Но в тот вечер в самочувствии Жанны наступило то обманчивое улучшение, которое пробуждает в умирающих сладостные иллюзии. Ее изощренный болезнью слух уловил слова аббата.
   – Это ты, дружок! – сказала она. – Ты говоришь о причастии… Ведь это будет скоро, не правда ли?
   – Конечно, родная! – ответил он.
   Тогда она захотела, чтобы аббат подошел к ней – поговорить. Мать приподняла ее на подушке. Она сидела, такая маленькая; запекшиеся губы улыбались, а из ясных глаз уже глядела смерть.
   – О, мне очень хорошо, – продолжала она. – Если бы я захотела, я могла бы встать… Ведь у меня будет белое платье и букет? Скажи… А церковь уберут так же красиво, как к месяцу Марии?
   – Еще красивее, дитя мое!
   – Правда? Будет столько же цветов, будут так же чудно петь? И это случится скоро-скоро, верно?
   Радость потоком заливала ее. Она глядела перед собой на занавес постели, охваченная экстазом, говоря, что она любит бога, что она видела его, когда в церкви пели гимны. Ей слышался орган, виделись кружащиеся блики света, перед ней, точно бабочки, мелькали цветы, распускавшиеся в больших вазах. В жестоком приступе кашля она снова упала на кровать, но продолжала улыбаться и, словно не чувствуя, что кашляет, повторяла:
   – Завтра я встану, выучу катехизис без единой ошибки; все мы будем очень довольны.
   У Элен, стоявшей в ногах кровати, вырвалось рыдание. До сих пор она не могла плакать. Но когда она услышала смех Жанны, волна слез подступила ей к горлу. Задыхаясь, она убежала в столовую, чтобы скрыть свое отчаяние. Аббат последовал за ней. Господин Рамбо поспешно поднялся с места, стараясь отвлечь внимание девочки.
   – Что это? Мама заплакала? Ей больно? – спросила Жанна.
   – Твоя мама? – ответил он. – Она не заплакала; напротив, она засмеялась, потому что ты хорошо себя чувствуешь.
   В столовой Элен, уронив голову на стол, заглушала рыдания прижатыми к лицу руками. Аббат, наклонившись над ней, умолял ее овладеть собой. Но, подняв залитое слезами лицо, она обвиняла себя, она говорила ему, что убила свою дочь, – целая исповедь бессвязными словами рвалась с ее губ. Будь Жанна рядом с ней, никогда бы она не поддалась этому человеку. Нужно же было ей встретить его там, в незнакомой комнате! О боже! Пусть господь возьмет ее вместе с ее девочкой! Больше она не в силах жить. Испуганный священник успокаивал ее, обещая прощение.
   Позвонили. Из передней послышались голоса. Элен утерла глаза. Вошла Розали.
   – Сударыня, это доктор Деберль…
   – Я не хочу, чтобы он входил сюда.
   – Он спрашивает, как здоровье барышни.
   – Скажите ему, что она умирает.
   Дверь осталась открытой. Анри слышал. Не дожидаясь возвращения служанки, он спустился с лестницы. Каждый день он подымался, выслушивал тот же ответ и снова уходил.
   Пыткой, отнимавшей все силы Элен, были посетительницы. Дамы, с которыми она познакомилась у Жюльетты, считали нужным выражать ей сочувствие. Они не просили доложить о себе, но расспрашивали Розали так громко, что звук их голоса проникал сквозь тонкие перегородки квартиры. Тогда, чтобы поскорее от них отделаться, Элен принимала их в столовой стоя, ограничиваясь отрывистыми ответами. Она проводила целые дни в пеньюаре, забывая сменить белье, непричесанная – только подобрав волосы и заложив их узлом. Лицо Элен было красно, глаза закрывались от усталости, она чувствовала горький вкус во рту, запекшиеся губы не находили слов. Когда являлась Жюльетта, Элен не могла не впускать ее в комнату больной и позволяла посидеть несколько минут у кровати.
   – Дорогая, вы слишком поддаетесь горю, – по-дружески сказала ей как-то Жюльетта. – Хоть немного крепитесь!
   И Элен приходилось отвечать, когда Жюльетта, стараясь развлечь ее, говорила о занимавших Париж событиях:
   – Вы знаете – решительно мы идем к войне… Это очень неприятно, – у меня заберут двух кузенов.
   Она поднималась к Элен по возвращении из своих разъездов по Парижу, еще полная оживления после многих часов болтовни, вихрем влетая в спальню, задумчиво-тихую, как все комнаты, где лежит больной. Сколько она ни старалась понижать голос, принимать соболезнующий вид, – во всем этом сквозило милое равнодушие хорошенькой женщины, счастливой и торжествующей в сознании своего цветущего здоровья. И, глядя на нее, Элен, убитая горем, терзалась ревнивой тоской.
   – Скажите, – прошептала ей как-то вечером Жанна, – почему Люсьен не приходит ко мне поиграть?
   Жюльетта, на мгновение смутившись, ограничилась улыбкой.
   – Разве он тоже болен? – продолжала девочка.
   – Нет, детка, он не болен. Он в школе.
   Когда Элен провожала ее, госпожа Деберль попыталась объяснить эту ложь.
   – О, я его охотно привела бы, я знаю, что это не заразно… Но дети сразу пугаются, а Люсьен такой дурашка. Он способен заплакать, увидев вашего бедного ангелочка…
   – Да, да, вы правы, – перебила Элен. Сердце ее разрывалось при мысли об этой веселой женщине, которую ждал дома здоровый ребенок.
   Прошла вторая неделя. Болезнь протекала своим чередом, унося с каждым часом кусочек жизни Жанны. В своей смертоносной быстроте она не торопилась и, разрушая это прелестное хрупкое тельце, проходила все заранее определенные фазисы своего развития, не опуская, хотя бы из сострадания, ни одного. Кровохаркание прекратилось, порой прекращался и кашель. Жанна задыхалась; по возраставшей затрудненности ее дыхания можно было следить за опустошениями, производимыми болезнью в ее маленькой груди. Это было непосильной мукой для такого слабого существа. Слушая ее хрип, аббат и господин Рамбо не могли удержаться от слез. Днями, ночами слышалось из-за занавесок тяжелое дыхание; бедняжка, которую, казалось, можно было убить одним толчком, умирала и никак не могла умереть, обливаясь потом в этом тяжком труде. Силы матери истощились: она не в состоянии была слышать хрипа девочки, она уходила в соседнюю комнату и стояла там, прижимаясь лбом к стене.
   Мало-помалу Жанна отдалялась от всего окружающего. Она никого не видела; с отуманенным, задумчивым лицом, она, казалось, жила уже одна, где-то не здесь. Когда окружающие пытались привлечь ее внимание и называли себя, желая, чтобы она их узнала, девочка пристально смотрела на них без улыбки, а потом устало отворачивалась к стене. Сумрачная тень окутывала ее, – она покидала жизнь, такая же обиженная и гневная, какой бывала в дни прежних припадков ревности. Порой, однако, ее еще оживляли свойственные больным прихоти.
   – Сегодня воскресенье? – спросила она как-то утром у матери.
   – Нет, дитя мое, только пятница, – отвечала Элен. – Зачем это тебе?
   Девочка, казалось, уже забыла о своем вопросе. Но через два дня, когда в комнате находилась Розали, она вполголоса сказала ей:
   – Сегодня воскресенье… Зефирен здесь, попроси его прийти сюда.
   Розали колебалась, но Элен, слышавшая слова Жанны, знаком разрешила служанке исполнить ее просьбу.
   – Приведи его, приходите оба, – повторяла девочка. – Я буду рада.
   Когда вошли Розали с Зефиреном, она приподнялась на подушке. Маленький солдат, без фуражки, покачивался, расставив руки, чтобы скрыть испытываемое им неподдельное волнение. Он очень любил барышню, и ему, по его выражению, не на шутку досадно было видеть, что она «выходит в чистую отставку». Поэтому, несмотря на сделанное ему служанкой внушение – быть веселым, он, увидев Жанну такой бледной, похожей на тень самой себя, стоял отупелый, растерянный. При всех его ухарских повадках он сохранил доброе сердце. Ни одна из тех пышных фраз, щеголять которыми он научился, не приходила ему на ум. Розали ущипнула его сзади, чтобы заставить рассмеяться. Но он только мог пробормотать:
   – Прощения просим… у барышни и у всей честной компании…
   Жанна по-прежнему приподнималась на исхудалых руках. Ее большие, широко раскрытые глаза как будто искали чего-то; голова дрожала; по-видимому, яркий дневной свет ослеплял ее среди того сумрака, в который она уже сходила.
   – Подойдите, друг мой! – сказала Элен солдату. – Жанна хотела вас видеть.
   Солнце врывалось в комнату широким желтым столбом, в котором плясали пылинки. Уже наступил март, за окном рождалась весна. Зефирен сделал шаг вперед и стал в озарении солнца; его круглое веснушчатое лицо отливало золотистым отсветом спелой ржи, пуговицы мундира сверкали, красные штаны пламенели, словно поле, поросшее маками. Тогда Жанна увидела его. Но затем ее тревожный взгляд снова принялся блуждать по комнате.
   – Чего ты хочешь, дитя мое? – спросила ее мать. – Мы все здесь.
   Потом она поняла.
   – Подойдите поближе, Розали!.. Барышня хочет видеть вас.
   Розали, в свою очередь, вступила в полосу солнечного света. На ней был чепчик, – отброшенные на плечи завязки взлетали, словно крылья бабочки. Золотая пыль осыпала ее жесткие черные волосы и добродушное лицо с приплюснутым носом и толстыми губами. Казалось, в комнате были они одни-маленький солдат и кухарка, бок о бок, под светлыми лучами. Жанна смотрела на них.
   – Ну что же, детка, – продолжала Элен, – ты ничего не скажешь им? Вот они вместе.
   Жанна смотрела на них; голова ее чуть дрожала, как у дряхлой старухи. Они стояли здесь, словно муж и жена, готовые взять друг друга под руку, чтобы вернуться на родину. Тепло весны согревало их. Желая развеселить барышню, они заулыбались в лицо друг другу, с глупым и нежным видом. От их круглых спин поднимался бодрящий запах здоровья. Будь они наедине, Зефирен, несомненно, облапил бы Розали и получил бы от нее полновесную затрещину. Это видно было по их глазам.
   – Ну что же, детка, ты ничего им не скажешь?
   Жанна смотрела на них, задыхаясь еще больше. Она не произнесла ни слова и вдруг залилась слезами. Зефирену и Розали пришлось немедленно удалиться.
   – Прощения просим… у барышни и всей честной компании, – растерянно повторял, уходя, маленький солдат.
   То была одна из последних прихотей Жанны. Она впала в мрачное уныние, рассеять которое уже нельзя было ничем. Постепенно она отделялась от всего окружающего, даже от матери. Когда та наклонялась над кроватью, стараясь уловить ее взгляд, лицо девочки не изменяло выражения, будто лишь тень занавески скользнула по ее глазам. Она молчала с безнадежной покорностью, как всеми покинутое существо, чувствующее приближение смерти. Порою она подолгу лежала с полузакрытыми глазами, и невозможно было прочесть в ее сузившемся взгляде, какая неотступная мысль занимает ее. Ничто не существовало для нее, кроме ее большой куклы, лежавшей с ней рядом. Ей дали куклу как-то ночью, чтобы отвлечь ее от нестерпимых страданий, и с тех пор она отказывалась расстаться с ней, защищая ее мрачным жестом, как только ее пытались отобрать. Кукла лежала вытянувшись, как больная, покоясь картонной головой на подушке, закутанная до плеч в одеяло. По-видимому, Жанна ухаживала за ней; время от времени она ощупывала пылающими руками ее разодранное тельце из розовой кожи, в котором уже не оставалось отрубей. Взгляд девочки часами не отрывался от неподвижных эмалевых глаз куклы, от ее белых, блестевших в неизменной улыбке, зубов. Порой на нее находила нежность – потребность прижать куклу к своей груди, приложить щеку к ее паричку, – его ласкающее прикосновение, казалось, облегчало муки Жанны. Так искала она прибежища любви у своей большой куклы, спеша, после тяжкой дремоты, удостовериться, что кукла все еще с ней, возле нее, видя одну ее, беседуя с ней, иногда улыбаясь тенью улыбки, словно кукла прошептала ей что-то на ухо.
   Третья неделя была на исходе. Однажды старик-врач, придя утром, расположился, как для длительного дежурства. Мать поняла: ее дитя не доживет до вечера. Еще накануне Элен впала в оцепенение, больше не сознавала, что делает. Уже не боролись со смертью – только считали часы. Жанну мучила неутолимая жажда. Врач ограничился тем, что распорядился давать ей питье с примесью опия, чтобы облегчить агонию. Этот отказ от лекарств окончательно притупил мысль Элен. Пока на ночном столике стояли лекарства, она еще надеялась на чудо выздоровления. Теперь не было уже ни пузырьков, ни коробочек. Остаток веры угас. Один-единственный инстинкт сохранился в ней – быть возле Жанны, не покидать ее, смотреть на нее. Желая оторвать ее от этого мучительного созерцания, доктор старался ее удалить, давая ей разные мелкие поручения. Но она возвращалась, притягиваемая физической потребностью видеть. Выпрямившись, уронив руки, с лицом, искаженным отчаянием, она ждала.
   К часу дня пришли аббат и господин Рамбо. Врач пошел им навстречу, что-то сказал. Оба побледнели. Ошеломленные, с дрожащими руками, они остались стоять. Элен не обернулась.
   Был дивный день, солнечные послеполуденные часы, какие бывают в начале апреля. Жанна металась на кровати. Томившая ее жажда по временам вызывала у нее едва уловимое болезненное движение губ. Она выпростала из-под одеяла бледные, прозрачные руки и водила ими в пустоте. Незримая работа болезни была закончена, девочка уже не кашляла, ее угасший голос был подобен вздоху. Повернув голову, она искала глазами свет. Доктор Воден настежь распахнул окно. Тогда Жанна затихла: прильнув щекой к подушке, она смотрела на Париж; ее стесненное дыхание становилось все медленнее.
   За эти три недели тяжких страданий она не раз поворачивалась таким образом к распростертому на горизонте городу. Ее лицо стало серьезным и строгим: она думала. В этот последний час Париж улыбался под золотистым апрельским солнцем. В комнату проникали теплые дуновения ветра, детский смех, чириканье воробьев. И умирающая напрягала остаток сил, чтобы все еще видеть город, следить за струйками дыма, поднимавшимися от дальних предместий. Она разыскала трех своих знакомцев: Дом Инвалидов, Пантеон, башню святого Иакова. Дальше начиналось неведомое, перед безбрежным морем крыш ее усталые веки смежились. Быть может, ей грезилось, что она становится все легче, легче, что она улетает, как птица. Наконец-то она все узнает, будет перелетать от купола к шпилю; семь-восемь взмахов крыла – и ей откроются запретные, скрытые от детей вещи. Но тут она снова заметалась, ее пальцы вновь начали искать чего-то, и она успокоилась лишь тогда, когда обеими руками прижала к груди свою большую куклу. Она хотела унести ее с собой. Взор ее блуждал вдали, меж дымовых труб, розовых от солнца.
   Пробило четыре; вечер уже ронял синие тени. То был конец, последнее удушье, медленная, тихая агония. У бедной девочки уже не было силы защищаться. Господин Рамбо, обессиленный, упал на колени, сотрясаясь в беззвучном рыдании, спрятавшись за портьеру, чтобы скрыть свое горе. Аббат преклонил колени у изголовья кровати; сложив руки, он читал вполголоса отходную.
   – Жанна, Жанна! – лепетала Элен.
   Ледяное дыхание ужаса зашевелило ее волосы.
   Оттолкнув старика-врача, она упала на колени и приникла к кровати, чтобы вплотную взглянуть на дочь. Жанна открыла глаза, но не остановила их на матери. Ее взгляд по-прежнему стремился туда, к темнеющему Парижу. Она крепче прижала к себе куклу – свою последнюю любовь. Глубокий вздох приподнял ее грудь; затем она вздохнула еще два раза, уже не так глубоко. Ее глаза тускнели, лицо на миг выразило мучительное томление. Потом, казалось, ей стало легче: она лежала уже не дыша, с открытым ртом.
   – Кончено! – сказал, беря ее руку, доктор.
   Жанна смотрела на Париж большими, пустыми глазами. Ее личико, напоминавшее профиль козочки, еще более удлинилось, черты стали строгими, серая тень спустилась от нахмуренных бровей, – она сохранила в смерти бледное лицо ревнивой женщины. Рядом с ней кукла, с запрокинутой головой и свисающими волосами, казалась мертвой, как она.
   – Кончено! – повторил доктор, роняя маленькую холодную руку.
   Элен, пристально смотревшая на дочь, сжала лоб стиснутыми руками, словно чувствуя, что у нее разламывается череп. Она не плакала; она глядела безумным, блуждающим взглядом. Вдруг судорожная икота перехватила ей горло: она увидела пару башмачков, забытых у кровати. Конечно – Жанна больше никогда не наденет их, можно отдать башмачки бедным. Слезы хлынули из ее глаз, она не вставала с колен, прильнув лицом к соскользнувшей с кровати руке усопшей. Господин Рамбо рыдал. Аббат возвысил голос. Розали, стоявшая в столовой за приоткрытой дверью, кусала платок, чтобы плакать не слишком громко.
   В эту минуту позвонил доктор Деберль. Влекомый непреодолимой, силой, он по-прежнему приходил узнавать о состоянии больной.
   – Как она? – спросил он.
   – Ох, господин доктор, – пролепетала, заикаясь, Розали, – она умерла!
   Он застыл на месте, ошеломленный этой развязкой, которую ожидал со дня на день. Потом он пробормотал:
   – Боже! Бедное дитя! Какое несчастье!
   Он ничего не нашел сказать, кроме этих банальных и надрывающих сердце слов. Дверь захлопнулась. Он стал спускаться по лестнице.



IV


   Узнав о смерти Жанны, госпожа Деберль залилась слезами; ее охватил один из тех безудержных порывов, которые на день-другой переворачивали ее жизнь. То было шумное, не знающее предела отчаяние. Она поднялась к Элен, бросилась ей в объятия. Потом мимолетно услышанное слово натолкнуло ее на мысль устроить маленькой усопшей трогательные похороны; вскоре эта мысль всецело захватила ее. Она предложила свои услуги, взяла на себя все хлопоты. Мать, обессиленная слезами, сидела в беспомощном оцепенении. Господин Рамбо, распоряжавшийся от ее имени, потерял голову. Он выразил госпоже Деберль горячую благодарность и согласился. Очнувшись на мгновение, Элен сказала, что она хочет цветов, много цветов.
   Тогда, не теряя ни минуты, госпожа Деберль принялась за дело. Следующий день она употребила на то, чтобы обегать со скорбной вестью всех своих знакомых дам. Она задумала организовать процессию из девочек в белых платьях. Ей нужно было по меньшей мере тридцать девочек; она вернулась домой лишь после того, как эта цифра была обеспечена. Она лично побывала в похоронном бюро, обсуждая разряд похорон, выбирая драпировки. Нужно будет обтянуть решетку сада; тело будет выставлено среди сирени, уже пустившей нежные зеленые почки. Получится очаровательная картина.
   – Господи! Только бы завтра была хорошая погода! – вырвалось у нее вечером, после бешеной беготни.
   Утро выдалось сияющее, с голубым небом, золотым солнцем; веяло чистое, полное жизни дыхание весны. Вынос тела был назначен в десять часов. К девяти уже были развешаны драпировки. Жюльетта давала указания рабочим. Она не хотела, чтобы деревья были совершенно закрыты. Белые с серебряной каймой ткани повисли над решетчатой дверцей сада, распахнутой справа и слева в сирень. Но скоро Жюльетта вернулась к себе в гостиную встречать приглашенных дам. Собирались у нее, чтобы не толкаться в двух комнатах Элен. Одно чрезвычайно огорчало Жюлъетту – ее мужу пришлось уехать в Версаль на консилиум, отложить который, по его словам, не было никакой возможности. Она осталась одна, никогда ей не управиться со всеми хлопотами.
   Первой явилась госпожа Бертье с двумя дочерьми.
   – Подумайте, – воскликнула госпожа Деберль, – Анри бросил меня! Ты что же, Люсьен, не здороваешься?
   Люсьен стоял тут же, готовый к похоронам, в черных перчатках. Он, казалось, удивился, увидев Софи и Бланш одетыми словно для участия в церковной процессии. Их муслиновые платья были перехвачены шелковой лентой, вуаль, ниспадавшая до земли, скрывала тюлевый чепчик. Матери беседовали между собой, дети разглядывали друг друга: необычная одежда несколько стесняла их. Наконец Люсьен сказал:
   – Жанна умерла.
   Ему было грустно, но он все же улыбался удивленной улыбкой.
   С прошлого дня мысль о том, что Жанна умерла, удерживала его от шалостей. Мать была слишком поглощена хлопотами, чтобы отвечать на его вопросы, поэтому он расспрашивал прислугу: значит, когда умирают, больше уже не двигаются?
   – Она умерла, она умерла… – повторяли обе сестры, розовые под своими белыми вуалями. – Можно будет видеть ее?
   Мгновение Люсьен, устремив глаза вдаль, раскрыв рот, размышлял, как будто стараясь угадать, что скрывается там, за пределами известного ему мира. Потом сказал шепотом:
   – Больше ее никогда не увидишь.
   Тем временем входили другие девочки. Люсьен, по знаку матери, пошел им навстречу. Окутанная облаком муслина Маргарита Тиссо, со своими большими глазами, напоминала богоматерь в детстве; выбившиеся из-под чепчика белокурые волосы казались, под белизной вуали, золототканной пелериной. При появлении девочек Левассер по губам присутствующих пробежала сдержанная улыбка: они вошли, выстроились, словно школьницы, самая старшая впереди, самая младшая – позади; их юбки так круглились, что они заняли целый угол комнаты. Когда же явилась маленькая Гиро, всюду зашептались: ее начали передавать, смеясь, из рук в руки, – всякому хотелось разглядеть и поцеловать ее. Величиной не больше птицы, в трепете газовой ткани, которая делала ее большой и совсем круглой, она казалась распушившей перья белой голубкой. Даже мать не могла разыскать ее ручки. Гостиная мало-помалу наполнялась. Казалось, в ней выпал свежий снег. Несколько мальчиков в сюртучках чернели пятнами на этой белизне. Люсьен искал себе другую жену взамен умершей. Он сильно колебался: ему хотелось, чтобы она была, как Жанна, выше его ростом. Однако выбор его все же склонился, по-видимому, в пользу Маргариты Тиссо, – его поразили ее волосы. Он уже не отходил от нее.
   – Тело еще не снесли вниз, – сказала, подойдя к Жюльетте, Полина.
   Она суетилась, точно дело шло о приготовлениях к балу. Сестра с трудом уговорила ее отказаться от мысли явиться в белом платье.
   – Как! – воскликнула Жюльетта. – О чем же они думают?.. Пойду наверх. Останься с дамами!
   Она проворно вышла из гостиной, где беседовали вполголоса матери в темных туалетах, а дети боялись пошевелиться, чтобы не измять пышных платьев. Когда Жюльетта, поднявшись наверх, вошла в комнату, где лежала усопшая, ледяной холод охватил ее. Жанна, со сложенными руками, еще лежала на кровати. Как на Маргарите, как на девочках Левассер, на ней было белое платье, белый чепчик, белые башмачки. Венок из белых роз, возложенный на чепчик, делал ее царицей ее маленьких подруг, чествуемой всеми теми, кто ожидал внизу. Перед окном стоял, протянувшись на двух стульях, обитый атласом дубовый гроб, раскрытый, словно ларец для драгоценностей. Мебель была аккуратно расставлена, горела свеча; замкнутая, затемненная комната веяла сыростью и спокойствием давно замурованного склепа. И Жюльетта, пришедшая с солнечного света, из той жизни, что улыбалась там, снаружи, остановилась, сразу притихнув, не осмеливаясь сказать, что нужно торопиться.
   – Уже много народу… – сказала она наконец вполголоса.
   Не получив ответа, она добавила, чтобы сказать что-нибудь:
   – Анри пришлось уехать на консилиум в Версаль. Извините его.
   Элен, сидевшая у кровати, подняла на нее пустые глаза. Никакими силами нельзя было удалить ее из этой комнаты. Уже вторые сутки она не выходила оттуда, невзирая на мольбы господина Рамбо и аббата Жув – они бодрствовали с ней. Особенно мучительны были для нее две последние, бесконечные ночи. Затем пришлось пройти через жесточайшее страдание – Жанну в последний раз одели. Элен захотела сама надеть на ее ножки белые башмачки. Теперь, обессиленная, точно усыпленная безмерностью своего горя, она сидела неподвижно.
   – У вас есть цветы? – пробормотала она с усилием, неподвижно глядя на госпожу Деберль.
   – Да, да, дорогая, – отвечала та. – Не тревожьтесь!
   С тех пор как ее дочь испустила последний вздох, одна-единственная мысль заполнила сознание Элен: нужны цветы, снопы цветов. При виде каждого нового лица ее охватывала тревога, она как будто опасалась, что ни за что не удастся добыть достаточного количества цветов.
   – У вас есть розы? – спросила она, помолчав.
   – Да… Уверяю вас, будете довольны.
   Элен кивнула головой и впала в прежнюю неподвижность. Служащие похоронного бюро уже ждали на лестнице. Дальнейшее промедление становилось невозможным. Господин Рамбо, сам шатаясь, как пьяный, сделал Жюльетте умоляющий знак, прося помочь ему увести несчастную женщину из комнаты. Тихонько взяв Элен под руку, они подняли ее и повели в столовую. Но когда та поняла, в чем дело, она оттолкнула их в порыве предельного отчаяния. Разыгралась надрывающая душу сцена. Элен упала на колени перед кроватью, ухватившись за простыню в мятежном взрыве сопротивления. А Жанна, простертая в вечном молчании, оцепенелая, холодная, хранила каменную неподвижность лица. Оно слегка почернело, губы сжались гримасой злопамятного ребенка. Эта мрачная маска – неумолимое лицо ревнивой дочери – сводило Элен с ума. На ее глазах, в течение полутора суток, лицо Жанны застывало в своей непримиримости, становясь все более враждебным по мере того, как близилось к могиле. Каким облегчением для нее было бы, если б Жанна могла в последний раз улыбнуться ей!
   – Нет, нет! – кричала она. – Умоляю вас, оставьте ее на минуту!.. Вы не можете отнять ее у меня! Я хочу поцеловать ее… О! Минуту, одну минуту…
   И дрожащими руками она удерживала дочь, она не уступала ее тем, кто прятался в передней, людям, которые, отвернувшись, ждали со скучающим видом. Но губы ее не могли согреть холодного лица, она чувствовала, что Жанна упорно отстраняется от нее. Тогда, отдавшись увлекающим ее рукам, она упала в столовой на стул с глухим, бесконечно повторяемым стоном: