А когда выбрался Кондратий к майдану, какой-то бородатый дедок вскочил на перевернутую бочку супротив церковки, а в руках – старый стрелецкий топоришко-тесак с обточенным накругло лезвием. Что-то знакомое в обличье.
   Взмахнул тем топором выше головы, окликнул Булавина хрипло и не так уж громко, ан все кругом замолчали.
   – Атаман! Весть послухай добрую! Помнишь ли ты меня?
   Булавин коня остановил, шапку снял.
   – Помню! – возгласил громко, чтобы все слышали. – Ты – Иван Лоскут, что со Степаном Тимофеевичем на Москву ходил, знаю!
   – Ну, так нынче я тот самый топорик откопал, кой из Степановых рук в Синбирской сече выронился! Вот он! – дедок снова взмахнул топором. – Я тогда рядом был, подобрал топор-то, уберег! И держал до часу под буерачным дубом, в корневищах, от злого глаза и боярского сыску! А нынче откопал, пришло время! В твои руки заместо войсковой булавы отдаю! Владай им по закону и верши правое дело, Кондратий! Постои за русских людей и волюшку вольную, а мы не выдадим!
   Из руки в руку принял Булавин высветленное за многие годы топорище, вскинул над головой обточенное, округлое лезвие. И попало в то лезвие солнце из-за облака, брызнуло яростным огнем в глаза, ослепило каждого. И круг взорвался от новых криков:
   – Будь здрав, Кондратий!
   – Носи на здоровье!
   – Веди! Время приспело! Умрем, а не выдадим!..
   – Не-ча-а-ай!! – завопили свое старики-разинцы.

12

   Утро вечера мудренее.
   С вечера каждый орал свое: хохлы на Ямполь и Харьков идти хотели, волжские бурлаки, понятно, на Волгу, беглые с верфей – на Козлов и Воронеж тянули, бояр и приказную немчуру шарпать! И неведомо им всем было, что попервам-то надо Черкасск от измены очистить, а потом уж за большое дело браться.
   Так он решил.
   Войсковым старшинам Семену Драному, Лукьяну Хохлачу, Беспалову и Никите Голому приказ: всю толпу на полки поделить, воинскому умению учить. Беглым с верфей старшину избрать, лодки и легкие струги шить немедля, смолу варить.
   Мишка Сазонов со старым Хохлачом набег под Тамбов сделали, стражу на царском конном заводе перебили, пятьсот кровных кобылиц пригнали. А на крутом Хоперском берегу уже пылали костры, запахло свежей доской и топленым варом. Нашлись и добрые плотники, начали доски шпунтовать, острогрудые челны и струги многовесельные ладить,
   Кондрат ходил по берегу довольный, размахивал дареным топором, крепко сжимая в руке старое, но надежное топорище. «Не с того Стенька начинал и не тем кончил, – думалось. – Но топором умел махнуть над Волгой! Лады…»
   А беглый поп-расстрига день и ночь строчил прелестные письма во многом числе:
 
   «…От Кондратия Булавина и от всего войска походного, от Пристани вниз по Хопру и Дону атаманам-молодцам! Ведомо им чинить, чтобы по всем станицам всем верстаться и быть готовыми, конными и оружными; и одной половине в поход, а другой быть на куренях. В котору станицу прийдет сие письмо, та б станица была готова в тот час к походу. Для того, что зло на нас помышляют, жгут и казнят напрасно злые бояре и немцы. А ведают они, атаманы-молодцы, как деды их и отцы стояли прежде за Старое Поле. А ныне те злые супостаты Старое Поле ни во что почли. А ему, Булавину, запорожские казаки все, и Белгородская орда, и иные орды слово дали, что быть с ним заодно. Сын за отца, брат за брата, друг за друга держаться и стоять крепко. А ежели кто сему письму будет противен, тому казаку и беглому будет смертная казнь.
   Списав сие письмо, посылать наскоро по городкам, на усть Бузулука, и на усть Медведицы, и вниз по Дону…»
 
   Полетели письма белыми голубями не токмо вниз по Дону, а во все стороны, от Волги до Днепра. Запылали боярские усадьбы на Слободской Украине, на Тамбовщине и под Воронежем – не зальешь.
   День и ночь приходили ватаги мужиков в Пристанской городок с ружьями, топорами, пиками и дрекольем. Приходили и безоружные, а то – с бабами и беглыми девками, а которые невенчанные, тех поп-расстрига венчал на скорую руку. Крестил не распятием, пистолью.
   Великий поход на Черкасск близился. А Васька Шмель в эти дни не находил себе места, по родным местам душой изболелся. Весна билась у парня в крови, он не спал по ночам, сторожил каждый шаг атамана.
   – А до Мурома мы дойдем, батька?
   Ночами вокруг Пристанского городка, по всему широкому лугу на десятки верст, горели тысячи костров, шевелилось и звенело оружием несметное войско. Зарево вставало небывалым рассветом.
   Кондратий тоже не спал ни днем, ни ночью, дел всяких у него было невпроворот.
   – Ежели и дальше так дело пойдет, Василий, так и до Мурома дойдем, дай срок!

13

   Не успел царь Петр Алексеевич с Северными походами управиться, припугнул шведов, а от них новое смущение: король Карл на союзников пошел, начал к российским пределам с запада подбираться.
   Ни дня, ни ночи покоя царю. И каналы копать нужно, и верфи строить, и пушки лить. А допрежь того за порядком в домашнем обиходе следить, коллегии учреждать, бороды стричь, мужика к царской работе приучать.
   Думал в эти дни царь-батюшка о новом вотчинном распорядке, дабы богатство российское приумножить, с помещичьих земель взять больший доход. Расписывал все чинно, не торопясь:
 
   «…Во-первых, помещикову землю надлежит верно измерять. Которую разделить на четыре равныя части: первая будет с рожью, вторая с яровым, третья под пар, четвертая для выгону скота; и оную землю переменять под выгоном ежегодно другою по очереди, дабы в короткое время вся земля чрез то удобрена навозом была, отчего невероятная прибыль быть может и великий урожай хлебу… Десятину же считать 80 сажен длиннику, а поперешнику 40 сажен; на каждую десятину рожь высевать на худой земле должно по две четверти, на средней полторы, на хорошей одна четверть…»
 
   Особливо о рвении к работе:
 
   «…Всего наивящще смотреть надлежит, дабы летом во время работы не малой лености и дальняго покою крестьянам происходить не могло. Кроме одних тех праздников, которые точно положены и освобождены от работы, не торжествовать. Понеже ленивые крестьяне ни о чем более не пекутца как только узнать больше праздников…
   И, окромя барщины, с каждого тягла, то есть с мужа с женою, получить должно:
   ПО ПЕРВОМУ ЗИМНИКУ, или к рождеству христову:
   1. Сена лугового, зеленого, китами 50 пуд.
   2. Ржи чистой 2 четверти.
   3. Овса или ячменю 2 четверти.
   4. Круп, конопель по одному четверику.
   5. Масла пахтанова коровья 20 фунтов.
   6. Масла конопляного 1 штоф.
   7. Сукна серого 2 аршина.
   8. Холста алняного 5 аршин.
   9. Свиного мяса 1,5 пуда.
   10. Уток живых шипунов 1 пара.
   К СВЕТЛОЙ НЕДЕЛЕ:
   1. Индийских кур живых 1 пара.
   2. Русских кур 3 пары.
   3. Яиц 20 пар.
   4. Кадку в 10 ведер творогу и ушат сметаны – со всех крестьян.
   5. Полсажени дров, водою, где можно.
   К ПЕТРОВУ ДНЮ:
   1. Кладеного барана 1.
   2. Яиц 30.
   3. Цыплят по разумению.
   К УСПЕНЬЕВУ ДНЮ:
   1. Гусей 1 пара.
   2. Цыплят русских 5 пар.
   3. Быка кладеного 4 лет – со всех крестьян…»
 
   Вслед за Вотчинным распорядком под руку царю попала еще одна грамота, сшитая в толстую тетрадь. Тут, по его высочайшему повелению, изложены были ПРАВИЛА ХОРОШЕГО ТОНА для подрастающей молодежи, дабы не допускать падения нравов.
   К вечеру царь одолел правила и утвердил ту грамоту, коя называлась: ЮНОСТИ ЧЕСТНОЕ ЗЕРЦАЛО. Особливо по нраву пришлись царю общие правила для отроков:
 
   «…§ 22. Отрок должен быть весьма учтив и вежлив, как в словах, так и в делах: на руку не дерзок и не драчлив, также имеет оной стретившего на три шага не дошед, и шляпу приятным образом сняв, а не мимо прошедши, назад оглядываясь, поздравлять. Ибо вежливу быть на словах и шляпу держать в руках неубыточно, а похвалы достойно и лучше, когда про кого говорят: он есть вежлив, смиренный кавалер и молодец, нежели когда скажут про которого, он есть спесивый болван…
   …§ 27. Младые отроки должны всегда между собою говорить иностранными языки, а особливо, когда им что тайное говорить случается, чтоб слуги и служанки дознаться не могли и чтоб можно их от других незнающих болванов распознать…
   …§ 55. Также когда в беседе, или в компании случится в кругу стоять, или сидя при столе, или между собою разговаривая, или с кем танцуя, не надлежит никому неприличным образом в кругу плевать, но на сторону. А ежели в каморе, где много людей, или в церкви – не мечи на пол, а прими харкотины в платок…
   …§ 59. Еще же зело не пристойно, когда кто платком или перстом в носу чистит, яко бы мазь какую мазал, а особливо при других честных людях.
   За столом сиди благочинно, прямо и не хватай перьвой в блюдо, не жри, как свинья, и не дуй ушное, чтоб везде брызгало, не сопи, когда еси… А около своей тарелки не делай забора из костей и корок и протчего…»
 
   Царь Петр Алексеевич дважды перечитывал иные, примечательные страницы Правил хорошего тона, смаковал отдельные фразы и так увлекся, что не заметил, когда в кабинете появился светлейший князь Алексашка Меншиков. Он стоял у двери в дорожном, замызганном камзоле, ждал, улыбаясь, когда царь поднимет голову от важных бумаг.
   – Мин херц! – не дождавшись, окликнул он царя. – Из-под Гродна и Дзенциол привез я тебе вести! Оторвись хоть на час, мин херц!
   – Знаю! – сказал царь, отшвырнув толстую тетрадь на край стола. – С добрыми вестями вас никогда нету! Каков Карлушка-то, а? Побил саксонцев? Гляди, скоро и через Двину полезет? Чего у Шереметева слышно?
   – Пробовал Карлушка нашу границу переходить, мин херц, но наши казаки авангард его разбили, много добра взяли, – сказал Меншиков.
   – С казаками – беда! – вздохнул царь. – В бою с неприятелем они зело храбры и похвалы достойны. А на Дону опять смута. Азовский губернатор Иван Андреевич Толстой пишет: в верховых городках опять заварилась каша, кою трудно будет расхлебать. Вор и смутьян Кондрашка Булавин новые бунты поднял, спускается ныне по Дону, хочет Азов и Черкасск взять. Толстой своего досмотрщика к Булавину заслал, Тимошку Соколова из донских старшин. А тот отписывает, что ни убить, ни совладать ино с Булавиным теперь нет возможности, в силу вошел великую. Экой бес! А я его под Азовом фряжским вином угощал, дьявола!
   Царь помолчал, глядя в упор на светлейшего князя. Вздохнул тяжко. После сказал:
   – А еще пишет тот соглядай Тимошка, что донские старшины Илья Зерщиков и Степка Ананьин с Булавиным в сговоре и в любой час могут измену в Черкасске сделать, атамана Максимова головой выдать бунтарям. Каково?
   – Что-то не похоже на правду, мин херц! – возразил Меншиков. – Мои люди перехватили письмо донских старшин в Сечь, там другое сказано. Письмо-то при мне, вот прочти сам…
   Меншиков порылся в карманах и подал с поклоном мятую бумагу. Царь начал читать неразборчивые каракули:
 
   «Кошевому атаману и всему войску Запорожскому его царского пресветлого величества, наказный войсковой атаман Илья Григорьев Зерщиков и все войско Донское челом бьют. В нынешнем 708 году, в Филиппов пост, приехал к вам в Сечю вор и изменник, донской казак Кондрашка Булавин с единомышленниками своими и привез прелестные воровские письма и сказывал вам, будто мы войском Донским от великого государя отложились и для того будто его, вора, к вам прислали, чтоб вы войском шли б к нам, войску Донскому на помощь. И тем ево словам прелестным вы не поверили и из Сечи выслали вон… И ныне мы в своем войсковом кругу приговорили послать от себя к вам в Сечю письмо для подлинного уверения, что мы великому государю Петру Алексеевичу служили верно и за православную христианскую веру и за него, великого государя, готовы головы свои положить. И вам, кошевому атаману и всему войску, впредь таким ворам и никаким возмутительным письмам и его, Булавина, товарищам не верить. А буде такие воры к вам явятца, то их присылать к нам войску или в Таганрох, оковав, за крепким караулом… Атаман Илья Зерщиков».
 
   Царь прочитал письмо, разыскал в шкатулке отписку азовского губернатора Толстого и сложил обе бумаги вместе. Уставился на светлейшего князя выпуклыми глазами.
   – Н-да… – сказал царь задумчиво. – Дело сие шибко запутанное, а выход один: войско большое на Дон пора посылать, пока бунты те не разыгрались, как при родителе моем… И нету у нас того войска, Данилыч. Нету! Вот какая беда! Чего бы ты придумал ныне, а?
   У Меншикова голова всякий раз думала складно, заодно с государем. Он помолчал для порядка, вроде как собираясь с мыслями, а потом дал совет:
   – Разумею, мин херц, что верно ты изволил сказать: от Шереметева ныне войска убавить нельзя. А надобно всех дворян и царедворцев, кои дома сидят, за бабьи подолы уцепившись, на службу выдворить да супротив Кондрашки и послать. Особливо тех, что под Воронежем, в Курщине, на Слободской Украине обретаются с животы. Им-то первым тот Кондрашка может красного петуха подпустить, а то и головы поснимать. Таких бездельников ныне более тысячи можно собрать. Дворовых пускай с собой возьмут сам-пят. А в подмогу им дать слободские полки Шидловского. Командиром же над всеми я бы поставил, мин херц, князя Василия Долгорукого. Сметливый офицер и на тех воров зело зол по родному брату. Лучше не придумаешь…
   Царь кивнул утвердительно.
   – Садись, пиши! – приказал он. – Роспись кому быть! И напишешь оприч того рассуждение и указ, что чинить на Дону! Казачьи городки по всему Дону и притокам, кои пристали к воровству, сжечь без остатка, как и раньше было велено князю Юрию. А людей смутных – рубить, а заводчиков – на колеса и колья, дабы сим удобнее оторвать охоту к воровству. Ибо сия сарынь, кроме жесточи, не может унята быть… Пиши!
   Царь отошел к окну и стал глядеть сквозь зарешеченный проем на мутную широкую Неву. Скомкал полотняную завеску в кулак:
   – А о старшинах донских надобно особый сыск учредить. Дьяволы! Ничего понять нельзя, будто в азартную зернь играют!

14

   Илюха Зерщиков висел на дыбе. Его вновь окатили водой, ослабив натяг заплечных хомутов, и он очнулся. Мученический пот застелил глаза, Илья видел только блуждающий, текучий свет в отдалении, где коптили две сальные свечки.
   Вокруг Илюхиной души не было теперь никакой бренности – ни мяса, ни костей, ни кожи не чуял, он, один только огонь, всесокрушающую боль. Не на том, на этом свете творилась над ним великая пытка, и он сам знал, за что.
   Металась душа Илюхи в поисках последнего спасения и выхода, и была вроде бы какая-то заповедная дверь из преисподней к белому свету, но у той двери все еще сидел в свечном желтом кругу приказный дьяк, маленький и темный, похожий на усохшего в стараниях черта, и не пускал. И когда кончилось терпение, затрясся Илюха от ужаса:
   – Пре-дай-те смер-ти-и-и! – тонко завопил он, Захлебываясь сукровицей и обвисая неживым телом.
   Дьяк поднял голову и с длительной пристальностью глядел на жертву, будто не понимая, о чем может просить этот человек. Палачи сидели у порога, дремали с устатку.
   – До смерти, брат, еще далеко… – со страшным равнодушием и неопределенностью, как бы про себя сказал дьяк и вновь углубился в чтение.
   Он как раз читал Илюхину отписку в Запорожье, и в той отписке была верность царю, а потому смерть и откладывалась на неопределенное время. Но и жалости к Зерщикову дьяк не испытывал, потому что и в правом поступке лиходея скрывалось привычное лиходейство и шкурный умысел.
   Одолев грамоту, глянул дьяк в оконце. Там зыбился серый, туманный рассвет. Надо было поспешать.
   – Был ли ты, Илья Григорьев, с Лукьяновым войском, когда выходили встречь Кондрашке под Паншин-городок? – торопливо спросил дьяк.
   Илья молчал, голова бессильно моталась, как у мертвого.
   – Снимите! – приказал дьяк.
   Его снова кинули на мокрую скамью, он замычал от боли.
   – Сколь казаков было у атамана Максимова в том деле? – спросил дьяк, чертом выскочив из-за стола, светя огарком в самые глаза Зерщикова.
   – Восемь тыщ… сабель… И тыща стрельцов с полковником Васильевым, из крепости Азовской…
   – Почему же в тот раз не побили смутьянов, упустили вора Кондрашку? Али он сызнова в летучую галку оборотился?
   – Воды… дайте… – едва расклеил рот Илюха. – Мочи моей нет…
   Опять зачерпнули из бочки противной, степлившейся воды, Илья стучал зубами о край медного ковша.
   – Сила у атамана большая была? Отвечай! – прыгал дьяк перед глазами, торопился.
   – Казаки наши измену исделали, переметнулись к нему, Кондрашке, – замотал головой Зерщиков, не находя места на широкой скамье.
   – А после?
   – Посля мы в Черкасском заперлись, а он осадой встал… А в Есауловом городке большую подмогу ему дал Игнашка Некрасов, того Есаулова городка атаман.
   У Игнашки тож сила немалая была, а опричь того, он с двойными зубами и заговор тайный знал на воровство и разбой… С чертом знался…
   Дьяк закатился мелким смехом, ушел к столу. Начал писать сразу же в третий, подноготный список.
   Зерщиков притих на скамье, сжался в последний комок. Допрос близился к концу, в сквозном оконце порозовело от восхода, а в словах приказного уже не слышно было тайной ярости, и палачи уморились. Голая душа Ильи Зерщикова, лишенная тела, ворохнулась в слепой надежде и узрела даже какой-то иной, заповедный, никем более не охраняемый выход. Не райские врата и не адскую дверь – третье, незнаемое оконце к спасению… Душа еще надеялась, заходилась от сладостной дрожи, и показалось Илье, что все уже позади и что он кругом чист, ни в чем не повинен.
   И тут приказный загасил одну из двух свечек, за ненадобностью, поплевал на черные пальцы и весь подался из-за стола:
   – Ну! – сказал дьяк. – А теперь молви, вор, как вы атамана Максимова вязали, как ворота Черкасские злодею Кондрашке открыли настежь! Говори!
   Сил не было. Илья в страхе открыл глаза и первое, что увидел – раскаленные добела клещи у самого носа. Белое от жара железо, с присохшими у ржавой заклепки волосами и клочьями кожи.
   «Ноздри рвать…» – успел сообразить он в последний раз и провалился в огненную боль.
   Дикие крики толпы пронзили мозг, и шел будто бы к нему веселый, счастливый Кондрат, раскинув руки, собирался расцеловать троекратно, по-братски…

15

   Ах, белые струги, гордые лебеди! Волюшка вольная!
   Словно в дивной сказке апрель пролетел – с полой водой, с белыми песчаными косами меж хоперских круч, в розовом цветении терновника и вишни, с соловьиным раскатом и трелью. Сотни грудастых стругов, тысячи долбленых челноков под ясным солнышком и при попутном ветре миновали Урюпинскую и Зотовскую, и окружную Алексеевскую станицу, обогнули меловые Слащевские кручи, а там и широкий, привольный Дон распахнулся во весь мах, только паруса держи по ветру! А по берегу несчетная конница пылила в понизовья, ощетинив пики…
   И – без единого выстрела, точно на войсковой праздник шли… Так бы плыть и плыть по родной реке, по небывалому половодью!
   Ан под Паншином была все ж таки немалая стычка, азовские стрельцы и старшинское войско Луньки Максимова выходили встречать Булавина не на жизнь, а на смерть. Но куда же им супротив народа устоять? Чуть сумерки упали на займище, многие полки переметнулись на правую сторону, а те, что с Лукьяном остались, умелись с глаз долой, за крепкие стены Азова и Черкасска.
   А в Есауловом городке колокола звенели призывно, и многолюдная толпа ждала на берегу с хлебом-солью. И впереди с атаманской насекой и турской саблей в дорогих каменьях стоял молодой, чернобородый, плечистый казачина Игнат Некрасов, под стать самому Кондратию атаман. С ним еще под Азовом дрались вместе, знали один другого, приходилось стоять посреди злых янычар спина к спине…
   Расцеловались как братья – на всю жизнь.
   И тут, на Есауловской пристани, как раз и вывернулся. Тимоха Соколов из толчеи, тоже облобызал Булавина, зашептал истово:
   – Илья Григорьевич тебе, Кондратий, поклон прислал… Об черкасских не сумлевайся, Афанасьевич, подходи смело, все казаки у нас за тебя. Сказал: стрелять по Лунькиному приказу будут пыжами, чтобы своих не задеть! Головой Илюха ручался!
   Так и было. Не успели Кондратовы пушки и пищали как следует ударить по черкасским стенам, как распахнулись ворота, кинулись осадные казаки навстречу безоружно, начали шапки вверх кидать. Выволокли связанного атамана Максимова, а с ним пятерых непокорных старшин на суд и расправу.
   И глянул тогда в остатний раз Булавин в очи Лунькины, прочел в них смертную мольбу по жизни и великий страх. Молчал поверженный атаман-изменник, только глазами упрашивал о прощении.
   Тоска великая ударила Кондрату в сердце:
   – Нет, Лукьян… Нет! – покачал он головой, лапая крючки на груди, чтобы кафтан расстегнуть от гневного удушья. – Нет! За то, что изменил ты мне, хотел моей головой откупиться, я бы, может, и простил грех твой…
   А за лютую твою измену клятве нашей на верность – за то прощения у бога проси, я тут не мочен…
   И обернулся к ревущей толпе:
   – Что с изменой делать нам, братцы? Как скажете?
   И заревела, охнула черкасская площадь тысячами голосов:
   – Сме-эр-рти-и-и!!! Сме-р-ти пре-да-а-ать!
   – Сколь кровушки из-за них, супостатов, пролито! Нету им прощения!
   – Старым обычаем с ними!
   – В мешок – да в воду!
   Насчет мешка, это Илюха с Соколовым кричали. И первыми же бросились к Луньке, когда ближние казаки накинули на него пеньковый мешок. Торопились скорее завязать гузырь над Луньиной головой…
   И был после великий круг посреди Черкасска. Прокричали казаки своим войсковым атаманом Кондратия Булавина, и бунчужный есаул Тимоха Соколов самолично вручил ему по общему приговору тяжелую булаву.
   Кричали Кондратию «славу», и стоял он посреди площади, сняв шапку, на все стороны кланялся за великую честь и доверие. И были с ним рядом дружки-побратимы: по правую сторону Илья Зерщиков, по левую – Тимоха Соколов. Кланялись народу.
   А вечером в атаманских хоромах пировали. И снова сидели вокруг атамана Булавина верные его старшины и братья: по правую руку Зерщиков с Соколовым, по левую – Драный, Хохлач, Игнат Некрасов и Мишка Сазонов. А вестовой Васька Шмель за спиной у атамана стоял, ни на минуту глаз не спускал с дружков и собутыльников, чтобы греха какого не вышло…
   Пир не пир – веселая беседушка.
   Кондратий тут военный совет держал. Думали-решали, как дальше быть.
   И опять каждый свое кричал. Беспалов на Волгу тянул, Никита Голый на Козлов и Воронеж, Семка Драный в Слободскую Украину звал, а Васька Шмель, чуть малая передышка, склонялся к Булавину через плечо и жадно спрашивал:
   – А до Мурома дойдем, батька, ай нет?
   Булавин смеялся, хохотал, высоко задирая курчавую бороду. Пойди, рассуди их, гуляк окаянных! Умнее всех Игнат Некрасов сказал:
   – Большой силой, атаман, на Волгу надо выходить, с Яиком и башкирцами поручкаться, а малой силой – на Кубань, к староверам. Хосян-пашу в Ачуеве запереть, чтобы и не вылазил! Кубань – надежная земля вольным казакам и всему войску!
   – На Кубани-то салтан турский хозяйнует, о чем говоришь? – покачал головой Зерщиков из-за Кондратова плеча.
   – Салтан – не царь, посунется! – засмеялся Некрасов.
   Булавин обрадовался: его слова! Как в воду глядел Игнашка! Тоже неплохо мозгует казак, не то что осторожный Илюха… Илюха – лиса хитрая, его бы в случае чего на посольские дела приставить, а вояки настоящие все по левую сторону сидят…
   Встал Кондратий, на левую сторону склонился, расцеловал Игната:
   – Будь моей правой рукой – на Волге! А ты Семен – на Слободскую Украину ступай, там беглых много, собирать их надо. А Хохлач и Беспалов, так и быть, на Козлов пойдут, народ спасать от бояр и прибыльщиков!
   Расцеловал атаманов, каждого по очереди.
   И грянули казаки песню старинную, дружную, загудела просторная горница от слитных голосов:
 
 
Не на море, не на море, во широком поле,
Не сизы орлы собирались, два брата встречались!
Они белыми руками-то друг друга обнимали
Да под дубом-то высоки-им свой кош занимали!
Ох да, они саблей о саблю огонь высекали,
А с калеными-то стрелами огонь разводили!..
 
 
   Хорошо пели побратимы, хорошо было на душе Кондрата.
   Вот ведь как оно дело-то заиграло, с той малой попытки укоротить длинные руки боярам-карателям! Запылало, водой не залить! Приходят добрые вести со всей России… Забурлило Поволжье, там зашевелились свои лапотные атаманы. Жгут боярские хоромы, скот и зерно делят, прячутся до времени в дремучих лесах… А по ночам встают кровавые зарева под Нижним Новгородом, у Воронежа и Брянска, бродит вешней пеной ближний Терек, шумят по-своему башкирцы, вотяки и чуваши… Погоди, Василий, скоро, видать, и до Мурома дойдем!
   Добре. Теперь нужно как ни мога скорее Азовскую крепость взять, чтобы за спиною врага не держать, и – с богом! В Азове – вся войсковая казна, на те деньги у крымчаков бы добрых коней купить, харчей напасти для голодной воинской оравы… И – спешные грамоты слать треба на Сечь, на Кубань; к атаману раскольников Савелию Пахомову сам бы поехал, да время не терпит…
   Большие мысли кружились в голове атамана, добрая походная песня мутила душу.
   И тут-то углядел Кондратий в дальнем углу, у самой двери, вороватые глаза Степки Ананьина…
   Откуда он взялся, злыдень? Почему в честной компании песни играет, а не висит на перекладине, вместе с Лунькой Максимовым?