью вставало ясное солнце. Дальнее лесное веретье золотилось и краснело поздней, еще не облетевшей листвой.
«Был снег, и нету снега… Только дорожку выбелил…» – в рассеянности подумал Кондрат, отпуская поводья. Резвый конь встал на дыбки, чуть развернулся и помчал его по белому полю. Красный лес в стороне вытянулся в одну летящую полосу. Вслед атаману скакали вестовые, Василий Шмель и Мишка Сазонов.
– На пулю не вылазь, атаман! – кричал Шмель, но голос его относило ветром.
Булавин остановил коня на высоком холме, привстал в стременах. За пологой лощиной и мокрым оврагом впереди увидел конную толпу. Под бунчуком, в окружении старшин, угадал тушистую фигуру Максимова в красном кафтане. Серый конь Лукьяна махал головой, выпрашивая повод.
– Э-ге-эй! – донеслось издали плачуще и грозно. – Сда-вай-те-есь!!
«Жалко, пуля до Луньки отсюда не достанет, – прикинул Кондратам. – А то бы снес я ему дурную башку ради недоброй встречи…»
Он все еще не примирился с изменой, никак не мог понять войскового атамана Максимова, подходящей причины не видел для столь тяжкой обиды. Лунька хоть и трусоват был, однако не глуп и слово во всяком деле крепко держал. Уж кабы Илюха Зерщиков – то другое дело, тот шагу без хитрой подлости не шагнет, без обману спать не ложится! А тут ведь сам Лукьян…
Булавин протронул коня вперед и, приложив ладони ко рту, закричал вдаль:
– На своих удумал, что ли, Лукьян? Подъезжай ближе, слово хочу тебе сказать!..
И, набрав полную грудь холодного ветра, еще крикнул:
– Слово!.. Как крест целовали! За правду!..
Под бунчуком заклубился белый дымок, спустя время донесло и выстрел. Стреляли зря, на испуг: пуля сюда не долетала.
Булавин погрозил черкасскому войску саблей и повернул коня. И пока окидывал бешеными глазами степь, припорошенную снегом, и далекий окоем, вновь полоснуло по глазам пурпурно-красное крыло осеннего леса.
«Быть большой крови! Недаром красное в глазах с самого рассвета блазнится, – подумал Кондратий. – Пустим, видать, кровушку один другому… А почему? Как же оно так выходит? Откуда эти канавы и ямины на ровном-то месте?..»
С неба опять начал перепархивать мелкий, колючий снежок, а по щетине поникших трав, по всей степи заюлила поземка. С востока заходила тяжкая, белесая туча – к большому снегопаду и вьюге.
Булавин пустил коня широкой рысью и тут же услышал нестройную шальную стрельбу в ближнем буераке, там, где прятались до времени казаки.
– Слышишь, Афанасьевич? – закричал в тревоге Мишка Сазонов.
– Слышу.
Булавин все понял. Отсюда видно было: по глубокому отвилку буерака, припав к лошадиной гриве, во весь опор мчался всадник. Он уходил от ружейных выстрелов и что-то кричал.
– Никак, Семен Драный? – спросил Шмель.
Булавин промолчал.
Выйдя на изволок, всадник выпрямился в седле, и тогда видно стало окровавленное лицо и поднятую руку с плетью.
– Уходить надо, атаман! – закричал Драный. – Степка Ананьин казаков сманил, хотят повинную Лукьяну нести! За мной палили, дьяволы!
Снег пошел гуще, начал лепить в глаза. На минуту Драный пропал в белой круговерти, будто растаял, но уже совсем близко частил сдвоенный перебор конских копыт. И Кондратий придержал своего рыжего, чтобы не оставить раненого в этой чертовой непрогляди.
Драный подъехал, зажимая окровавленными пальцами левую скулу. По всему видно, задело его не шибко. Он перекрестился правой рукой, не выпуская плети:
– Слава те господи, добрую погодку послал… Не удалось на этот раз с изменой посчитаться, так хоть бежать способно…
Булавин усмехнулся, припомнив утреннего мужичка с трясущейся бородой, что у костра перематывал длинные онучи. «Ведь оно какое дело, атаман: вперед ли, назад – а бечь!..» Проклятый мужичонка, так по его и вышло…
– Куда теперь? Как думаешь, Кондрат? – спросил Драный.
– Поглядим, – сказал Булавин и ожег плетью коня.
Конь сразу перешел на броский галоп, за ним поскакали остальные.
Туча закрыла степь белой, непроглядной мглою. Копытные следы заметало снегом.
10
В глазах Ильи Зерщикова плавали красные круги – то ли кровь, то ли красная рубаха палача блазнилась, то ли горел обдонский лес – не понять. Потом ясно различил Илья голубовато-угарные гребешки огня в мангале и добела раскаленные челюсти кузнечных щипцов и зажмурился.
Его снова окатили холодной водой из ведра.
Дьяк присыпал непросохшие строчки пыточной записи тертым песком, сдунул лишнее и скатал свиток в трубочку. Свечи обгорели, чадящая копоть подымалась колеблющимися струйками до потолка. Воняло свечным салом, потом и прижженной человечиной. Дьяк снял крючковатыми, бесчувственными пальцами нагар, начал раскатывать на столе новый, чистый свиток. Он медлил с допросом, не торопясь очинивал перья. Ждал, пока жертва очунеется, придет в память.
Синяя, реброватая грудь Илюхи тяжело вздымалась и опадала, он корчился, задрав бороду. В окне брезжило к утру.
– Значит, не было сечи у них в тот раз? – лениво спросил дьяк.
– Не…
– А когда же пленников Лукьян Максимов брал? Коих пытали вы в Черкасском на майдане, на крючья сажали?
– Посля… Под Закатной станицей ловили, кто разбежался от Кондрашки со страху…
– Чего ради вы их, невинных, лютой казни предали, ироды?
– Про то Лукьяна спросить надобно. Я отговаривал его…
– Врешь, пес! Ты с самого начала у него заместо головы был!
Илья застонал. А дьяк обмакнул перо в чернила и приготовился записывать, голову на плечо склонил.
– Теперь говори подноготно, вор. Куда посля того цареотступник и лиходей Кондрашка Булавин скрылся?
Илья понял, что отвечать надо не мешкая:
– В Запорожье он ушел… Подмоги у запорожских гулевых казаков просил. На Луньку Максимова управу искал по старому казацкому обычаю… – через силу, скороговоркой замычал он.
– То верно… – кивнул дьяк, поскрипывая перышком. И ухмыльнулся хитро: – А чьим именем кланялся вор Кондрашка перед запорожцами? От кого воровскую грамоту читал?
– От Черкасского круга… – в страхе сказал Илья.
Иссеченная длинниками спина горела, перебитые ребра ныли, вывернутые в плечах руки ломило страшной болью. Илья никак не мог найти места на лавке, так и этак пристраивался, но боль от этого не унималась. А в тлеющих углях мангала еще калились длинные клещи.
– От круга? – удивился вроде бы дьяк. – А кто ж ту грамоту для него составлял, ирод? Уж не сам ли Лукьян?
Дьяк перестал писать и глянул мельком в сторону мангала, в огонь. А Илья задышал часто, с надсадой. Пот выступил у него над бровями, покатился крупными градинами в глаза.
– Я… писал ту грамоту…
Локоть, на который опирался Илья, вдруг сам собой подломился, и он весь распластался на лавке.
– Тьфу! – не выдержал у порога старый палач, сплюнул в сердцах. – Не человек, бес еси! И когда только успевал путать след! Ить это беда, кого земля носит!
Дьяк задрал бороду в дьявольском смехе, кивнул к порогу:
– Слышишь, вор? Палач вон никак не возьмет в толк, когда ты грамоту успел накатать?
Илья дернулся, захрипел бессильно. Не было сил держать отяжелевшие веки.
– Воды на него!
– А будь он проклят! – в страхе перекрестился палач, будто отмахиваясь крестным знаменем от нечистой силы. А молодой палач безбоязненно плеснул из ведерка, попятился к порогу.
– Когда ту грамоту писал? – повторил свое дьяк.
– Тую неделю Кондрашка засылал ко мне табунщика Мишку Сазонова, грозил смертию… Грамоту просил дать от круга и войсковых старшин…
– То верно, – опять кивнул бородой дьяк. – Мишку Сазонова он засылал… Токо смертию не грозил. Он же тебе верил в те поры, ироду! Так и запишем в подноготной правде. Слышишь?
Илья смолчал согласно. Перед глазами плавали кровавые круги.
Дьяк долго скрипел пером, после спросил:
– И каково же запорожцы порешили? Чего круг ихний приговорил?
– Идтить на Дон… Булавину помочь супротив Лукьяна…
– И то верно. А почто не пошли?
– Гетман Мазепа услыхал про то, воспротивился…
– То – правда истинная, – кивнул дьяк. – Гетман верно царю служит!
Уже давно, из других допросов под кнутом и железом, знал дьяк, что было в те дни на Хортице. И начал торопливо вносить подноготную в пыточный список.
Все казаки поднялись тогда за Кондрашкой Булавиным, потому что невиданная измена казацкой воле и правде случилась на Дону. Решили пойти в Черкасск, допросить Луньку за его прегрешения, да гетману Мазепе про то стало известно. А гетман-то и сам не одного запорожского старшину в царскую пытку отдал, чтобы задобрить бояр. До сей поры томились в цепях, на Сибирской каторге многие казаки и ближний его полковник Семен Палий… Поднял тогда Мазепа монахов черных и самого архимандрита из Киевской лавры, с крестом и хоругвиями поставил поперек дороги. И возгласили они проклятие Булавину и каждому казаку, кто за ним пойдет. И остановилось храброе запорожское воинство на запретной черте, за которой – грех…
– Гетман Мазепа верно царю служит, не то что вы, окаянные! – повторил с твердостью дьяк, кончив писать.
Откинулся на скамейке, вздохнул с видимым облегчением и довольством. Подумал еще: «Вот ведь дальняя, окраинная ветка тоже, а крепко и верно на государевом древе растет… Не то что дрянные донские атаманишки да астраханская голь!»
Пальцы у дьяка сводило от длительного письма, спину разламывало от усталости. Бросил бы он дознание на этом месте, уснул с великой охотой. Но в оконце уже меркли звезды, ночь подошла к концу, а пытке еще не виделось края, и он заторопил Илью.
– Куда после ударился вор Кондрашка? Говори, не дремай!
– Весной… он снова на Дону объявился, – сказал Илья надтреснутым голосом и попросил воды испить.
Дьяк согласно кивнул, и младший палач зачерпнул ковшом из той бочки, где вымокали таловые длинники. Вода пахла кровью.
Его снова окатили холодной водой из ведра.
Дьяк присыпал непросохшие строчки пыточной записи тертым песком, сдунул лишнее и скатал свиток в трубочку. Свечи обгорели, чадящая копоть подымалась колеблющимися струйками до потолка. Воняло свечным салом, потом и прижженной человечиной. Дьяк снял крючковатыми, бесчувственными пальцами нагар, начал раскатывать на столе новый, чистый свиток. Он медлил с допросом, не торопясь очинивал перья. Ждал, пока жертва очунеется, придет в память.
Синяя, реброватая грудь Илюхи тяжело вздымалась и опадала, он корчился, задрав бороду. В окне брезжило к утру.
– Значит, не было сечи у них в тот раз? – лениво спросил дьяк.
– Не…
– А когда же пленников Лукьян Максимов брал? Коих пытали вы в Черкасском на майдане, на крючья сажали?
– Посля… Под Закатной станицей ловили, кто разбежался от Кондрашки со страху…
– Чего ради вы их, невинных, лютой казни предали, ироды?
– Про то Лукьяна спросить надобно. Я отговаривал его…
– Врешь, пес! Ты с самого начала у него заместо головы был!
Илья застонал. А дьяк обмакнул перо в чернила и приготовился записывать, голову на плечо склонил.
– Теперь говори подноготно, вор. Куда посля того цареотступник и лиходей Кондрашка Булавин скрылся?
Илья понял, что отвечать надо не мешкая:
– В Запорожье он ушел… Подмоги у запорожских гулевых казаков просил. На Луньку Максимова управу искал по старому казацкому обычаю… – через силу, скороговоркой замычал он.
– То верно… – кивнул дьяк, поскрипывая перышком. И ухмыльнулся хитро: – А чьим именем кланялся вор Кондрашка перед запорожцами? От кого воровскую грамоту читал?
– От Черкасского круга… – в страхе сказал Илья.
Иссеченная длинниками спина горела, перебитые ребра ныли, вывернутые в плечах руки ломило страшной болью. Илья никак не мог найти места на лавке, так и этак пристраивался, но боль от этого не унималась. А в тлеющих углях мангала еще калились длинные клещи.
– От круга? – удивился вроде бы дьяк. – А кто ж ту грамоту для него составлял, ирод? Уж не сам ли Лукьян?
Дьяк перестал писать и глянул мельком в сторону мангала, в огонь. А Илья задышал часто, с надсадой. Пот выступил у него над бровями, покатился крупными градинами в глаза.
– Я… писал ту грамоту…
Локоть, на который опирался Илья, вдруг сам собой подломился, и он весь распластался на лавке.
– Тьфу! – не выдержал у порога старый палач, сплюнул в сердцах. – Не человек, бес еси! И когда только успевал путать след! Ить это беда, кого земля носит!
Дьяк задрал бороду в дьявольском смехе, кивнул к порогу:
– Слышишь, вор? Палач вон никак не возьмет в толк, когда ты грамоту успел накатать?
Илья дернулся, захрипел бессильно. Не было сил держать отяжелевшие веки.
– Воды на него!
– А будь он проклят! – в страхе перекрестился палач, будто отмахиваясь крестным знаменем от нечистой силы. А молодой палач безбоязненно плеснул из ведерка, попятился к порогу.
– Когда ту грамоту писал? – повторил свое дьяк.
– Тую неделю Кондрашка засылал ко мне табунщика Мишку Сазонова, грозил смертию… Грамоту просил дать от круга и войсковых старшин…
– То верно, – опять кивнул бородой дьяк. – Мишку Сазонова он засылал… Токо смертию не грозил. Он же тебе верил в те поры, ироду! Так и запишем в подноготной правде. Слышишь?
Илья смолчал согласно. Перед глазами плавали кровавые круги.
Дьяк долго скрипел пером, после спросил:
– И каково же запорожцы порешили? Чего круг ихний приговорил?
– Идтить на Дон… Булавину помочь супротив Лукьяна…
– И то верно. А почто не пошли?
– Гетман Мазепа услыхал про то, воспротивился…
– То – правда истинная, – кивнул дьяк. – Гетман верно царю служит!
Уже давно, из других допросов под кнутом и железом, знал дьяк, что было в те дни на Хортице. И начал торопливо вносить подноготную в пыточный список.
Все казаки поднялись тогда за Кондрашкой Булавиным, потому что невиданная измена казацкой воле и правде случилась на Дону. Решили пойти в Черкасск, допросить Луньку за его прегрешения, да гетману Мазепе про то стало известно. А гетман-то и сам не одного запорожского старшину в царскую пытку отдал, чтобы задобрить бояр. До сей поры томились в цепях, на Сибирской каторге многие казаки и ближний его полковник Семен Палий… Поднял тогда Мазепа монахов черных и самого архимандрита из Киевской лавры, с крестом и хоругвиями поставил поперек дороги. И возгласили они проклятие Булавину и каждому казаку, кто за ним пойдет. И остановилось храброе запорожское воинство на запретной черте, за которой – грех…
– Гетман Мазепа верно царю служит, не то что вы, окаянные! – повторил с твердостью дьяк, кончив писать.
Откинулся на скамейке, вздохнул с видимым облегчением и довольством. Подумал еще: «Вот ведь дальняя, окраинная ветка тоже, а крепко и верно на государевом древе растет… Не то что дрянные донские атаманишки да астраханская голь!»
Пальцы у дьяка сводило от длительного письма, спину разламывало от усталости. Бросил бы он дознание на этом месте, уснул с великой охотой. Но в оконце уже меркли звезды, ночь подошла к концу, а пытке еще не виделось края, и он заторопил Илью.
– Куда после ударился вор Кондрашка? Говори, не дремай!
– Весной… он снова на Дону объявился, – сказал Илья надтреснутым голосом и попросил воды испить.
Дьяк согласно кивнул, и младший палач зачерпнул ковшом из той бочки, где вымокали таловые длинники. Вода пахла кровью.
11
Зима выдалась в том году мягкая, слякотная, а весна ранняя и сухая – видно, жарко было на Руси от царских и боярских щедрот.
Мужики, покрытые струпьями, в обношенном посконье, били сваи в подморную хлябь у Финского залива, ладили верфи на Онеге и Ладоге, подымали корабельные снасти у Воронежского берега на Дону. А боярам и служилому отродью, спешно поверстанному в дворянство, велено было сменить домотканую пестрядину и яловые сапоги на импорт – рубахи тонкого, заморского полотна с голландскими кружевами на обшлаг и грудную прорезь, называемую жабо, а на ноги – красные башмаки с высоченными бабьими каблуками и дорогими, медными пряжками, чтобы на ассамблеях блистать. В пору, когда сполошные, вековые колокола по справедливости шли на пушечное литье, а мужики целыми деревнями разбегались с голоду и непосильной барщины, самое время было рядиться в праздничную, фазанью одежу разноцветного пера…
В довершение ко всему пришла в державную голову Петра Алексеевича новая, дерзкая мысль – выкопать мужицкой лопатой прямой судоходный канал между Волгою и Доном по Епифанской балке, пустить бревенчатыми шлюзами веселые кораблики с орудийным грохотом и потешными огнями, называемыми не иначе как фейерверк… А допрежь замелькали по Руси палки, не имеющие иного благозвучного названия, дабы поднять косного мужика на государево дело. Который намертво прирос к месту, к сохе и бороне, тому каленое железо на лоб и – в Демидовские рудники, намертво обвенчать цепью с тачкой-рудовозкой об одном колесе.
Мужик огляделся, почесал для порядку под рубахой, а потом и в затылке и – побежал резво. Одначе не в ту сторону. Кинулся в леса дремучие, в болота гиблые, по скитским углам, на Печору и Каму, а самый голенастый и настырный – в Дикое Поле, на Дон да Яик, к вольным казакам-братушкам, где царская милость покуда не в силе достать и казнить заживо…
Покуда заморские штейгера били колышки под Епифанью на даровых харчах и щедрой российской деньге, у царя-батюшки зрели в голове новые заботы. И оттого, верно, горячие ветры дули по Руси с севера на юг и с запада на восток, теплынь разлилась по Дикому Полю еще в исконно морозном феврале, а нежданный суховей за одну неделю согнал тощие снега в яры и балки. Незаметно и как-то невзначай прошумела скудная полая водица, открылись дороги. Косяки журавлей потянулись на север, к гнездовьям полуночного края.
Птицы искали старые гнездовья, люди мыкались по земле в поисках неведомой, терпимой Муравии…
Над всей Слободской Украиной, от Кодака до Бахмута и Ямполя, изогнулась коромыслом веселая, семицветная радуга. И в эту радугу, точно в небесные ворота, въехали неспешной рысью странные всадники, полторы тыщи сабель и пик, держа путь на восток. Никто из них не знал, что их ждет впереди – близкая смерть, дальняя слава ли. Ехали в тяжком раздумье – все, от приблудившегося к ним попа-расстриги до походного атамана, и несли над степью бесконечную, древнюю, заунывную песню о бездомной, кочевой жизни казаков; пели дружно, в одну душу, один настрой:
Тонко звенели стремена, поскрипывали высокие, казачьи седла. Булавин понуро сидел на рыжем, откормленном за зиму аргамаке, слепо оглядывал голую, только что вышедшую из-под снега степь и ничего не видел. В глазах его все еще стояли черные монахи с иконами, что перегородили дорогу Запорожскому войску на Дон. Тоска ела Кондрата. Не думал, не гадал он прошлым летом, что с весной придется кружить серым волком по чужим краям, сознавать, что нету ближней дороги к дому. Не хотел прослыть вором и разбойником на правом деле, а все к тому клонилось…
Кондратий оглянулся, недовольно крикнул песенникам:
– Чего заныли? Поищите в саквах другую песню!
Замолчали передние, тишина прошлась над казачьим строем с головы до самого конца, и тогда Мишка Сазонов поднял вровень с бунчуком новый, веселый запев:
Кони пошли бойчее, размашистее. С дальнего придорожного кургана поднялась длиннокрылая птица-лунь и, косо кренясь под вышним ветром, долго висела в парении над головами казаков.
Семка Драный, с плохо заросшим шрамом через нос и скулу, протронул коня, поехал рядом с атаманом. Спросил коротко:
– Чего надумал, Кондратий Афанасьевич? Какая тоска гложет?
– Не тоска, Семен, сказать, а кручина! – невесело усмехнулся Булавин. – Масленица ныне кругом, а мы еще и не гуляли!
– За чем же дело, атаман! Дойдем до Бахмутского шляха, там работных тыщами гонят в Азов да Таганрог, гляди, и разбогатеем, проводим масляную! Токо я не о том спытывал… Дальше-то как?
– Вот и я о том думаю…
– Подвели нас запорожцы, сукины дети! Куда теперь?
Булавин смотрел на серебрянокрылую птицу-лунь, отлетавшую к ближнему лесу на легкие, осиянные солнцем облака в просторном небе. Сказал хмуро:
– Путь у нас теперь один: пробиваться на Кубань, к староверам. Дон, видишь, ближней царской вотчиной стал, а Кубань еще вольная речка. Думаю теперь, как через Лунькины заставы пройти…
Семен Драный голову опустил, вздохнул:
– Кубань, атаман, не наша – турская земля. С салтаном-то воевать будем? Али как?
Булавин усмехнулся в бороду:
– Салтан – не царь, посунется…
– А мухаджиры?
– С мухаджирами надобно по-доброму договориться, в Ачуев поехать. Наши староверы давно с ними мирно соседствуют…
Дальше ехали молча. Над бунчуком взмывали сотни голосов, несли веселую, походную песню:
Думка у Кондрата была нелегкая, и Семен Драный то понимал не хуже атамана. Спросил на всякий случай:
– А ежли царь за отступников нас почтет, Кондратий, тогда как?
– А царю ударим в ноги Кубанью, как, бывало, Ермак делал, – сказал Булавин. – Такая наша казачья судьба: от своих бегать, чужим – головы снимать!
– То – дело, – кивнул Драный. – Деды наши оттягали Дон у ногаев, а нам бы Кубань у нехристей взять… Теперь одна забота, как ты сказал: черкасские заставы. Силу надо немалую собрать, чтобы за Дон пробиться!
– О том и думаю, Семен. Беглых надо собирать как ни мога больше.
В первом же попутном буераке, где остановились на привал и разожгли костры, Булавин позвал приблудного расстригу, велел писать грамоту.
Сидели в полотняном балаганчике, заместо писчего стола попик-расстрига приспособил туго набитые кожаные саквы, а сверху еще божественную книгу подложил. И на белой бумаге со слов Булавина написал такое
Беглый поп с малолетства умел писать размашисто, а как дошел до этого места, до этих тысяч, так и пером водить перестал, отвалилась у него рука. И рот у него открылся от удивления. Долго лупал глазами на Кондрата, потом закатился сатанинским смехом, начал икать.
– И все у вас, на Дону, такие-то? – захлебнулся он радостью.
– Молчи, старая кутья! – сказал Булавин. – То не обман, а вера. Что с вечера написано; то с утра явью окажется!
– Да то уж непременно так, то я разумею, – смеялся поп. – Благослови господь нашу ложь во спасение! Не обойди милостью своей!..
– Ну вот! Напишешь таких листков дюжину, я с ними казаков разошлю в ночь, а потом и поглядим!
Пока варево кипело в котле, пока барана крутили над огнем, сидел Кондратий молча в палатке, глядел, как поп умело ставит титлы и крючья, и каждую новую грамотку чуть ли не из-под рук выхватывал у него. А сам на безделье доставал из кармана сушеный горох, в рот кидал. Каждую горошинку раскусит и половинку выплюнет, а другую половинку сжует.
Дюжину грамот успел-таки накатать расстрига, после рука устала. Начал поп интересоваться, как атаман с горохом обходится, и тут же усмотрел в его обычае смысл. Поморгал умными глазами и снова рассмеялся:
– И все у вас, на Дону, такие, атаман?
Булавин и ему отсыпал гороху, не пожадничал. Кивнул ответно:
– Не знаю, поп, все ли, но через одного все ж таки попадаются…
Васька Шмель принес жареную, пахучую баранью ногу, обтекавшую жиром, потом втянул полный бурдюк с вином и, распрямившись, сказал лениво:
– Там, атаман, двое по степи скачут в нашу сторону. Не знаю, к нам, нет ли…
Булавин вскочил с кошмы, кафтан застегнул, волоса пятерней оправил, будто давно ждал тех верховых. Крикнул радостно:
– Бросай бабье дело, встречай конных! То – добрые вести!
Поп опять глянул на Кондратия с удивлением, ничего не сказал.
А у самого входа в атаманскую палатку уже храпели взмыленные лошади, звякнули стремена. Васька Шмель ввел под полотняный навес двух заморенных мужичков, старого и молодого. А Булавин сразу узнал старого, то был известный гультяй-бродяга с Верхнего Хопра, Лунька Хохлач, добрый охотник на диких кабанов, коз и прочую орленую дичь о двух ногах, какая по царскому указу мыкается от Борисоглебска до Астрахани и обратно.
Рядом с бородатым Хохлачом стоял совсем зеленый юнец, моргал устало, рукавом сопли вытирал.
– С сыном, что ли, прибег, Лунька? – спросил Кондратий весело.
– С сыном, атаман! – поклонился Хохлач. – Нужда великая погнала. Круг собрали мы в Пристанском городке, и круг тот послал нас, кои знают тебя по обличью, во все стороны, чтобы сыскать и немедля к себе звать. Ждут тебя на Хопре, атаман, еще с зимнего мясоеда!
– Кто? – спросил Булавин.
– Казаки с новопришлыми. Войско.
– И много? – опять спросил Кондрат, хотя уже все понял с первого слова.
– Ежели верно подсчитать, атаман, так сто тыщ, – сказал Хохлач, устало моргая и вытирая кулаком пот со лба.
– Сто?! – ахнул поп-расстрига и выронил гусиное перо. – Ахти, господи, а мы-то тут маху дали в грамотке!
Он посмотрел на Булавина виновато, с плутоватой усмешкой.
Булавин усадил гостей к баранине, а лошадям ихним велел задать корма.
– И чего ж люди ваши там делают? – спросил он Хохлача. – Лодки, струги мастерят, смолу варят?
– Нет, того еще не начинали, – сказал виновато старик.
– А чего же думали? Ворон, что ли, считали без толку?
– Говорю: тебя ждут! – озлился Хохлач. – Голову в таком деле нужно, Афанасьич…
– Ах, дьяволы, бездельники! Приеду, пороть зачну каждого третьего, чтобы у второго чесалось! Такое время пропустили даром!
И засмеялся:
– Василий, послам с Пристани – первый ковш! Придвигайтесь ближе, дорожку неблизкую погладим!
Тут Кондратий вроде бы невзначай заметил попа, что пялил на него ошалелые буркалы, сгреб пачку заготовленных писем, скомкал и сунул в карман.
– А твоя работа, поп, нынче насмарку пошла! – захохотал он. – Завтра иные письма будем рассылать с тобой, попомни слово! Чернилку далеко не убирай!
Васька Шмель не жалел вина, полные ковши наливал. Но вино не брало на этот раз атамана, он хлестал его как воду и совсем мало закусывал, все другим оставлял…
Пристанский городок в верховьях Хопра гудел пчелиным роем. И не масленица взбудоражила многотысячную толпу, весть добрая. Сам походный атаман Кондратий Булавин объявился, приехал людей спасать.
Лунька Хохлач не соврал, собралось в городке великое множество беглых со всей России, может, поболее двадцати тысяч, да голутвенных казаков столько же, да еще много других инородцев с Волги на подходе было.
Ехал Кондратий по взбаламученным улицам в окружении своих старшин, с трудом протискивался сквозь толпу, голодную и рваную, готовую за ним хоть на разбой, хоть в самое чертово пекло. Здоровался, бросал округ себя веселые слова, спрашивал ради доброго знакомства:
– Откуда вы, люди? Кто такие? Какого звания?
Толпа ревела, бросала вверх шапки, со всех сторон отвечали с веселым хохотом:
– Всякие тут! Русские, хохлы! Мордва нечесаная!
– Орловцы-безменщики, проломанные головы! Брянцы-куролесы!
– Ельчане-сычужники, вятичи-слепороды! Примай, батька! Будь здрав на многие лета!
С другой стороны орали складнее:
– А тут еще Орел да Кромы – первые воры! От всякого народу по уроду, с каждого Ельца – по три молодца! К тебе шли, бояр перещупали ненароком! Чаргунцев накопили на дробь и порох!
– Не забывай токо про нас, а мы уж постоим за тебя!
– Не-ча-а-ай!! – орали где-то с краю немощные, беззубые деды, ходившие в молодые лета по Волге еще со Стенькой Разиным.
Мужики, покрытые струпьями, в обношенном посконье, били сваи в подморную хлябь у Финского залива, ладили верфи на Онеге и Ладоге, подымали корабельные снасти у Воронежского берега на Дону. А боярам и служилому отродью, спешно поверстанному в дворянство, велено было сменить домотканую пестрядину и яловые сапоги на импорт – рубахи тонкого, заморского полотна с голландскими кружевами на обшлаг и грудную прорезь, называемую жабо, а на ноги – красные башмаки с высоченными бабьими каблуками и дорогими, медными пряжками, чтобы на ассамблеях блистать. В пору, когда сполошные, вековые колокола по справедливости шли на пушечное литье, а мужики целыми деревнями разбегались с голоду и непосильной барщины, самое время было рядиться в праздничную, фазанью одежу разноцветного пера…
В довершение ко всему пришла в державную голову Петра Алексеевича новая, дерзкая мысль – выкопать мужицкой лопатой прямой судоходный канал между Волгою и Доном по Епифанской балке, пустить бревенчатыми шлюзами веселые кораблики с орудийным грохотом и потешными огнями, называемыми не иначе как фейерверк… А допрежь замелькали по Руси палки, не имеющие иного благозвучного названия, дабы поднять косного мужика на государево дело. Который намертво прирос к месту, к сохе и бороне, тому каленое железо на лоб и – в Демидовские рудники, намертво обвенчать цепью с тачкой-рудовозкой об одном колесе.
Мужик огляделся, почесал для порядку под рубахой, а потом и в затылке и – побежал резво. Одначе не в ту сторону. Кинулся в леса дремучие, в болота гиблые, по скитским углам, на Печору и Каму, а самый голенастый и настырный – в Дикое Поле, на Дон да Яик, к вольным казакам-братушкам, где царская милость покуда не в силе достать и казнить заживо…
Покуда заморские штейгера били колышки под Епифанью на даровых харчах и щедрой российской деньге, у царя-батюшки зрели в голове новые заботы. И оттого, верно, горячие ветры дули по Руси с севера на юг и с запада на восток, теплынь разлилась по Дикому Полю еще в исконно морозном феврале, а нежданный суховей за одну неделю согнал тощие снега в яры и балки. Незаметно и как-то невзначай прошумела скудная полая водица, открылись дороги. Косяки журавлей потянулись на север, к гнездовьям полуночного края.
Птицы искали старые гнездовья, люди мыкались по земле в поисках неведомой, терпимой Муравии…
Над всей Слободской Украиной, от Кодака до Бахмута и Ямполя, изогнулась коромыслом веселая, семицветная радуга. И в эту радугу, точно в небесные ворота, въехали неспешной рысью странные всадники, полторы тыщи сабель и пик, держа путь на восток. Никто из них не знал, что их ждет впереди – близкая смерть, дальняя слава ли. Ехали в тяжком раздумье – все, от приблудившегося к ним попа-расстриги до походного атамана, и несли над степью бесконечную, древнюю, заунывную песню о бездомной, кочевой жизни казаков; пели дружно, в одну душу, один настрой:
Они думали все думушку единую:
Как и где-то нам, братцы, зимовать будет?
На Яик нам идтить – переход велик,
А на Волге ходить нам – все ворами слыть,
Под Казань-град идтить, да там царь стоит,
Как грозной-то царь, Иван Васильевич…
Тонко звенели стремена, поскрипывали высокие, казачьи седла. Булавин понуро сидел на рыжем, откормленном за зиму аргамаке, слепо оглядывал голую, только что вышедшую из-под снега степь и ничего не видел. В глазах его все еще стояли черные монахи с иконами, что перегородили дорогу Запорожскому войску на Дон. Тоска ела Кондрата. Не думал, не гадал он прошлым летом, что с весной придется кружить серым волком по чужим краям, сознавать, что нету ближней дороги к дому. Не хотел прослыть вором и разбойником на правом деле, а все к тому клонилось…
Кондратий оглянулся, недовольно крикнул песенникам:
– Чего заныли? Поищите в саквах другую песню!
Замолчали передние, тишина прошлась над казачьим строем с головы до самого конца, и тогда Мишка Сазонов поднял вровень с бунчуком новый, веселый запев:
Эх, как со славной, со восточной со сторонушки
Протекала быстра речушка, славный Тихий Дон,
Он прорыл, прокопал, младец, горы-и крутые,
Одолел он леса темные, дремучие!..
Кони пошли бойчее, размашистее. С дальнего придорожного кургана поднялась длиннокрылая птица-лунь и, косо кренясь под вышним ветром, долго висела в парении над головами казаков.
Семка Драный, с плохо заросшим шрамом через нос и скулу, протронул коня, поехал рядом с атаманом. Спросил коротко:
– Чего надумал, Кондратий Афанасьевич? Какая тоска гложет?
– Не тоска, Семен, сказать, а кручина! – невесело усмехнулся Булавин. – Масленица ныне кругом, а мы еще и не гуляли!
– За чем же дело, атаман! Дойдем до Бахмутского шляха, там работных тыщами гонят в Азов да Таганрог, гляди, и разбогатеем, проводим масляную! Токо я не о том спытывал… Дальше-то как?
– Вот и я о том думаю…
– Подвели нас запорожцы, сукины дети! Куда теперь?
Булавин смотрел на серебрянокрылую птицу-лунь, отлетавшую к ближнему лесу на легкие, осиянные солнцем облака в просторном небе. Сказал хмуро:
– Путь у нас теперь один: пробиваться на Кубань, к староверам. Дон, видишь, ближней царской вотчиной стал, а Кубань еще вольная речка. Думаю теперь, как через Лунькины заставы пройти…
Семен Драный голову опустил, вздохнул:
– Кубань, атаман, не наша – турская земля. С салтаном-то воевать будем? Али как?
Булавин усмехнулся в бороду:
– Салтан – не царь, посунется…
– А мухаджиры?
– С мухаджирами надобно по-доброму договориться, в Ачуев поехать. Наши староверы давно с ними мирно соседствуют…
Дальше ехали молча. Над бунчуком взмывали сотни голосов, несли веселую, походную песню:
Он прорыл, прокопал, младец, горы крутые,
Одолел он леса темные, дремучие!..
Думка у Кондрата была нелегкая, и Семен Драный то понимал не хуже атамана. Спросил на всякий случай:
– А ежли царь за отступников нас почтет, Кондратий, тогда как?
– А царю ударим в ноги Кубанью, как, бывало, Ермак делал, – сказал Булавин. – Такая наша казачья судьба: от своих бегать, чужим – головы снимать!
– То – дело, – кивнул Драный. – Деды наши оттягали Дон у ногаев, а нам бы Кубань у нехристей взять… Теперь одна забота, как ты сказал: черкасские заставы. Силу надо немалую собрать, чтобы за Дон пробиться!
– О том и думаю, Семен. Беглых надо собирать как ни мога больше.
В первом же попутном буераке, где остановились на привал и разожгли костры, Булавин позвал приблудного расстригу, велел писать грамоту.
Сидели в полотняном балаганчике, заместо писчего стола попик-расстрига приспособил туго набитые кожаные саквы, а сверху еще божественную книгу подложил. И на белой бумаге со слов Булавина написал такое
«ПРЕЛЕСТНАЯ ГРАМОТА
Атаманы-молодцы, дородные охотники, вольные всяких чинов люди, воры и разбойники…
Кто хочет с походным атаманом Кондратием Афанасьевичем Булавиным, кто хочет с ним погулять по чисту полю, постоять за волю и веру истинную, красно походить, сладко попить да поесть, на добрых конях поездить, то приезжайте ко мне на речку Донец и Айдар… А со мною силы: донских казаков семь тысяч, запорожцев шесть тысяч, Белгородской орды и калмыков пять тысяч!»
Беглый поп с малолетства умел писать размашисто, а как дошел до этого места, до этих тысяч, так и пером водить перестал, отвалилась у него рука. И рот у него открылся от удивления. Долго лупал глазами на Кондрата, потом закатился сатанинским смехом, начал икать.
– И все у вас, на Дону, такие-то? – захлебнулся он радостью.
– Молчи, старая кутья! – сказал Булавин. – То не обман, а вера. Что с вечера написано; то с утра явью окажется!
– Да то уж непременно так, то я разумею, – смеялся поп. – Благослови господь нашу ложь во спасение! Не обойди милостью своей!..
– Ну вот! Напишешь таких листков дюжину, я с ними казаков разошлю в ночь, а потом и поглядим!
Пока варево кипело в котле, пока барана крутили над огнем, сидел Кондратий молча в палатке, глядел, как поп умело ставит титлы и крючья, и каждую новую грамотку чуть ли не из-под рук выхватывал у него. А сам на безделье доставал из кармана сушеный горох, в рот кидал. Каждую горошинку раскусит и половинку выплюнет, а другую половинку сжует.
Дюжину грамот успел-таки накатать расстрига, после рука устала. Начал поп интересоваться, как атаман с горохом обходится, и тут же усмотрел в его обычае смысл. Поморгал умными глазами и снова рассмеялся:
– И все у вас, на Дону, такие, атаман?
Булавин и ему отсыпал гороху, не пожадничал. Кивнул ответно:
– Не знаю, поп, все ли, но через одного все ж таки попадаются…
Васька Шмель принес жареную, пахучую баранью ногу, обтекавшую жиром, потом втянул полный бурдюк с вином и, распрямившись, сказал лениво:
– Там, атаман, двое по степи скачут в нашу сторону. Не знаю, к нам, нет ли…
Булавин вскочил с кошмы, кафтан застегнул, волоса пятерней оправил, будто давно ждал тех верховых. Крикнул радостно:
– Бросай бабье дело, встречай конных! То – добрые вести!
Поп опять глянул на Кондратия с удивлением, ничего не сказал.
А у самого входа в атаманскую палатку уже храпели взмыленные лошади, звякнули стремена. Васька Шмель ввел под полотняный навес двух заморенных мужичков, старого и молодого. А Булавин сразу узнал старого, то был известный гультяй-бродяга с Верхнего Хопра, Лунька Хохлач, добрый охотник на диких кабанов, коз и прочую орленую дичь о двух ногах, какая по царскому указу мыкается от Борисоглебска до Астрахани и обратно.
Рядом с бородатым Хохлачом стоял совсем зеленый юнец, моргал устало, рукавом сопли вытирал.
– С сыном, что ли, прибег, Лунька? – спросил Кондратий весело.
– С сыном, атаман! – поклонился Хохлач. – Нужда великая погнала. Круг собрали мы в Пристанском городке, и круг тот послал нас, кои знают тебя по обличью, во все стороны, чтобы сыскать и немедля к себе звать. Ждут тебя на Хопре, атаман, еще с зимнего мясоеда!
– Кто? – спросил Булавин.
– Казаки с новопришлыми. Войско.
– И много? – опять спросил Кондрат, хотя уже все понял с первого слова.
– Ежели верно подсчитать, атаман, так сто тыщ, – сказал Хохлач, устало моргая и вытирая кулаком пот со лба.
– Сто?! – ахнул поп-расстрига и выронил гусиное перо. – Ахти, господи, а мы-то тут маху дали в грамотке!
Он посмотрел на Булавина виновато, с плутоватой усмешкой.
Булавин усадил гостей к баранине, а лошадям ихним велел задать корма.
– И чего ж люди ваши там делают? – спросил он Хохлача. – Лодки, струги мастерят, смолу варят?
– Нет, того еще не начинали, – сказал виновато старик.
– А чего же думали? Ворон, что ли, считали без толку?
– Говорю: тебя ждут! – озлился Хохлач. – Голову в таком деле нужно, Афанасьич…
– Ах, дьяволы, бездельники! Приеду, пороть зачну каждого третьего, чтобы у второго чесалось! Такое время пропустили даром!
И засмеялся:
– Василий, послам с Пристани – первый ковш! Придвигайтесь ближе, дорожку неблизкую погладим!
Тут Кондратий вроде бы невзначай заметил попа, что пялил на него ошалелые буркалы, сгреб пачку заготовленных писем, скомкал и сунул в карман.
– А твоя работа, поп, нынче насмарку пошла! – захохотал он. – Завтра иные письма будем рассылать с тобой, попомни слово! Чернилку далеко не убирай!
Васька Шмель не жалел вина, полные ковши наливал. Но вино не брало на этот раз атамана, он хлестал его как воду и совсем мало закусывал, все другим оставлял…
Пристанский городок в верховьях Хопра гудел пчелиным роем. И не масленица взбудоражила многотысячную толпу, весть добрая. Сам походный атаман Кондратий Булавин объявился, приехал людей спасать.
Лунька Хохлач не соврал, собралось в городке великое множество беглых со всей России, может, поболее двадцати тысяч, да голутвенных казаков столько же, да еще много других инородцев с Волги на подходе было.
Ехал Кондратий по взбаламученным улицам в окружении своих старшин, с трудом протискивался сквозь толпу, голодную и рваную, готовую за ним хоть на разбой, хоть в самое чертово пекло. Здоровался, бросал округ себя веселые слова, спрашивал ради доброго знакомства:
– Откуда вы, люди? Кто такие? Какого звания?
Толпа ревела, бросала вверх шапки, со всех сторон отвечали с веселым хохотом:
– Всякие тут! Русские, хохлы! Мордва нечесаная!
– Орловцы-безменщики, проломанные головы! Брянцы-куролесы!
– Ельчане-сычужники, вятичи-слепороды! Примай, батька! Будь здрав на многие лета!
С другой стороны орали складнее:
– А тут еще Орел да Кромы – первые воры! От всякого народу по уроду, с каждого Ельца – по три молодца! К тебе шли, бояр перещупали ненароком! Чаргунцев накопили на дробь и порох!
– Не забывай токо про нас, а мы уж постоим за тебя!
– Не-ча-а-ай!! – орали где-то с краю немощные, беззубые деды, ходившие в молодые лета по Волге еще со Стенькой Разиным.