Страница:
– Хочешь, я разобью его? – спросила мать.
– Да, разбей, мама.
– А я отрежу тебе три ломтика хлеба, – сказал доктор.
– О, четыре, я съем четыре, вот увидишь!
Теперь она говорила доктору «ты». Когда он дал ей первый тоненький ломтик, обмакнув хлеб в яйцо, девочка схватила Анри за руку; а так как она держала одновременно и руку матери, то принялась целовать обе, переходя от одной к другой с той же страстной любовью.
– Ну, будь же благоразумна, – проговорила Элен, видя что Жанна готова разрыдаться. – Доешь лучше яйцо, чтобы порадовать нас.
Жанна начала есть; но она была так слаба, что уже после второго ломтика хлеба обессилела. Она улыбалась при каждом глотке, уверяя, что у нее размягчились зубы. Анри ободрял ее, у Элен на глазах стояли слезы. Господи! Она видела, как ее девочка ест. Она следила глазами за хлебом, растроганная до глубины души. Внезапно ей представилась Жанна, мертвая, застывшая под простыней, – она содрогнулась. А девочка ела, и ела так мило; движения ее были медленны и нерешительны, как у выздоравливающей.
– Ты не будешь меня бранить, мамочка?.. Я делаю все, что могу, доедаю третий ломтик… Ты довольна мною?
– Очень, очень довольна, детка. Ты не знаешь, сколько радости ты даешь мне…
И, задыхаясь от счастья, забывшись, Элен склонила голову на плечо Анри. Оба они улыбались девочке.
Но Жанне, казалось, стало не по себе. Она украдкой поглядывала на них, потом опустила голову, перестала есть. На ее побледневшее лицо легла тень недоверия и гнева. Пришлось снова уложить ее.
– Да, разбей, мама.
– А я отрежу тебе три ломтика хлеба, – сказал доктор.
– О, четыре, я съем четыре, вот увидишь!
Теперь она говорила доктору «ты». Когда он дал ей первый тоненький ломтик, обмакнув хлеб в яйцо, девочка схватила Анри за руку; а так как она держала одновременно и руку матери, то принялась целовать обе, переходя от одной к другой с той же страстной любовью.
– Ну, будь же благоразумна, – проговорила Элен, видя что Жанна готова разрыдаться. – Доешь лучше яйцо, чтобы порадовать нас.
Жанна начала есть; но она была так слаба, что уже после второго ломтика хлеба обессилела. Она улыбалась при каждом глотке, уверяя, что у нее размягчились зубы. Анри ободрял ее, у Элен на глазах стояли слезы. Господи! Она видела, как ее девочка ест. Она следила глазами за хлебом, растроганная до глубины души. Внезапно ей представилась Жанна, мертвая, застывшая под простыней, – она содрогнулась. А девочка ела, и ела так мило; движения ее были медленны и нерешительны, как у выздоравливающей.
– Ты не будешь меня бранить, мамочка?.. Я делаю все, что могу, доедаю третий ломтик… Ты довольна мною?
– Очень, очень довольна, детка. Ты не знаешь, сколько радости ты даешь мне…
И, задыхаясь от счастья, забывшись, Элен склонила голову на плечо Анри. Оба они улыбались девочке.
Но Жанне, казалось, стало не по себе. Она украдкой поглядывала на них, потом опустила голову, перестала есть. На ее побледневшее лицо легла тень недоверия и гнева. Пришлось снова уложить ее.
III
Выздоровление Жанны длилось несколько месяцев. В августе она еще была в постели. К вечеру она вставала на час – другой. Ей стоило неимоверных усилий дойти до окна. Там она усаживалась в кресло; перед ней расстилался Париж, пылавший в лучах закатного солнца. Ослабевшие ноги Жанны отказывались служить ей; она сама говорила с бледной улыбкой, что в ней не хватило бы крови и на птичку, что ей много еще придется съесть супа, прежде чем она окрепнет. Ей клали в бульон мелко нарезанное сырое мясо. С течением времени она полюбила это блюдо, – уж очень ей хотелось сойти в сад и поиграть там.
Эти недели, эти месяцы шли друг за другом однообразной пленительной чередой. Элен не считала дней. Она перестала выходить из дому; сидя возле Жанны, она забывала все на свете, ни одна весть из окружающего мира не долетала до нее. Здесь, рядом с Парижем, заполнявшим горизонт своим дымом и рокотом, она создала себе обитель, еще более замкнутую, более уединенную, чем затерянные в скалах кельи святых отшельников. Ее девочка была спасена! Этого ей было достаточно. Уверенная в ее выздоровлении, Элен внимательно следила за его ходом, радуясь всякой мелочи – блеску взгляда, живости движений. С каждым часом она все более узнавала в девочке прежнюю Жанну – ее прекрасные глаза, ее снова ставшие мягкими темные волосы. Ей казалось, будто она вновь родила ее. Чем медленнее осуществлялся возврат девочки к жизни, тем больше Элен наслаждалась им, вспоминая те далекие дни, когда она кормила Жанну грудью; видя, как она мало-помалу крепнет, Элен испытывала волнение еще более сладостное, чем тогда, когда она брала ножки малютки в свои руки, стараясь определить, скоро ли она сделает первые робкие шаги.
Однако она все еще тревожилась. Несколько раз она замечала, как на лицо Жанны ложилась какая-то тень и девочка тотчас бледнела, становилась подозрительной, резкой. Почему она, за минуту до того веселая, вдруг так менялась? Уж не страдала ли она, не скрывала ли от матери возобновившихся приступов боли?
– Скажи мне, детка, что с тобой? Только что ты смеялась, а теперь загрустила. Ответь же мне, у тебя что-нибудь болит?
Но Жанна порывисто отворачивала голову и зарывалась лицом в подушку.
– Ничего у меня не болит, – отрывисто отвечала она. – Пожалуйста, оставь меня в покое.
И она целыми часами оставалась враждебно-угрюмой, устремив взгляд в стену, упорно молчала, погружаясь в глубокую печаль, непонятную для ее огорченной матери. Анри не знал, чем объяснить эти приступы, всегда происходившие тогда, когда он являлся. Он приписывал их нервному возбуждению больной и настаивал на том, чтобы Жанну ничем не расстраивали.
Однажды после полудня Жанна спала. Анри, вполне удовлетворенный состоянием ее здоровья, задержался в спальне, беседуя с Элен, снова сидевшей, как прежде, у окна за шитьем. С той страшной ночи, когда в порыве страсти она открыла ему свою любовь, они жили без потрясений, изо дня в день отдаваясь сладости сознания, что они любят друг друга, не думая о завтрашнем дне, забыв о внешнем мире. У постели Жанны, в этой комнате, где еще реял ужас агонии девочки, некое целомудрие ограждало их от внезапного пробуждения чувственности; звук невинного дыхания ребенка успокаивал их. Однако по мере того как к больной возвращались силы, крепла и их любовь, все более захватывая их обоих, – и они сидели рядом, трепеща, наслаждаясь настоящим, не желая задумываться о том, что будет, когда Жанна встанет с постели и страсть их вспыхнет, свободная и здоровая.
Час проходил за часом. Они баюкали друг друга редкими словами, произносимыми шепотом, чтобы не разбудить девочку. Слова эти были банальны, но они трогали их до глубины души. В тот день сердца их были исполнены нежностью.
– Клянусь вам, ей гораздо лучше, – сказал доктор. – Не пройдет и двух недель, как ей можно будет сойти в сад.
Элен проворно шила.
– Вчера девочка опять была очень грустна, – прошептала она. – Но сегодня утром она смеялась и обещала мне быть умницей.
Наступило долгое молчание. Жанна не просыпалась – ее сон веял на них безмятежным миром. Когда она спала так спокойно, они испытывали облегчение, – они безраздельно принадлежали друг другу.
– Вы так давно не были в саду, – сказал Анри. – Теперь он полон цветов.
– Маргаритки хороши, правда? – спросила она.
– Да, клумба великолепна… Клематиты обвили вязы. Похоже на гнездо из листьев.
Вновь настало молчание. Элен, перестав шить, с улыбкой посмотрела на него; одна и та же мысль блеснула им – они увидели себя гуляющими вдвоем в глубоких аллеях, где густая листва отбрасывает черную тень и дождем сыплются розы, – в тех аллеях, что рисует мечта. Анри, наклонившись к Элен, вдыхал нежный запах вербены, поднимавшийся от ее пеньюара. Шорох одеяла смутил их…
– Она просыпается, – сказала, поднимая голову, Элен.
Анри отстранился. Он тоже бросил взгляд в сторону постели. Теперь Жанна лежала, обняв ручками подушку и уткнувшись в нее подбородком. Лицо ее было обращено к ним, но глаза оставались закрытыми. Казалось, она вновь уснула; по-, слышалось ее медленное, ровное дыхание.
– Так вы постоянно шьете? – спросил Анри, придвигаясь к Элен.
– Я не могу сидеть с незанятыми руками, – отвечала она. – Это машинальная работа, она вносит порядок в мои мысли. Я целыми часами думаю все об одном и том же, не утомляясь.
Он замолчал, следя за тем, как ее игла с легким, размеренным скрипом прокалывает коленкор; ему казалось, что эта нитка увлекает за собой и связывает воедино какую-то часть их жизней. Она могла бы шить так часами – он оставался бы на том же месте, слушая речь иглы, своим убаюкивающим ритмом вновь и вновь, без устали, возвращавшую их к одному и тому же слову. То было их сокровенным желанием – проводить так день за днем, в этом мирном уголке, прижавшись друг к другу, рядом со спящей девочкой, не шевелясь, чтобы не разбудить ее. Сладостная неподвижность, безмолвие, в котором каждый из них слышал биение сердца другого, неизъяснимая нежность, восхищавшая их в едином ощущении любви и вечности!
– Вы добрая, добрая, – прошептал он несколько раз, не находя другого слова, чтобы выразить ту радость, которою наполняло его ее присутствие.
Она снова подняла голову: эта пламенная любовь не стесняла ее. Лицо Анри было рядом с ее лицом. Мгновение они смотрели друг на друга.
– Не мешайте мне работать, – сказала она чуть слышно. – Я никогда не кончу.
Но тут она обернулась, охваченная инстинктивной тревогой. И она увидела Жанну, мертвенно-бледную, смотревшую на них расширенными, черными глазами. Девочка лежала все в том же положении, зарывшись в подушку подбородком, попрежнему сжимая ее тонкими ручками. Она только что открыла глаза и пристально смотрела на них.
– Что с тобой, Жанна? – спросила Элен. – Тебе хуже? Тебе что-нибудь нужно?
Девочка не отвечала, не двигалась, даже не опускала век на большие, неотступные, горящие глаза. Враждебная тень легла на ее лоб, побледневшие щеки сразу ввалились. Она уже запрокинула руки, как перед началом припадка. Элен поспешно поднялась, умоляя ее ответить; но девочка хранила упорную неподвижность, глядя на мать таким мрачным взором, что та, краснея, пролепетала:
– Посмотрите, доктор, что с ней?
Анри уже отодвинул свой стул от стула Элен. Подойдя к постели, он попытался взять маленькую ручку, с такой силой сжимавшую подушку. Что-то будто толкнуло Жанну при этом прикосновении. Порывистым движением она отвернулась к стенке, крича:
– Оставьте меня, вы!.. От вас мне хуже.
Она забилась под одеяло. В течение четверти часа мать и врач тщетно пытались успокоить ее ласковыми словами. Наконец она приподнялась и, умоляюще сложив руки, сказала:
– Прошу вас, оставьте меня… От вас мне хуже. Оставьте меня!
Элен, потрясенная, вновь села у окна. Но Анри уже не посмел сесть рядом с нею. Теперь они поняли, наконец: Жанна ревновала. Ни он, ни она не находили, что сказать. Несколько минут Анри молча расхаживал по комнате, затем, видя тревожные взгляды, которые Элен бросала на дочь, он ушел. Элен тотчас вернулась к дочери и насильно обняла ее:
– Послушай, детка, я одна… Посмотри на меня, отвечай мне… У тебя ничего не болит? Значит, это я тебя огорчила. Надо все мне сказать… Ты рассердилась на меня. Чем я тебя обидела?
Но как она ни допрашивала ее, какую форму ни придавала своим вопросам, Жанна клялась, что с ней ничего, что она ничуть не обиделась. Наконец она крикнула:
– Ты больше не любишь меня… не любишь…
И, судорожно закинув руки вокруг шеи матери, покрывая ее лицо жадными поцелуями, она разразилась неудержимыми рыданиями. Элен, с израненным сердцем, задыхаясь от невыразимой грусти, долго прижимала ее к себе, смешивая свои слезы с ее слезами, и клялась ей никогда никого не любить так, как любит ее.
С этого дня достаточно было одного слова, одного взгляда, чтобы пробудить ревность Жанны. Пока она находилась в опасности, какой-то инстинкт заставлял ее мириться с той любовью, спасительную нежность которой она ощущала вокруг себя. Но теперь она крепла и уже ни с кем не хотела делить свою мать. У нее появилось враждебное чувство к доктору, чувство, глухо росшее и превращавшееся в ненависть по мере того, как она поправлялась. Оно зрело в ее упрямой головке, во всем ее маленьком, молчаливом, подозрительном существе. Ни разу не захотела она высказать это прямо. Она сама не сознавала, что с нею. Когда доктор слишком близко подходил к ее матери, у нее начинало болеть вот здесь – она прикладывала обе руки к груди. Больше ничего. Но это жгло ее; бешеный гнев душил девочку и покрывал бледностью ее лицо. Она ничего не могла с этим поделать; она находила людей очень несправедливыми и еще упорнее, не говоря ни слова, замыкалась в себе, когда ее бранили за то, что она такая злая. Элен, трепеща, не смея заставить Жанну дать себе отчет в своем состоянии, отводила глаза от взгляда одиннадцатилетней девочки, в котором сквозили слишком рано пробудившиеся страстные переживания женщины.
– Жанна, ты меня очень огорчаешь, – говорила она со слезами на глазах, видя, как дочь задыхается, подавляя припадок неистового гнева.
Но это всемогущее некогда слово, возвращавшее Жанну, всю в слезах, в объятия Элен, уже не трогало девочку. Ее характер был уже не тот; настроение менялось по десяти раз в день. Чаще всего голос ее был отрывистым и повелительным; она разговаривала с матерью так, как если бы обращалась к Розали, требовала от нее тысячи мелких услуг, раздражаясь и вечно жалуясь.
– Дай мне попить… Какая ты неповоротливая! С вами умрешь от жажды.
А когда Элен подавала ей чашку, Жанна говорила:
– Не сладко… не хочу.
Она порывисто откидывалась на подушки, вторично отталкивала питье, говоря, что теперь оно слишком сладкое. Ей делают все назло. За ней больше не хотят ухаживать. Элен, боясь еще сильнее взволновать девочку, не отвечала, только смотрела на нее, и крупные слезы бежали по ее щекам.
Жанна обычно приурочивала свои вспышки гнева к приходу Анри. Как только он входил, она зарывалась в постель, угрюмо спуская голову, как это делают дикие звери, не выносящие приближения посторонних. Иногда она отказывалась разговаривать; молча, не шевелясь, уставив глаза в потолок, она разрешала врачу выслушивать ее и щупать ее пульс. Бывали и такие дни, когда она даже смотреть на него не хотела, с такой яростью зажимая глаза пальцами, что пришлось бы силой разомкнуть ей руки. Как-то вечером, когда мать подносила ей ложку микстуры, она обронила жестокое слово:
– Не хочу, это отрава!
Элен замерла, боясь вникнуть в смысл этой фразы. Острая боль пронзила ей сердце.
– Что ты говоришь, дитя мое? – спросила она. – Понимаешь ли ты сама, что говоришь… Лекарство никогда вкусным не бывает. Надо принять его.
Но Жанна хранила упрямое молчание, отворачивая голову, чтобы не глотать микстуру. С этого дня она сделалась капризной, принимая или не принимая лекарства в зависимости от настроения минуты. Она нюхала пузырьки, стоявшие на ночном столике, с недоверием оглядывала их. Однажды отказавшись от лекарства, она уже узнавала его и скорее согласилась бы умереть, чем выпить хотя бы одну его каплю. Только почтенному господину Рамбо иногда удавалось переубедить ее. Теперь она была с ним преувеличенно нежна, особенно в присутствии доктора, искоса поглядывая на мать блестящими глазами, чтобы видеть, страдает ли та от привязанности, которую ее дочь выказывает другому.
– А, это ты, дружок! – восклицала она, как только он появлялся. – Иди сюда, садись поближе… Ты принес апельсинов?
Приподнявшись, она со смехом шарила в его карманах, где всегда находились лакомства. Затем она целовала его, разыгрывая целую комедию нежности; страдание, которое, казалось ей, она угадывала на бледном лице матери, вызывало в ней чувство удовлетворенной мести. Господин Рамбо сиял от радости, что ему удалось помириться со своей дорогой девочкой.
Элен, встречавшая его в прихожей, успевала наскоро предупредить его. Тогда он, как будто нечаянно, замечал на столе микстуру.
– Вот как! Ты пьешь микстуру?
Лицо Жанны омрачалось.
– Нет, нет, у нее такой противный вкус, она так дурно пахнет. Я не пью ее, – отвечала она вполголоса.
– Как не пьешь? – подхватывал с веселым видом господин Рамбо. – Пари держу, что это очень вкусно… Ты позволишь мне попробовать?
И, не дожидаясь ответа, он наливал себе полную ложку и глотал ее, не поморщившись, с видом удовлетворенного лакомки:
– Ах! Изумительно вкусно! – бормотал он. – Это ты напрасно… Постой, вот только чуточку…
Жанна, развеселившись, уже не отказывалась. Внимательно следя за движениями господина Рамбо, она, казалось, изучала на его лице действие снадобья и соглашалась принимать все те лекарства, которые он отведывал. И добряк ради этого целый месяц пичкал себя медикаментами. Когда Элен благодарила его, он пожимал плечами.
– Полноте! Это очень вкусно! – говорил он и, сам уверовав, наконец, в свои слова, для собственного удовольствия разделял с Жанной ее лекарства.
Он проводил вечера у ее кровати. Аббат, со своей стороны, аккуратно приходил через день. Жанна задерживала их как можно дольше, сердясь, когда видела, что они берутся за шляпы. Теперь она боялась оставаться наедине с доктором и матерью; ей хотелось, чтобы в комнате постоянно были другие люди, которые своим присутствием разделяли бы их обоих. Часто она без всякой причины звала Розали. Когда ее мать оставалась наедине с Анри, взгляды Жанны уже не покидали их, следуя за ними во все углы комнаты. Она бледнела, когда их руки соприкасались. Случалось ли им вполголоса перекинуться словом девочка приподнималась раздраженная, желая знать, в чем дело. Для нее было невыносимо даже мимолетное прикосновение платья матери к ноге доктора на ковре. Стоило им приблизиться друг к другу, обменяться взглядом, как Жанна тотчас вздрагивала. Ее истомленное тело, все ее бедное маленькое существо, невинное и больное, было неимоверно чувствительно. Почуя, что мать и доктор за ее спиной обменялись улыбкой, она резко оборачивалась. В те дни, когда их сильнее влекло друг к другу, она ощущала это в веявшем от них воздухе; в такие дни она была сумрачнее обыкновенного, страдая как страдают нервные женщины перед грозой.
Все окружавшие считали Жанну вне опасности. Мало-помалу и сама Элен отдалась этой уверенности. Поэтому она стала относиться к припадкам Жанны, как к простым капризам балованного ребенка. После пережитых ею шести недель мучительного страха Элен испытывала жажду жизни. Теперь ее дочь могла часами обходиться без ее ухода; эти часы были для Элен сладостным освобождением от вечного напряжения, были отдыхом и наслаждением для нее, – ведь она столько времени даже не сознавала, существует ли она еще. Она выдвигала и перебирала ящики, с радостью находила забытые вещи, занималась всевозможными мелочами, чтобы вернуться к счастливому течению своей повседневной жизни. И в этом возрождении росла ее любовь: Анри был как бы наградой, которую она разрешала себе за все ею выстраданное. В тиши этой комнаты они были вне мира, они забывали о всех препятствиях. Ничто уже не разделяло их – только эта девочка, которую потрясала их страсть.
Но именно Жанна и разжигала в них желание. Всегда она была между ними, вечно следила за ними взором, и это принуждало их к постоянной напряженной сдержанности, к игре в безразличие, разжигавшей в них трепет страсти. Целыми днями они не могли обменяться словом, чувствуя, что она подслушивает их даже тогда, когда, казалось, дремлет, Как-то вечером Элен провожала Анри. В передней, безмолвная, побежденная, она готова была упасть в его объятия, как вдруг Жанна принялась кричать за закрытой дверью: «Мама! Мама!» – таким гневным голосом, будто восприняла, как удар, тот пламенный поцелуй, которым доктор коснулся волос ее матери. Элен пришлось поспешно вернуться в комнату: она услышала, как Жанна спрыгнула с кровати. Девочка уже бежала к двери, исступленная, в одной рубашке, дрожа от холода. С этого дня Жанна больше не позволяла матери отходить от нее. Элен и Анри оставалось только пожатие руки, когда врач приходил и уходил. Жюльетта с маленьким Люсьеном уже около месяца была на морских купаньях; доктор, свободно распоряжавшийся теперь своим временем, не смел проводить с Элен более десяти минут. Их долгие, сладостные беседы у окна прекратились. Когда их глаза встречались, в них вспыхивал все более яркий пламень.
Особенно мучительны были для них перемены настроения Жанны. Однажды утром, когда доктор наклонился над ней, она разразилась слезами. На целый день ее ненависть превратилась в лихорадочную нежность: она захотела, чтобы он сидел около ее кровати, раз двадцать подзывала мать, как бы желая видеть их рядом, растроганных и улыбающихся. Элен, полная счастья, уже мечтала о длинной веренице таких дней. Но на следующий же день, когда пришел Анри, девочка встретила его с такой враждебностью, что Элен умоляющим взглядом дала понять ему, чтобы он ушел: Жанна всю ночь металась, исступленно сожалея о проявленной ею доброте. И такие сцены возобновлялись постоянно. После тех блаженных часов, которые дарила им девочка в мгновения страстной нежности, тяжкие часы злобы разили их, словно удары хлыста, пробуждая в «их жажду отдаться друг другу.
Тогда мало-помалу чувство возмущения начало овладевать Элен. Разумеется, она умерла бы за свою дочь. Но зачем же злая девочка так мучит ее теперь, когда она вне опасности? В часы, когда Элен отдавалась своим грезам, смутным мечтам, в которых она видела себя идущей с Анри в неведомом и чарующем краю, перед ней вдруг вставал непреклонный образ Жанны. И постоянные муки терзали все существо Элен. Она слишком страдала от этой борьбы между своим материнством и своей любовью.
Однажды, несмотря на строгое запрещение Элен, Анри пришел ночью. За целую неделю им не удалось обменяться ни единым словом. Сначала Элен не хотела его впускать, но он, как бы желая внушить ей спокойствие, тихонько увлек ее в спальню. Здесь, – казалось им обоим, – они могут быть уверены в себе. Жанна крепко спала. Они уселись на привычное место у окна, поодаль от лампы; тихий сумрак окутывал их. В течение двух часов они разговаривали, наклоняясь друг к другу, чтобы говорить как можно тише, – так тихо, что их слова в просторной, объятой сном комнате звучали не слышнее вздоха. Подчас они поворачивали голову, смотрели на тонкий профиль Жанны, сложенные ручки которой покоились на отвороте простыни. Но под конец они забыли о ней. Их шепот становился громче. Вдруг Элен, очнувшись, высвободила свои руки, горевшие под поцелуями Анри. И ее пронизал леденящий ужас перед тем преступлением, которое они чуть было не совершили здесь.
– Мама! Мама! – бормотала Жанна, внезапно встревоженная, словно терзаемая каким-то кошмаром.
Веки ее отяжелели от сна; она металась в постели, стараясь привстать.
– Спрячьтесь, умоляю вас, спрячьтесь! – повторяла в ужасе Элен. – Вы убьете ее, если останетесь тут.
Анри поспешно скрылся в амбразуре окна, за портьерой из синего бархата. Но девочка продолжала жаловаться:
– Мама! Мама! О, как мне больно!
– Я здесь, с тобой, детка… Где тебе больно?
– Не знаю… Тут где-то. Это жжет меня.
Она открыла глаза, ее лицо было искажено, руки прижаты к груди.
– Это началось вдруг… Я ведь спала, правда? Будто огонь обжег меня.
– Но ведь все прошло, ты больше ничего не чувствуешь?
– Нет, нет, чувствую!
И она обводила комнату беспокойным взглядом. Теперь она совершенно пришла в себя. Враждебная тень покрыла бледностью ее лицо.
– Мама, ты одна? – спросила она.
– Конечно, одна, детка.
Жадна покачала головой. Она осматривала комнату, нюхала воздух. Волнение ее возрастало.
– Нет, нет, я знаю… Здесь кто-то есть… Я боюсь, мама, боюсь. О, ты обманываешь меня, ты не одна.
Начинался нервный припадок; рыдая, она откинулась на подушки, прячась под одеяло, словно желая укрыться от какой-то опасности. Обезумевшая Элен немедленно удалила Анри. Он хотел было остаться, чтобы ухаживать за девочкой, но она заставила его уйти. Вернувшись в спальню, она вновь обняла Жанну. Девочка повторяла все ту же жалобу, отражавшую самые большие ее горести.
– Ты не любишь меня больше, не любишь!
– Замолчи, ангел мой, не говори этого! – воскликнула мать. – Я люблю тебя больше всего на свете… Ты увидишь, люблю ли я тебя.
До самого утра она ухаживала за девочкой, твердо решив отдать ей вое свое сердце, проникшись ужасом при виде того, как болезненно ее любовь отзывается на дорогом ей существе, подтачивая его жизнь. На другой день она потребовала консилиума. Доктор Воден зашел как бы случайно и осмотрел больную, пересыпая осмотр прибаутками. Потом они долго совещались с доктором Деберль, – тот оставался в соседней комнате. Оба сошлись на том, что в данное время состояние девочки не внушает опасений. Однако они боялись осложнений. Они подробно расспрашивали Элен, догадываясь, что перед ними одно из тех нервных заболеваний, которые передаются в семье из поколения в поколение и ставят науку в тупик. Тогда она рассказала им то, что они частично уже знали: об ее бабушке, содержавшейся в доме умалишенных в Тюлетт, в нескольких километрах от Плассана; о матери, всю жизнь экзальтированной, страдавшей нервными припадками и умершей от скоротечной чахотки. Сама она унаследовала душевную уравновешенность отца, на которого походила и лицом. Жанна – та, напротив, вылитый портрет бабушки, но более хрупка; она не будет ни такого высокого роста, ни такого крепкого сложения. Оба врача снова подтвердили, что девочку следует всячески беречь. Нужны всевозможные предосторожности, чтобы бороться с этими формами бледной немочи, способствующими развитию множества опаснейших болезней.
Анри слушал старика Бодена с таким почтением, какого никогда не выказывал никому из своих собратьев. Советуясь с ним о здоровье Жанны, он имел вид новичка, сомневающегося в себе. Причина заключалась в том, что теперь он трепетал перед девочкой. При всей своей учености он не мог разобраться в ее болезни. Умри она по его вине – он потеряет ее мать. Эта мысль страшила его. Прошла неделя. Элен перестала принимать его в комнате больной. Тогда, пораженный в самое сердце, изнемогающий, он прекратил свои посещения.
В конце августа Жанна, наконец, смогла встать и ходить по комбатам. Она беззаботно смеялась; за две недели у нее не было ни одного припадка. Теперь мать всецело принадлежала ей, неотлучно находилась возле нее, – этого оказалось достаточно, чтобы вылечить ее. Первое время девочка все еще проявляла подозрительность, не отвечала на поцелуи матери, следила за каждым ее движением; ложась спать, она требовала, чтобы Элен взяла ее руку и держала в своей, когда она уснет. Потом, видя, что Анри больше не приходит, она снова стала доверчивой, счастливая тем, что возобновилась их прежняя спокойная жизнь, что они вдвоем, без посторонних, снова будут рукодельничать у окна. Щеми Жанны розовели с каждым днем. Розали говорила, что она расцветает не по дням, а по часам.
Эти недели, эти месяцы шли друг за другом однообразной пленительной чередой. Элен не считала дней. Она перестала выходить из дому; сидя возле Жанны, она забывала все на свете, ни одна весть из окружающего мира не долетала до нее. Здесь, рядом с Парижем, заполнявшим горизонт своим дымом и рокотом, она создала себе обитель, еще более замкнутую, более уединенную, чем затерянные в скалах кельи святых отшельников. Ее девочка была спасена! Этого ей было достаточно. Уверенная в ее выздоровлении, Элен внимательно следила за его ходом, радуясь всякой мелочи – блеску взгляда, живости движений. С каждым часом она все более узнавала в девочке прежнюю Жанну – ее прекрасные глаза, ее снова ставшие мягкими темные волосы. Ей казалось, будто она вновь родила ее. Чем медленнее осуществлялся возврат девочки к жизни, тем больше Элен наслаждалась им, вспоминая те далекие дни, когда она кормила Жанну грудью; видя, как она мало-помалу крепнет, Элен испытывала волнение еще более сладостное, чем тогда, когда она брала ножки малютки в свои руки, стараясь определить, скоро ли она сделает первые робкие шаги.
Однако она все еще тревожилась. Несколько раз она замечала, как на лицо Жанны ложилась какая-то тень и девочка тотчас бледнела, становилась подозрительной, резкой. Почему она, за минуту до того веселая, вдруг так менялась? Уж не страдала ли она, не скрывала ли от матери возобновившихся приступов боли?
– Скажи мне, детка, что с тобой? Только что ты смеялась, а теперь загрустила. Ответь же мне, у тебя что-нибудь болит?
Но Жанна порывисто отворачивала голову и зарывалась лицом в подушку.
– Ничего у меня не болит, – отрывисто отвечала она. – Пожалуйста, оставь меня в покое.
И она целыми часами оставалась враждебно-угрюмой, устремив взгляд в стену, упорно молчала, погружаясь в глубокую печаль, непонятную для ее огорченной матери. Анри не знал, чем объяснить эти приступы, всегда происходившие тогда, когда он являлся. Он приписывал их нервному возбуждению больной и настаивал на том, чтобы Жанну ничем не расстраивали.
Однажды после полудня Жанна спала. Анри, вполне удовлетворенный состоянием ее здоровья, задержался в спальне, беседуя с Элен, снова сидевшей, как прежде, у окна за шитьем. С той страшной ночи, когда в порыве страсти она открыла ему свою любовь, они жили без потрясений, изо дня в день отдаваясь сладости сознания, что они любят друг друга, не думая о завтрашнем дне, забыв о внешнем мире. У постели Жанны, в этой комнате, где еще реял ужас агонии девочки, некое целомудрие ограждало их от внезапного пробуждения чувственности; звук невинного дыхания ребенка успокаивал их. Однако по мере того как к больной возвращались силы, крепла и их любовь, все более захватывая их обоих, – и они сидели рядом, трепеща, наслаждаясь настоящим, не желая задумываться о том, что будет, когда Жанна встанет с постели и страсть их вспыхнет, свободная и здоровая.
Час проходил за часом. Они баюкали друг друга редкими словами, произносимыми шепотом, чтобы не разбудить девочку. Слова эти были банальны, но они трогали их до глубины души. В тот день сердца их были исполнены нежностью.
– Клянусь вам, ей гораздо лучше, – сказал доктор. – Не пройдет и двух недель, как ей можно будет сойти в сад.
Элен проворно шила.
– Вчера девочка опять была очень грустна, – прошептала она. – Но сегодня утром она смеялась и обещала мне быть умницей.
Наступило долгое молчание. Жанна не просыпалась – ее сон веял на них безмятежным миром. Когда она спала так спокойно, они испытывали облегчение, – они безраздельно принадлежали друг другу.
– Вы так давно не были в саду, – сказал Анри. – Теперь он полон цветов.
– Маргаритки хороши, правда? – спросила она.
– Да, клумба великолепна… Клематиты обвили вязы. Похоже на гнездо из листьев.
Вновь настало молчание. Элен, перестав шить, с улыбкой посмотрела на него; одна и та же мысль блеснула им – они увидели себя гуляющими вдвоем в глубоких аллеях, где густая листва отбрасывает черную тень и дождем сыплются розы, – в тех аллеях, что рисует мечта. Анри, наклонившись к Элен, вдыхал нежный запах вербены, поднимавшийся от ее пеньюара. Шорох одеяла смутил их…
– Она просыпается, – сказала, поднимая голову, Элен.
Анри отстранился. Он тоже бросил взгляд в сторону постели. Теперь Жанна лежала, обняв ручками подушку и уткнувшись в нее подбородком. Лицо ее было обращено к ним, но глаза оставались закрытыми. Казалось, она вновь уснула; по-, слышалось ее медленное, ровное дыхание.
– Так вы постоянно шьете? – спросил Анри, придвигаясь к Элен.
– Я не могу сидеть с незанятыми руками, – отвечала она. – Это машинальная работа, она вносит порядок в мои мысли. Я целыми часами думаю все об одном и том же, не утомляясь.
Он замолчал, следя за тем, как ее игла с легким, размеренным скрипом прокалывает коленкор; ему казалось, что эта нитка увлекает за собой и связывает воедино какую-то часть их жизней. Она могла бы шить так часами – он оставался бы на том же месте, слушая речь иглы, своим убаюкивающим ритмом вновь и вновь, без устали, возвращавшую их к одному и тому же слову. То было их сокровенным желанием – проводить так день за днем, в этом мирном уголке, прижавшись друг к другу, рядом со спящей девочкой, не шевелясь, чтобы не разбудить ее. Сладостная неподвижность, безмолвие, в котором каждый из них слышал биение сердца другого, неизъяснимая нежность, восхищавшая их в едином ощущении любви и вечности!
– Вы добрая, добрая, – прошептал он несколько раз, не находя другого слова, чтобы выразить ту радость, которою наполняло его ее присутствие.
Она снова подняла голову: эта пламенная любовь не стесняла ее. Лицо Анри было рядом с ее лицом. Мгновение они смотрели друг на друга.
– Не мешайте мне работать, – сказала она чуть слышно. – Я никогда не кончу.
Но тут она обернулась, охваченная инстинктивной тревогой. И она увидела Жанну, мертвенно-бледную, смотревшую на них расширенными, черными глазами. Девочка лежала все в том же положении, зарывшись в подушку подбородком, попрежнему сжимая ее тонкими ручками. Она только что открыла глаза и пристально смотрела на них.
– Что с тобой, Жанна? – спросила Элен. – Тебе хуже? Тебе что-нибудь нужно?
Девочка не отвечала, не двигалась, даже не опускала век на большие, неотступные, горящие глаза. Враждебная тень легла на ее лоб, побледневшие щеки сразу ввалились. Она уже запрокинула руки, как перед началом припадка. Элен поспешно поднялась, умоляя ее ответить; но девочка хранила упорную неподвижность, глядя на мать таким мрачным взором, что та, краснея, пролепетала:
– Посмотрите, доктор, что с ней?
Анри уже отодвинул свой стул от стула Элен. Подойдя к постели, он попытался взять маленькую ручку, с такой силой сжимавшую подушку. Что-то будто толкнуло Жанну при этом прикосновении. Порывистым движением она отвернулась к стенке, крича:
– Оставьте меня, вы!.. От вас мне хуже.
Она забилась под одеяло. В течение четверти часа мать и врач тщетно пытались успокоить ее ласковыми словами. Наконец она приподнялась и, умоляюще сложив руки, сказала:
– Прошу вас, оставьте меня… От вас мне хуже. Оставьте меня!
Элен, потрясенная, вновь села у окна. Но Анри уже не посмел сесть рядом с нею. Теперь они поняли, наконец: Жанна ревновала. Ни он, ни она не находили, что сказать. Несколько минут Анри молча расхаживал по комнате, затем, видя тревожные взгляды, которые Элен бросала на дочь, он ушел. Элен тотчас вернулась к дочери и насильно обняла ее:
– Послушай, детка, я одна… Посмотри на меня, отвечай мне… У тебя ничего не болит? Значит, это я тебя огорчила. Надо все мне сказать… Ты рассердилась на меня. Чем я тебя обидела?
Но как она ни допрашивала ее, какую форму ни придавала своим вопросам, Жанна клялась, что с ней ничего, что она ничуть не обиделась. Наконец она крикнула:
– Ты больше не любишь меня… не любишь…
И, судорожно закинув руки вокруг шеи матери, покрывая ее лицо жадными поцелуями, она разразилась неудержимыми рыданиями. Элен, с израненным сердцем, задыхаясь от невыразимой грусти, долго прижимала ее к себе, смешивая свои слезы с ее слезами, и клялась ей никогда никого не любить так, как любит ее.
С этого дня достаточно было одного слова, одного взгляда, чтобы пробудить ревность Жанны. Пока она находилась в опасности, какой-то инстинкт заставлял ее мириться с той любовью, спасительную нежность которой она ощущала вокруг себя. Но теперь она крепла и уже ни с кем не хотела делить свою мать. У нее появилось враждебное чувство к доктору, чувство, глухо росшее и превращавшееся в ненависть по мере того, как она поправлялась. Оно зрело в ее упрямой головке, во всем ее маленьком, молчаливом, подозрительном существе. Ни разу не захотела она высказать это прямо. Она сама не сознавала, что с нею. Когда доктор слишком близко подходил к ее матери, у нее начинало болеть вот здесь – она прикладывала обе руки к груди. Больше ничего. Но это жгло ее; бешеный гнев душил девочку и покрывал бледностью ее лицо. Она ничего не могла с этим поделать; она находила людей очень несправедливыми и еще упорнее, не говоря ни слова, замыкалась в себе, когда ее бранили за то, что она такая злая. Элен, трепеща, не смея заставить Жанну дать себе отчет в своем состоянии, отводила глаза от взгляда одиннадцатилетней девочки, в котором сквозили слишком рано пробудившиеся страстные переживания женщины.
– Жанна, ты меня очень огорчаешь, – говорила она со слезами на глазах, видя, как дочь задыхается, подавляя припадок неистового гнева.
Но это всемогущее некогда слово, возвращавшее Жанну, всю в слезах, в объятия Элен, уже не трогало девочку. Ее характер был уже не тот; настроение менялось по десяти раз в день. Чаще всего голос ее был отрывистым и повелительным; она разговаривала с матерью так, как если бы обращалась к Розали, требовала от нее тысячи мелких услуг, раздражаясь и вечно жалуясь.
– Дай мне попить… Какая ты неповоротливая! С вами умрешь от жажды.
А когда Элен подавала ей чашку, Жанна говорила:
– Не сладко… не хочу.
Она порывисто откидывалась на подушки, вторично отталкивала питье, говоря, что теперь оно слишком сладкое. Ей делают все назло. За ней больше не хотят ухаживать. Элен, боясь еще сильнее взволновать девочку, не отвечала, только смотрела на нее, и крупные слезы бежали по ее щекам.
Жанна обычно приурочивала свои вспышки гнева к приходу Анри. Как только он входил, она зарывалась в постель, угрюмо спуская голову, как это делают дикие звери, не выносящие приближения посторонних. Иногда она отказывалась разговаривать; молча, не шевелясь, уставив глаза в потолок, она разрешала врачу выслушивать ее и щупать ее пульс. Бывали и такие дни, когда она даже смотреть на него не хотела, с такой яростью зажимая глаза пальцами, что пришлось бы силой разомкнуть ей руки. Как-то вечером, когда мать подносила ей ложку микстуры, она обронила жестокое слово:
– Не хочу, это отрава!
Элен замерла, боясь вникнуть в смысл этой фразы. Острая боль пронзила ей сердце.
– Что ты говоришь, дитя мое? – спросила она. – Понимаешь ли ты сама, что говоришь… Лекарство никогда вкусным не бывает. Надо принять его.
Но Жанна хранила упрямое молчание, отворачивая голову, чтобы не глотать микстуру. С этого дня она сделалась капризной, принимая или не принимая лекарства в зависимости от настроения минуты. Она нюхала пузырьки, стоявшие на ночном столике, с недоверием оглядывала их. Однажды отказавшись от лекарства, она уже узнавала его и скорее согласилась бы умереть, чем выпить хотя бы одну его каплю. Только почтенному господину Рамбо иногда удавалось переубедить ее. Теперь она была с ним преувеличенно нежна, особенно в присутствии доктора, искоса поглядывая на мать блестящими глазами, чтобы видеть, страдает ли та от привязанности, которую ее дочь выказывает другому.
– А, это ты, дружок! – восклицала она, как только он появлялся. – Иди сюда, садись поближе… Ты принес апельсинов?
Приподнявшись, она со смехом шарила в его карманах, где всегда находились лакомства. Затем она целовала его, разыгрывая целую комедию нежности; страдание, которое, казалось ей, она угадывала на бледном лице матери, вызывало в ней чувство удовлетворенной мести. Господин Рамбо сиял от радости, что ему удалось помириться со своей дорогой девочкой.
Элен, встречавшая его в прихожей, успевала наскоро предупредить его. Тогда он, как будто нечаянно, замечал на столе микстуру.
– Вот как! Ты пьешь микстуру?
Лицо Жанны омрачалось.
– Нет, нет, у нее такой противный вкус, она так дурно пахнет. Я не пью ее, – отвечала она вполголоса.
– Как не пьешь? – подхватывал с веселым видом господин Рамбо. – Пари держу, что это очень вкусно… Ты позволишь мне попробовать?
И, не дожидаясь ответа, он наливал себе полную ложку и глотал ее, не поморщившись, с видом удовлетворенного лакомки:
– Ах! Изумительно вкусно! – бормотал он. – Это ты напрасно… Постой, вот только чуточку…
Жанна, развеселившись, уже не отказывалась. Внимательно следя за движениями господина Рамбо, она, казалось, изучала на его лице действие снадобья и соглашалась принимать все те лекарства, которые он отведывал. И добряк ради этого целый месяц пичкал себя медикаментами. Когда Элен благодарила его, он пожимал плечами.
– Полноте! Это очень вкусно! – говорил он и, сам уверовав, наконец, в свои слова, для собственного удовольствия разделял с Жанной ее лекарства.
Он проводил вечера у ее кровати. Аббат, со своей стороны, аккуратно приходил через день. Жанна задерживала их как можно дольше, сердясь, когда видела, что они берутся за шляпы. Теперь она боялась оставаться наедине с доктором и матерью; ей хотелось, чтобы в комнате постоянно были другие люди, которые своим присутствием разделяли бы их обоих. Часто она без всякой причины звала Розали. Когда ее мать оставалась наедине с Анри, взгляды Жанны уже не покидали их, следуя за ними во все углы комнаты. Она бледнела, когда их руки соприкасались. Случалось ли им вполголоса перекинуться словом девочка приподнималась раздраженная, желая знать, в чем дело. Для нее было невыносимо даже мимолетное прикосновение платья матери к ноге доктора на ковре. Стоило им приблизиться друг к другу, обменяться взглядом, как Жанна тотчас вздрагивала. Ее истомленное тело, все ее бедное маленькое существо, невинное и больное, было неимоверно чувствительно. Почуя, что мать и доктор за ее спиной обменялись улыбкой, она резко оборачивалась. В те дни, когда их сильнее влекло друг к другу, она ощущала это в веявшем от них воздухе; в такие дни она была сумрачнее обыкновенного, страдая как страдают нервные женщины перед грозой.
Все окружавшие считали Жанну вне опасности. Мало-помалу и сама Элен отдалась этой уверенности. Поэтому она стала относиться к припадкам Жанны, как к простым капризам балованного ребенка. После пережитых ею шести недель мучительного страха Элен испытывала жажду жизни. Теперь ее дочь могла часами обходиться без ее ухода; эти часы были для Элен сладостным освобождением от вечного напряжения, были отдыхом и наслаждением для нее, – ведь она столько времени даже не сознавала, существует ли она еще. Она выдвигала и перебирала ящики, с радостью находила забытые вещи, занималась всевозможными мелочами, чтобы вернуться к счастливому течению своей повседневной жизни. И в этом возрождении росла ее любовь: Анри был как бы наградой, которую она разрешала себе за все ею выстраданное. В тиши этой комнаты они были вне мира, они забывали о всех препятствиях. Ничто уже не разделяло их – только эта девочка, которую потрясала их страсть.
Но именно Жанна и разжигала в них желание. Всегда она была между ними, вечно следила за ними взором, и это принуждало их к постоянной напряженной сдержанности, к игре в безразличие, разжигавшей в них трепет страсти. Целыми днями они не могли обменяться словом, чувствуя, что она подслушивает их даже тогда, когда, казалось, дремлет, Как-то вечером Элен провожала Анри. В передней, безмолвная, побежденная, она готова была упасть в его объятия, как вдруг Жанна принялась кричать за закрытой дверью: «Мама! Мама!» – таким гневным голосом, будто восприняла, как удар, тот пламенный поцелуй, которым доктор коснулся волос ее матери. Элен пришлось поспешно вернуться в комнату: она услышала, как Жанна спрыгнула с кровати. Девочка уже бежала к двери, исступленная, в одной рубашке, дрожа от холода. С этого дня Жанна больше не позволяла матери отходить от нее. Элен и Анри оставалось только пожатие руки, когда врач приходил и уходил. Жюльетта с маленьким Люсьеном уже около месяца была на морских купаньях; доктор, свободно распоряжавшийся теперь своим временем, не смел проводить с Элен более десяти минут. Их долгие, сладостные беседы у окна прекратились. Когда их глаза встречались, в них вспыхивал все более яркий пламень.
Особенно мучительны были для них перемены настроения Жанны. Однажды утром, когда доктор наклонился над ней, она разразилась слезами. На целый день ее ненависть превратилась в лихорадочную нежность: она захотела, чтобы он сидел около ее кровати, раз двадцать подзывала мать, как бы желая видеть их рядом, растроганных и улыбающихся. Элен, полная счастья, уже мечтала о длинной веренице таких дней. Но на следующий же день, когда пришел Анри, девочка встретила его с такой враждебностью, что Элен умоляющим взглядом дала понять ему, чтобы он ушел: Жанна всю ночь металась, исступленно сожалея о проявленной ею доброте. И такие сцены возобновлялись постоянно. После тех блаженных часов, которые дарила им девочка в мгновения страстной нежности, тяжкие часы злобы разили их, словно удары хлыста, пробуждая в «их жажду отдаться друг другу.
Тогда мало-помалу чувство возмущения начало овладевать Элен. Разумеется, она умерла бы за свою дочь. Но зачем же злая девочка так мучит ее теперь, когда она вне опасности? В часы, когда Элен отдавалась своим грезам, смутным мечтам, в которых она видела себя идущей с Анри в неведомом и чарующем краю, перед ней вдруг вставал непреклонный образ Жанны. И постоянные муки терзали все существо Элен. Она слишком страдала от этой борьбы между своим материнством и своей любовью.
Однажды, несмотря на строгое запрещение Элен, Анри пришел ночью. За целую неделю им не удалось обменяться ни единым словом. Сначала Элен не хотела его впускать, но он, как бы желая внушить ей спокойствие, тихонько увлек ее в спальню. Здесь, – казалось им обоим, – они могут быть уверены в себе. Жанна крепко спала. Они уселись на привычное место у окна, поодаль от лампы; тихий сумрак окутывал их. В течение двух часов они разговаривали, наклоняясь друг к другу, чтобы говорить как можно тише, – так тихо, что их слова в просторной, объятой сном комнате звучали не слышнее вздоха. Подчас они поворачивали голову, смотрели на тонкий профиль Жанны, сложенные ручки которой покоились на отвороте простыни. Но под конец они забыли о ней. Их шепот становился громче. Вдруг Элен, очнувшись, высвободила свои руки, горевшие под поцелуями Анри. И ее пронизал леденящий ужас перед тем преступлением, которое они чуть было не совершили здесь.
– Мама! Мама! – бормотала Жанна, внезапно встревоженная, словно терзаемая каким-то кошмаром.
Веки ее отяжелели от сна; она металась в постели, стараясь привстать.
– Спрячьтесь, умоляю вас, спрячьтесь! – повторяла в ужасе Элен. – Вы убьете ее, если останетесь тут.
Анри поспешно скрылся в амбразуре окна, за портьерой из синего бархата. Но девочка продолжала жаловаться:
– Мама! Мама! О, как мне больно!
– Я здесь, с тобой, детка… Где тебе больно?
– Не знаю… Тут где-то. Это жжет меня.
Она открыла глаза, ее лицо было искажено, руки прижаты к груди.
– Это началось вдруг… Я ведь спала, правда? Будто огонь обжег меня.
– Но ведь все прошло, ты больше ничего не чувствуешь?
– Нет, нет, чувствую!
И она обводила комнату беспокойным взглядом. Теперь она совершенно пришла в себя. Враждебная тень покрыла бледностью ее лицо.
– Мама, ты одна? – спросила она.
– Конечно, одна, детка.
Жадна покачала головой. Она осматривала комнату, нюхала воздух. Волнение ее возрастало.
– Нет, нет, я знаю… Здесь кто-то есть… Я боюсь, мама, боюсь. О, ты обманываешь меня, ты не одна.
Начинался нервный припадок; рыдая, она откинулась на подушки, прячась под одеяло, словно желая укрыться от какой-то опасности. Обезумевшая Элен немедленно удалила Анри. Он хотел было остаться, чтобы ухаживать за девочкой, но она заставила его уйти. Вернувшись в спальню, она вновь обняла Жанну. Девочка повторяла все ту же жалобу, отражавшую самые большие ее горести.
– Ты не любишь меня больше, не любишь!
– Замолчи, ангел мой, не говори этого! – воскликнула мать. – Я люблю тебя больше всего на свете… Ты увидишь, люблю ли я тебя.
До самого утра она ухаживала за девочкой, твердо решив отдать ей вое свое сердце, проникшись ужасом при виде того, как болезненно ее любовь отзывается на дорогом ей существе, подтачивая его жизнь. На другой день она потребовала консилиума. Доктор Воден зашел как бы случайно и осмотрел больную, пересыпая осмотр прибаутками. Потом они долго совещались с доктором Деберль, – тот оставался в соседней комнате. Оба сошлись на том, что в данное время состояние девочки не внушает опасений. Однако они боялись осложнений. Они подробно расспрашивали Элен, догадываясь, что перед ними одно из тех нервных заболеваний, которые передаются в семье из поколения в поколение и ставят науку в тупик. Тогда она рассказала им то, что они частично уже знали: об ее бабушке, содержавшейся в доме умалишенных в Тюлетт, в нескольких километрах от Плассана; о матери, всю жизнь экзальтированной, страдавшей нервными припадками и умершей от скоротечной чахотки. Сама она унаследовала душевную уравновешенность отца, на которого походила и лицом. Жанна – та, напротив, вылитый портрет бабушки, но более хрупка; она не будет ни такого высокого роста, ни такого крепкого сложения. Оба врача снова подтвердили, что девочку следует всячески беречь. Нужны всевозможные предосторожности, чтобы бороться с этими формами бледной немочи, способствующими развитию множества опаснейших болезней.
Анри слушал старика Бодена с таким почтением, какого никогда не выказывал никому из своих собратьев. Советуясь с ним о здоровье Жанны, он имел вид новичка, сомневающегося в себе. Причина заключалась в том, что теперь он трепетал перед девочкой. При всей своей учености он не мог разобраться в ее болезни. Умри она по его вине – он потеряет ее мать. Эта мысль страшила его. Прошла неделя. Элен перестала принимать его в комнате больной. Тогда, пораженный в самое сердце, изнемогающий, он прекратил свои посещения.
В конце августа Жанна, наконец, смогла встать и ходить по комбатам. Она беззаботно смеялась; за две недели у нее не было ни одного припадка. Теперь мать всецело принадлежала ей, неотлучно находилась возле нее, – этого оказалось достаточно, чтобы вылечить ее. Первое время девочка все еще проявляла подозрительность, не отвечала на поцелуи матери, следила за каждым ее движением; ложась спать, она требовала, чтобы Элен взяла ее руку и держала в своей, когда она уснет. Потом, видя, что Анри больше не приходит, она снова стала доверчивой, счастливая тем, что возобновилась их прежняя спокойная жизнь, что они вдвоем, без посторонних, снова будут рукодельничать у окна. Щеми Жанны розовели с каждым днем. Розали говорила, что она расцветает не по дням, а по часам.