Страница:
– Я кашляю по утрам, – сказала она ему однажды. – Приходите осмотреть меня.
Начались дожди. Жанна захотела, чтобы доктор возобновил свои посещения. Ей, однако, было уже гораздо лучше. По ее настоянию Элен пришлось два-три раза отобедать у супругов Деберль. Когда здоровье Жанны совершенно окрепло, девочка, сердце которой так долго разрывалось в этой смутной борьбе, казалось, успокоилась. Вновь и вновь повторяла она вопрос:
– Ты счастлива, мамочка?
– Да, очень счастлива, детка.
И Жанна сияла. Надо ей простить ее прежние злые выходки, говорила она. Она отзывалась о них как о приступах, в которых она не властна, – таких же, как внезапно нападающие на нее головные боли. Что-то спирало ей грудь, что – она, право же, сама не знала. Всякие мысли боролись в ней, неясные мысли, дурные сны, которых она не могла бы даже рассказать. Но это прошло. Она выздоравливает. Это больше не вернется.
Начались дожди. Жанна захотела, чтобы доктор возобновил свои посещения. Ей, однако, было уже гораздо лучше. По ее настоянию Элен пришлось два-три раза отобедать у супругов Деберль. Когда здоровье Жанны совершенно окрепло, девочка, сердце которой так долго разрывалось в этой смутной борьбе, казалось, успокоилась. Вновь и вновь повторяла она вопрос:
– Ты счастлива, мамочка?
– Да, очень счастлива, детка.
И Жанна сияла. Надо ей простить ее прежние злые выходки, говорила она. Она отзывалась о них как о приступах, в которых она не властна, – таких же, как внезапно нападающие на нее головные боли. Что-то спирало ей грудь, что – она, право же, сама не знала. Всякие мысли боролись в ней, неясные мысли, дурные сны, которых она не могла бы даже рассказать. Но это прошло. Она выздоравливает. Это больше не вернется.
V
Темнело. С потускневшего неба, где сияли первые звезды, на громадный город, казалось, сыпался мелкий пепел, медленно, неуклонно погребая его под собою. Впадины уже заполнялись мглою. Из глубины горизонта, словно чернильная волна, поднималась темная полоса, поглощая остатки света – зыбкие отблески, отступавшие к западу. Лишь кое-где внизу различались уходившие в сумрак вереницы крыш. Волна нахлынула, наступил мрак.
– Какой жаркий вечер! – прошептала сидевшая у окна Элен.
Теплое дыхание Парижа навевало на нее истому.
– Прекрасная ночь для бедняков, – сказал стоявший позади нее аббат. – Осень будет теплая.
В этот вторник Жанна вздремнула за десертом, и мать, видя, что она устала, уложила ее. Она уже спала в своей кроватке. Господин Рамбо, подсев к столику, сосредоточенно чинил игрушку – заводную куклу, говорящую и ходящую, – его подарок Жанне. Девочка сломала ее. Добряк был великий мастер на такие починки. Элен не хватало воздуха, эти последние сентябрьские жары были мучительны для нее. Она настежь распахнула окно: это море мрака, эта черная, простиравшаяся перед ней беспредельность принесли ей облегчение. Она пододвинула кресло к окну, желая уединиться. Голос священника заставил ее вздрогнуть.
– Хорошо ли вы укрыли девочку? – продолжал он тихо. – На такой высоте воздух всегда свеж.
Но Элен хотелось молчания – она ничего не ответила. Она наслаждалась негой сумерек, ускользанием стирающихся в полумраке предметов, умиранием звуков. Слабый, словно лампадный, свет теплился на верхушках шпилей и башен. Первой погасла церковь святого Августина; Пантеон еще несколько мгновений мерцал синеватым светом; яркий купол Дома Инвалидов закатился, как луна, в набежавшем приливе туч. То был океан, ночь, с ее простертой во тьму беспредельностью, бездна мрака, в которой угадывалась вселенная. Слышался неумолчный приглушенный шум незримого города. В его еще не отрокотавшем голосе различались отдельные слабеющие, но отчетливые звуки – внезапный стук проехавшего по набережной омнибуса, свисток поезда, пробегавшего через мост Пуэн-дю-Жур. Широко протекала вздувшаяся после недавних гроз Сена, вея мощным дыханием, словно живое существо, растянувшееся там, в самом низу, в провале мрака. Теплый запах поднимался от еще не остывших крыш, река освежала знойный дневной воздух легкими дуновениями прохлады. Исчезнувший Париж напоминал отходящего ко сну великана, который, в задумчивом спокойствии, мгновение глядит неподвижно в глубину сгущающейся вокруг него ночи.
Эта минутная приостановка жизни города наполняла Элен бесконечной нежностью. В течение трех месяцев, которые она провела взаперти, прикованная к постели Жанны, огромный Париж, простертый на горизонте, один бодрствовал с нею у изголовья больной. В эти июльские и августовские жары окна почти всегда оставались открытыми, – она не могла перейти комнату, встать с места, повернуть голову без того, чтобы не увидеть его рядом с собой, развертывающим свою вечную картину. Он был здесь во всякое время, деля с ней все ее страдания и надежды, как друг, которого нельзя было отстранить. Он все так же оставался ей неведомым, она никогда не была более далека от него, более безразлична к его улицам и жителям – и все же он заполнял ее одиночество. Эти несколько квадратных футов, эта насыщенная страданием комната, дверь которой она так тщательно закрывала, были широко открыты ему, он проникал в распахнутые окна. Сколько раз плакала она, глядя на него, облокотившись на подоконник, скрывая от больной свои слезы! В тот день, когда она думала, что Жанна умирает, ока долго сидела у окна и, задыхаясь от судороги, сжимавшей горло, следила глазами за дымом, вылетавшим из трубы Военной пекарни. Сколько раз, в часы надежды, поверяла она ликование своей души ускользающим далям предместий! Не было здания, которое не воскрешало бы в ее памяти какое-нибудь переживание – скорбное или счастливое. Париж жил ее жизнью. Но милее всего он был ей в час сумерек, когда, по окончании дня, он разрешал себе, прежде чем вспыхнут газовые фонари, четверть часа успокоения, забвения и задумчивости.
– Сколько звезд! – прошептал аббат Жув. – Их тысячи. – Взяв стул, он сел рядом с Элен. Она подняла глаза и взглянула ввысь. Созвездия вонзались в небо Золотыми гвоздями. У самого горизонта сверкала, как карбункул, планета; тончайшая звездная пыль рассыпалась по небосводу искристым песком. Медленно поворачивалась Большая Медведица.
– Посмотрите, – сказала, в свою очередь, Элен, – вон голубая звездочка, в том уголке неба, – я каждый вечер вновь разыскиваю ее… Но она уходит, она отступает каждую ночь все дальше.
Аббат уже не стеснял ее. Его присутствие увеличивало царившее вокруг спокойствие. Они перекинулись несколькими словами, перемежая их долгими паузами. Элен дважды спросила у него названия отдельных звезд: зрелище неба всегда занимало ее ум. Но он колебался, не зная, что ответить.
– Вы видите, – спросила она, – эту прекрасную звезду, такого чистого блеска?
– Налево, не так ли? – спросил он. – Рядом с другой, зеленоватой, поменьше… Их слишком много, я не помню.
Они замолчали, глядя вверх, ослепленные, ощущая легкий трепет перед лицом этой все умножавшейся неисчислимости светил. Из-за тысяч звезд в бесконечной глубине неба проступали все новые и новые тысячи. То был непрерывный расцвет, неугасимый очаг миров, горящий ясным огнем самоцветных камней. Уже забелел Млечный Путь, развертывая атомы солнц, столь бесчисленных и далеких, что они только опоясывают небосвод лентой света.
– Мне делается жутко, – сказала чуть слышно Элен.
И, опустив голову, чтобы больше не видеть неба, она перевела глаза на зияющую пустоту, поглотившую, казалось, Париж. Там еще не блеснуло ни огонька, всюду была равномерно разлита непроглядная, ослепляющая мраком ночь. Громкий, несмолкающий голос города теперь звучал мягче и нежнее.
– Вы плачете? – спросил аббат. Он услышал рыдание.
– Да, – просто ответила Элен.
Они не видели друг друга. Она плакала долго, всем существом. Позади них спала в невинном спокойствии Жанна; господин Рамбо, поглощенный починкой куклы, разобранной на части, склонял над ней свою седую голову. Порой от его столика доносился сухой звук сорвавшейся пружины, заикающийся детский лепет, с величайшей осторожностью извлекаемый его толстыми пальцами из расстроенного механизма. Когда кукле случалось заговорить слишком громко, он сразу останавливался, встревоженный и раздосадованный, оборачиваясь, чтобы посмотреть, не разбудил ли о» Жанну. Затем он снова бережно принимался за свою кропотливую работу, для которой располагал только ножницами и шилом.
– Почему вы плачете, дочь моя? – снова спросил аббат. – Или я не могу ничем облегчить ваше горе?
– Оставьте! – прошептала Элен. – Мне легче от слез… Не сейчас, не сейчас…
Груди ее не хватало воздуха, она не могла ответить. Рыдания уже сломили ее однажды на этом же месте, но тогда она была одна, она могла плакать во мраке, обессиленная, ожидая, пока иссякнет источник переполнявшей ее страстной скорби. Теперь же не было ничего, что могло бы огорчать ее: дочь была спасена, жизнь вернулась к прежнему, пленительно-однообразному течению. Элен словно пронизало внезапное щемящее чувство огромного горя, бездонной, незаполнимой пустоты, безграничного отчаяния, в котором она погибала со всеми, кто был ей дорог. Она не могла бы сказать, какое именно несчастье ей угрожало, но всякая надежда покинула ее, и она плакала.
Подобные неизъяснимые порывы не раз обуревали ее в церкви, благоухавшей цветами месяца Марии. Необъятный простор Парижа пробуждал в ее душе в вечерний час чувство глубокого молитвенного благоговения. Равнина как будто ширилась, грустью веяло от этих двух миллионов существований, терявшихся в сумерках. Потом, когда все звуки замирали, когда город терялся во мраке, до боли сжатое сердце Элен раскрывалось, и слезы текли у нее из глаз при виде этого царственного покоя. Она готова была сложить руки и шептать молитвы. Жажда веры, любви, божественного самозабвения пронизывала ее трепетом. И тогда восход звезд потрясал ее священной радостью и ужасом.
После долгого молчания аббат сказал уже более настойчиво:
– Дочь моя, вам нужно довериться мне. Почему вы колеблетесь?
Она еще плакала, но уже детски безропотно, будто усталая и обессиленная.
– Церковь страшит вас, – продолжал аббат. – Одно время я думал, что душа ваша обратилась к богу. Но случилось иначе. У неба свои предначертания… Что ж! Если вы не доверяете священнику, почему вы отказываетесь открыться другу?
– Вы правы, – пробормотала она. – Да, у меня горе, и я нуждаюсь в вас… Я должна объяснить вам мое состояние. Когда я была девочкой, я очень редко ходила в церковь; теперь каждая служба глубоко волнует меня… Вот и сейчас, например, у меня вызвал слезы этот голос Парижа, напоминающий рокот органа, эта беспредельность ночи, это чудесное небо… Ах, я хотела бы верить! Помогите мне, научите меня.
Аббат Жув успокаивающим жестом тихо положил на ее руку свою.
– Скажите мне все, – ответил он просто.
Мгновение она сопротивлялась, полная мучительного страха.
– Со мной не происходит ничего особенного, клянусь вам… Я ничего не скрываю от вас… Я плачу без причины, потому что задыхаюсь, потому что слезы сами льются из моих глаз. Вы знаете мою жизнь. Я не могла бы открыть в ней в этот час ни горестей, ни прегрешения, ни угрызений совести… И я не знаю, не знаю…
Ее голос оборвался. Тогда священник уронил медленно:
– Вы любите, дочь моя.
Она вздрогнула и не осмелилась возразить. Вновь наступило молчание. В море мрака, расстилавшемся перед ними, блеснула искра. Это было у их ног, где-то в глубине бездны, где именно – они не могли бы указать. Одна за другой стали появляться другие искры. Они рождались в ночи, внезапно, резким проколом, и оставались неподвижными, мигая, как звезды. Казалось, то был новый восход светил, отражаемый поверхностью темного озера. Вскоре искры вычертили двойную линию, начинавшуюся у Трокадеро и уходившую легкими прыжками света к Парижу; потом другие линии световых точек перерезали первую, обозначались кривые, раскинулось созвездие, странное и великолепное. Элен по-прежнему молчала, следя взглядом за этими мигающими точками, огни которых продолжали небо вниз от черты горизонта в бесконечность: казалось, земля исчезла и со всех сторон открылась глубина небосвода. И это снова вызывало в Элен то страстное томление, которое сломило ее несколько минут назад, когда Большая Медведица начала медленно вращаться вокруг полярной оси. Зажигавшийся огнями Париж расстилался, задумчивый, печальный, бездонный, вея жуткими видениями небес, где роятся бесчисленные миры.
Тем временем священник монотонным и кротким голосом, как духовник в исповедальне, шептал Элен на ухо. Он предупредил ее давно – в тот вечер, сказав ей, что одиночество для нее вредно. Нельзя безнаказанно ставить себя вне общей жизни. Она жила слишком замкнуто. Она открыла доступ опасным мечтаниям.
– Я очень стар, дочь моя, – говорил он, – я часто видел женщин, приходивших к нам со слезами, с мольбою, с потребностью верить и преклонить колени… И теперь я уже не ошибаюсь. Эти женщины, которые, казалось бы, так пламенно ищут бога, – это лишь смятенные сердца, волнуемые страстью. И в наших церквах они поклоняются тому, кого любят.
Она не слушала его, в предельном волнении пытаясь наконец разобраться в собственных чувствах. Приглушенным шепотом вырвалось у нее признание:
– Ну, так знайте: да, я люблю… И это все. Больше я ничего, ничего не знаю.
Теперь он старался не прерывать ее. Она возбужденно говорила короткими, отрывистыми фразами; ей доставляло горькую радость признаться в своей любви, разделить с этим старцем тайну, уже столько времени душившую ее.
– Клянусь вам, я не могу разгадать то, что во мне происходит… Это чувство пришло без моего ведома, может быть, внезапно, однако сладость его я почувствовала лишь позднее. Да и к чему изображать себя более сильной, чем я есть? Я не пыталась бежать, я была слишком счастлива, а теперь во мне еще меньше мужества… Подумайте – моя дочь была так больна, я едва не лишилась ее. И что же? Моя любовь оказалась столь же глубокой, как и мое страдание: всесильная, она вернулась после этих страшных дней, и я в ее власти, и она увлекает меня…
Она трепетно перевела дыхание.
– Словом, у меня нет больше сил… Вы были правы, мой друг, мне легче оттого, что я открываю вам все это… Но я прошу вас – скажите мне, что творится в глубине моей души? Я была так спокойна, так счастлива. Будто молния ударила в мою жизнь. Почему именно в мою? Почему не в другую? Я ничего не сделала для этого, я считала себя надежно огражденной… И если б вы только знали! Я больше не узнаю себя… Ах! Помогите мне, спасите меня!
Видя, что она замолчала, священник машинально, с привычной прямотой духовника, задал вопрос:
– Имя, скажите мне имя!
Она колебалась. Необычный звук заставил ее повернуть голову: то кукла в руках господина Рамбо возвращалась мало-помалу к своей искусственной жизни. Скрипя еще плохо действующим механизмом, она прошла три шага по столику, потом опрокинулась навзничь и, не будь господина Рамбо, полетела бы на пол. Он следил за ней, протянув руки, готовый поддержать ее, полный отеческой тревоги. Увидя, что Элен повернулась к нему, он доверчиво улыбнулся ей, как бы обещая, что кукла будет ходить, и вновь продолжал ковырять игрушку шилом и ножницами. Жанна спала.
Элен, поддавшись обаянию этой мирной картины, шепнула имя на ухо священнику. Тот остался неподвижен. В сумраке нельзя было разглядеть его лица. Настала пауза.
– Я это знал, но хотел услышать ваше признание, – сказал он. – Вам, верно, очень тяжело, дочь моя.
Он не произнес ни одной банальной фразы относительно ее долга. Элен, обессиленная, исполненная бесконечной грусти пред лицом этого кроткого сострадания, вновь принялась следить глазами за искрами, сверкавшими, точно золотые блестки, на темном плаще Парижа. Они умножались до бесконечности, напоминая перебегания огоньков по черному пеплу сожженной бумаги. Сначала блестящие точки потянулись от Трокадеро к сердцу города. Вскоре другой очаг их появился налево, у Монмартра, потом третий – направо, за Домом Инвалидов, еще дальше вглубь, в стороне Пантеона – четвертый. От всех этих очагов одновременно разлетались бесчисленные огоньки.
– Вы помните наш разговор? – медленно продолжал аббат. – Мое мнение не изменилось… Вам нужно выйти замуж, дочь моя.
– Мне? – сказала она, подавленная. – Но я ведь только что призналась вам… Вы же знаете, что я не могу…
– Вам нужно выйти замуж, – повторил он с силой. – Вашим мужем будет честный человек…
В своей изношенной сутане он казался теперь выше прежнего. Большая, немного смешная голова, которую он, полуопустив веки, обычно склонял к плечу, теперь была высоко поднята, а широко раскрытые глаза так светлы, что она видела их сияние в полумраке.
– Вашим мужем будет честный человек, который заменит Жанне отца и вернет вас вашему долгу.
– Но я не люблю его… Боже мой! Я не люблю его…
– Вы полюбите его, дочь моя… Он любит вас, и он добрый.
Элен сопротивлялась. Она понижала голос, слыша за своей спиной тихий шум работы господина Рамбо. Он был так долготерпелив и так тверд в одушевлявшей его надежде, что в течение шести месяцев ни разу не потревожил ее напоминанием о своей любви. Он ждал с доверчивым спокойствием, бесхитростно готовый к героическому самоотречению.
Священник сделал движение, как бы желая обернуться.
– Хотите, я все ему скажу?.. Он протянет вам руку, он спасет вас. А вы преисполните его безмерной радостью.
Она в смятении остановила его. Ее душа возмущалась. Они оба страшили ее, – эти мирные, кроткие люди, разум которых оставался невозмутимым рядом с ее лихорадочной страстью. В каком мире жили они, чтобы так отрицать все то, что принесло ей столько страданий? Широким движением руки священник указал ей на раскинувшиеся дали.
– Дочь моя, взгляните на эту прекрасную ночь, на этот ненарушимый покой, – что перед ними ваше страстное волнение! Почему вы не хотите быть счастливой?
Весь Париж был освещен. Пляшущие огоньки усеяли мрак от одного края горизонта до другого, и теперь миллионы их звезд сияли недвижно в ясности теплой летней ночи. Ни единое дуновение ветерка, ни единый трепет не тревожил эти светочи, казалось, повисшие в пространстве. Они продолжали невидимый во тьме Париж в глубины бесконечности, расширили его до небосвода. Внизу, у подножия Трокадеро, чертящей ракетой падающей звезды прорезал порою ночь быстро убегающий свет – фонари фиакра или омнибуса; в сиянии газовых рожков, напоминавшем желтый туман, смутно различались чуть брезжущие фасады, группы деревьев, ярко-зеленых, как на декорациях. На мосту Инвалидов звезды скрещивались непрерывно, тогда как внизу вдоль ленты более густого мрака вырисовывалось чудо – стая комет, золотые хвосты которых рассыпались дождем искр: то отражались в черных водах Сены горевшие на мосту фонари. Дальше начиналось неведомое. Длинный изгиб реки обозначался двойной вереницей газовых рожков, пересекаемой через равные промежутки другими вереницами; казалось, то пролегла через Париж световая лестница, утвердившись концами на краю неба, в звездах. Другая световая просека уходила влево – это Елисейские поля тянулись правильной чередой светил от Триумфальной арки до площади Согласия; там переливалась лучами целая плеяда. Дальше – Тюильрийский дворец, Лувр, скопления прибрежных домов и в самой глубине ратуша казались темными полосами, изредка разделяемыми блестящим квадратом широкой площади. Еще дальше, среди разбегавшихся во все стороны крыш, фонари рассеивались, ничего нельзя было разобрать; только кое-где выступал провал улицы, поворот бульвара, пылающий квадрат перекрестка. На другом берегу реки, направо, отчетливо вырисовывалась только Эспланада, напоминая прямоугольником своих огней сверкающий в зимней ночи Орион, обронивший пояс; вдоль длинных улиц Сен-Жерменского квартала печально тянулись редкие фонари; за ними частыми огоньками, словно расплывчатым сиянием небесной туманности, горели другие, многолюдные кварталы. До самых предместий по всему кругу горизонта раскинулся муравейник газовых рожков и освещенных окон, наподобие пыли заполнивших дали города мириадами солнц, планетами-атомами, недоступными для человеческого взора. Здания утонули в этом море, ни единого фонаря не было на их вышках. Мгновениями можно было подумать, что это картина какого-то титанического празднества, какого-то блистающего иллюминацией циклопического здания, с его лестницами, балюстрадами, окнами, фронтонами, террасами, всем его каменным миром, чьи необычные и колоссальные формы обрисовывались мерцающими линиями фонарей. Но основным, все возвращавшимся ощущением было ощущение рождения созвездий, непрерывного расширения неба. Глаза Элен устремились туда, куда указывал широкий жест, священника, – она обняла долгим взглядом сверкавший огнями Париж. Здесь ей также были неведомы названия звезд. Она охотно спросила бы, что это за яркое светило налево, – она каждый вечер смотрела на него. Были и другие, занимавшие ее. Одни она любила, другие пробуждали в ней тревогу и неприязнь.
– Отец мой, – сказала она, впервые употребляя это слово, полное нежности и уважения, – дайте мне жить… Красота этой ночи – вот что взволновало меня… Вы ошиблись: не в ваших силах теперь утешить меня, раз вы не можете меня понять.
Священник раскинул руки, потом медлительным жестом покорности вновь опустил их. Наступило молчание. Он заговорил вполголоса:
– Конечно, так оно и должно быть. Вы призываете на помощь и отказываетесь от спасения. Сколько признаний, полных отчаяния, слышал я и скольких слез не смог предотвратить… Послушайте, дочь моя, обещайте мне одно: если когда-нибудь жизнь сделается для вас слишком тяжелой, подумайте о том, что есть честный человек, который любит и ждет вас… Вам достаточно будет протянуть ему руку, чтобы вновь обрести покой.
– Обещаю вам это, – с глубокой серьезностью сказала Элен.
И в тот миг, когда она произносила этот обет, в комнате послышался легкий смех. То смеялась Жанна, – она проснулась и глядела на куклу, шагавшую по столику. Господин Рамбо, в восторге от своей починки, по-прежнему протягивал руки, опасаясь какого-нибудь несчастного случая. Но кукла была прочно слажена: она стучала каблуками, поворачивала головку, голосом попугая выговаривая на каждом шагу одни и те же слова.
– Ах, ты хочешь подшутить надо мной! – лепетала еще заспанная Жанна. – Что ты с ней такое сделал? Она была сломана, а вот теперь опять живая… Дай-ка сюда, покажи… Какой ты милый…
Над блестевшим огнями Парижем восходило светящееся облако, – будто веяло багряное дыхание раскаленных углей. Сначала то был лишь бледный просвет в ночи, чуть уловимый отблеск. Постепенно, по мере того как шли часы, оно стало кроваво-красным и, вися в воздухе, неподвижно раскинувшись над городом, сотканное из всех огней, из всей сумрачно рокочущей жизни Парижа, оно казалось одной из тех туч, чреватых молниями и пожарами, которые венчают жерла вулканов.
– Какой жаркий вечер! – прошептала сидевшая у окна Элен.
Теплое дыхание Парижа навевало на нее истому.
– Прекрасная ночь для бедняков, – сказал стоявший позади нее аббат. – Осень будет теплая.
В этот вторник Жанна вздремнула за десертом, и мать, видя, что она устала, уложила ее. Она уже спала в своей кроватке. Господин Рамбо, подсев к столику, сосредоточенно чинил игрушку – заводную куклу, говорящую и ходящую, – его подарок Жанне. Девочка сломала ее. Добряк был великий мастер на такие починки. Элен не хватало воздуха, эти последние сентябрьские жары были мучительны для нее. Она настежь распахнула окно: это море мрака, эта черная, простиравшаяся перед ней беспредельность принесли ей облегчение. Она пододвинула кресло к окну, желая уединиться. Голос священника заставил ее вздрогнуть.
– Хорошо ли вы укрыли девочку? – продолжал он тихо. – На такой высоте воздух всегда свеж.
Но Элен хотелось молчания – она ничего не ответила. Она наслаждалась негой сумерек, ускользанием стирающихся в полумраке предметов, умиранием звуков. Слабый, словно лампадный, свет теплился на верхушках шпилей и башен. Первой погасла церковь святого Августина; Пантеон еще несколько мгновений мерцал синеватым светом; яркий купол Дома Инвалидов закатился, как луна, в набежавшем приливе туч. То был океан, ночь, с ее простертой во тьму беспредельностью, бездна мрака, в которой угадывалась вселенная. Слышался неумолчный приглушенный шум незримого города. В его еще не отрокотавшем голосе различались отдельные слабеющие, но отчетливые звуки – внезапный стук проехавшего по набережной омнибуса, свисток поезда, пробегавшего через мост Пуэн-дю-Жур. Широко протекала вздувшаяся после недавних гроз Сена, вея мощным дыханием, словно живое существо, растянувшееся там, в самом низу, в провале мрака. Теплый запах поднимался от еще не остывших крыш, река освежала знойный дневной воздух легкими дуновениями прохлады. Исчезнувший Париж напоминал отходящего ко сну великана, который, в задумчивом спокойствии, мгновение глядит неподвижно в глубину сгущающейся вокруг него ночи.
Эта минутная приостановка жизни города наполняла Элен бесконечной нежностью. В течение трех месяцев, которые она провела взаперти, прикованная к постели Жанны, огромный Париж, простертый на горизонте, один бодрствовал с нею у изголовья больной. В эти июльские и августовские жары окна почти всегда оставались открытыми, – она не могла перейти комнату, встать с места, повернуть голову без того, чтобы не увидеть его рядом с собой, развертывающим свою вечную картину. Он был здесь во всякое время, деля с ней все ее страдания и надежды, как друг, которого нельзя было отстранить. Он все так же оставался ей неведомым, она никогда не была более далека от него, более безразлична к его улицам и жителям – и все же он заполнял ее одиночество. Эти несколько квадратных футов, эта насыщенная страданием комната, дверь которой она так тщательно закрывала, были широко открыты ему, он проникал в распахнутые окна. Сколько раз плакала она, глядя на него, облокотившись на подоконник, скрывая от больной свои слезы! В тот день, когда она думала, что Жанна умирает, ока долго сидела у окна и, задыхаясь от судороги, сжимавшей горло, следила глазами за дымом, вылетавшим из трубы Военной пекарни. Сколько раз, в часы надежды, поверяла она ликование своей души ускользающим далям предместий! Не было здания, которое не воскрешало бы в ее памяти какое-нибудь переживание – скорбное или счастливое. Париж жил ее жизнью. Но милее всего он был ей в час сумерек, когда, по окончании дня, он разрешал себе, прежде чем вспыхнут газовые фонари, четверть часа успокоения, забвения и задумчивости.
– Сколько звезд! – прошептал аббат Жув. – Их тысячи. – Взяв стул, он сел рядом с Элен. Она подняла глаза и взглянула ввысь. Созвездия вонзались в небо Золотыми гвоздями. У самого горизонта сверкала, как карбункул, планета; тончайшая звездная пыль рассыпалась по небосводу искристым песком. Медленно поворачивалась Большая Медведица.
– Посмотрите, – сказала, в свою очередь, Элен, – вон голубая звездочка, в том уголке неба, – я каждый вечер вновь разыскиваю ее… Но она уходит, она отступает каждую ночь все дальше.
Аббат уже не стеснял ее. Его присутствие увеличивало царившее вокруг спокойствие. Они перекинулись несколькими словами, перемежая их долгими паузами. Элен дважды спросила у него названия отдельных звезд: зрелище неба всегда занимало ее ум. Но он колебался, не зная, что ответить.
– Вы видите, – спросила она, – эту прекрасную звезду, такого чистого блеска?
– Налево, не так ли? – спросил он. – Рядом с другой, зеленоватой, поменьше… Их слишком много, я не помню.
Они замолчали, глядя вверх, ослепленные, ощущая легкий трепет перед лицом этой все умножавшейся неисчислимости светил. Из-за тысяч звезд в бесконечной глубине неба проступали все новые и новые тысячи. То был непрерывный расцвет, неугасимый очаг миров, горящий ясным огнем самоцветных камней. Уже забелел Млечный Путь, развертывая атомы солнц, столь бесчисленных и далеких, что они только опоясывают небосвод лентой света.
– Мне делается жутко, – сказала чуть слышно Элен.
И, опустив голову, чтобы больше не видеть неба, она перевела глаза на зияющую пустоту, поглотившую, казалось, Париж. Там еще не блеснуло ни огонька, всюду была равномерно разлита непроглядная, ослепляющая мраком ночь. Громкий, несмолкающий голос города теперь звучал мягче и нежнее.
– Вы плачете? – спросил аббат. Он услышал рыдание.
– Да, – просто ответила Элен.
Они не видели друг друга. Она плакала долго, всем существом. Позади них спала в невинном спокойствии Жанна; господин Рамбо, поглощенный починкой куклы, разобранной на части, склонял над ней свою седую голову. Порой от его столика доносился сухой звук сорвавшейся пружины, заикающийся детский лепет, с величайшей осторожностью извлекаемый его толстыми пальцами из расстроенного механизма. Когда кукле случалось заговорить слишком громко, он сразу останавливался, встревоженный и раздосадованный, оборачиваясь, чтобы посмотреть, не разбудил ли о» Жанну. Затем он снова бережно принимался за свою кропотливую работу, для которой располагал только ножницами и шилом.
– Почему вы плачете, дочь моя? – снова спросил аббат. – Или я не могу ничем облегчить ваше горе?
– Оставьте! – прошептала Элен. – Мне легче от слез… Не сейчас, не сейчас…
Груди ее не хватало воздуха, она не могла ответить. Рыдания уже сломили ее однажды на этом же месте, но тогда она была одна, она могла плакать во мраке, обессиленная, ожидая, пока иссякнет источник переполнявшей ее страстной скорби. Теперь же не было ничего, что могло бы огорчать ее: дочь была спасена, жизнь вернулась к прежнему, пленительно-однообразному течению. Элен словно пронизало внезапное щемящее чувство огромного горя, бездонной, незаполнимой пустоты, безграничного отчаяния, в котором она погибала со всеми, кто был ей дорог. Она не могла бы сказать, какое именно несчастье ей угрожало, но всякая надежда покинула ее, и она плакала.
Подобные неизъяснимые порывы не раз обуревали ее в церкви, благоухавшей цветами месяца Марии. Необъятный простор Парижа пробуждал в ее душе в вечерний час чувство глубокого молитвенного благоговения. Равнина как будто ширилась, грустью веяло от этих двух миллионов существований, терявшихся в сумерках. Потом, когда все звуки замирали, когда город терялся во мраке, до боли сжатое сердце Элен раскрывалось, и слезы текли у нее из глаз при виде этого царственного покоя. Она готова была сложить руки и шептать молитвы. Жажда веры, любви, божественного самозабвения пронизывала ее трепетом. И тогда восход звезд потрясал ее священной радостью и ужасом.
После долгого молчания аббат сказал уже более настойчиво:
– Дочь моя, вам нужно довериться мне. Почему вы колеблетесь?
Она еще плакала, но уже детски безропотно, будто усталая и обессиленная.
– Церковь страшит вас, – продолжал аббат. – Одно время я думал, что душа ваша обратилась к богу. Но случилось иначе. У неба свои предначертания… Что ж! Если вы не доверяете священнику, почему вы отказываетесь открыться другу?
– Вы правы, – пробормотала она. – Да, у меня горе, и я нуждаюсь в вас… Я должна объяснить вам мое состояние. Когда я была девочкой, я очень редко ходила в церковь; теперь каждая служба глубоко волнует меня… Вот и сейчас, например, у меня вызвал слезы этот голос Парижа, напоминающий рокот органа, эта беспредельность ночи, это чудесное небо… Ах, я хотела бы верить! Помогите мне, научите меня.
Аббат Жув успокаивающим жестом тихо положил на ее руку свою.
– Скажите мне все, – ответил он просто.
Мгновение она сопротивлялась, полная мучительного страха.
– Со мной не происходит ничего особенного, клянусь вам… Я ничего не скрываю от вас… Я плачу без причины, потому что задыхаюсь, потому что слезы сами льются из моих глаз. Вы знаете мою жизнь. Я не могла бы открыть в ней в этот час ни горестей, ни прегрешения, ни угрызений совести… И я не знаю, не знаю…
Ее голос оборвался. Тогда священник уронил медленно:
– Вы любите, дочь моя.
Она вздрогнула и не осмелилась возразить. Вновь наступило молчание. В море мрака, расстилавшемся перед ними, блеснула искра. Это было у их ног, где-то в глубине бездны, где именно – они не могли бы указать. Одна за другой стали появляться другие искры. Они рождались в ночи, внезапно, резким проколом, и оставались неподвижными, мигая, как звезды. Казалось, то был новый восход светил, отражаемый поверхностью темного озера. Вскоре искры вычертили двойную линию, начинавшуюся у Трокадеро и уходившую легкими прыжками света к Парижу; потом другие линии световых точек перерезали первую, обозначались кривые, раскинулось созвездие, странное и великолепное. Элен по-прежнему молчала, следя взглядом за этими мигающими точками, огни которых продолжали небо вниз от черты горизонта в бесконечность: казалось, земля исчезла и со всех сторон открылась глубина небосвода. И это снова вызывало в Элен то страстное томление, которое сломило ее несколько минут назад, когда Большая Медведица начала медленно вращаться вокруг полярной оси. Зажигавшийся огнями Париж расстилался, задумчивый, печальный, бездонный, вея жуткими видениями небес, где роятся бесчисленные миры.
Тем временем священник монотонным и кротким голосом, как духовник в исповедальне, шептал Элен на ухо. Он предупредил ее давно – в тот вечер, сказав ей, что одиночество для нее вредно. Нельзя безнаказанно ставить себя вне общей жизни. Она жила слишком замкнуто. Она открыла доступ опасным мечтаниям.
– Я очень стар, дочь моя, – говорил он, – я часто видел женщин, приходивших к нам со слезами, с мольбою, с потребностью верить и преклонить колени… И теперь я уже не ошибаюсь. Эти женщины, которые, казалось бы, так пламенно ищут бога, – это лишь смятенные сердца, волнуемые страстью. И в наших церквах они поклоняются тому, кого любят.
Она не слушала его, в предельном волнении пытаясь наконец разобраться в собственных чувствах. Приглушенным шепотом вырвалось у нее признание:
– Ну, так знайте: да, я люблю… И это все. Больше я ничего, ничего не знаю.
Теперь он старался не прерывать ее. Она возбужденно говорила короткими, отрывистыми фразами; ей доставляло горькую радость признаться в своей любви, разделить с этим старцем тайну, уже столько времени душившую ее.
– Клянусь вам, я не могу разгадать то, что во мне происходит… Это чувство пришло без моего ведома, может быть, внезапно, однако сладость его я почувствовала лишь позднее. Да и к чему изображать себя более сильной, чем я есть? Я не пыталась бежать, я была слишком счастлива, а теперь во мне еще меньше мужества… Подумайте – моя дочь была так больна, я едва не лишилась ее. И что же? Моя любовь оказалась столь же глубокой, как и мое страдание: всесильная, она вернулась после этих страшных дней, и я в ее власти, и она увлекает меня…
Она трепетно перевела дыхание.
– Словом, у меня нет больше сил… Вы были правы, мой друг, мне легче оттого, что я открываю вам все это… Но я прошу вас – скажите мне, что творится в глубине моей души? Я была так спокойна, так счастлива. Будто молния ударила в мою жизнь. Почему именно в мою? Почему не в другую? Я ничего не сделала для этого, я считала себя надежно огражденной… И если б вы только знали! Я больше не узнаю себя… Ах! Помогите мне, спасите меня!
Видя, что она замолчала, священник машинально, с привычной прямотой духовника, задал вопрос:
– Имя, скажите мне имя!
Она колебалась. Необычный звук заставил ее повернуть голову: то кукла в руках господина Рамбо возвращалась мало-помалу к своей искусственной жизни. Скрипя еще плохо действующим механизмом, она прошла три шага по столику, потом опрокинулась навзничь и, не будь господина Рамбо, полетела бы на пол. Он следил за ней, протянув руки, готовый поддержать ее, полный отеческой тревоги. Увидя, что Элен повернулась к нему, он доверчиво улыбнулся ей, как бы обещая, что кукла будет ходить, и вновь продолжал ковырять игрушку шилом и ножницами. Жанна спала.
Элен, поддавшись обаянию этой мирной картины, шепнула имя на ухо священнику. Тот остался неподвижен. В сумраке нельзя было разглядеть его лица. Настала пауза.
– Я это знал, но хотел услышать ваше признание, – сказал он. – Вам, верно, очень тяжело, дочь моя.
Он не произнес ни одной банальной фразы относительно ее долга. Элен, обессиленная, исполненная бесконечной грусти пред лицом этого кроткого сострадания, вновь принялась следить глазами за искрами, сверкавшими, точно золотые блестки, на темном плаще Парижа. Они умножались до бесконечности, напоминая перебегания огоньков по черному пеплу сожженной бумаги. Сначала блестящие точки потянулись от Трокадеро к сердцу города. Вскоре другой очаг их появился налево, у Монмартра, потом третий – направо, за Домом Инвалидов, еще дальше вглубь, в стороне Пантеона – четвертый. От всех этих очагов одновременно разлетались бесчисленные огоньки.
– Вы помните наш разговор? – медленно продолжал аббат. – Мое мнение не изменилось… Вам нужно выйти замуж, дочь моя.
– Мне? – сказала она, подавленная. – Но я ведь только что призналась вам… Вы же знаете, что я не могу…
– Вам нужно выйти замуж, – повторил он с силой. – Вашим мужем будет честный человек…
В своей изношенной сутане он казался теперь выше прежнего. Большая, немного смешная голова, которую он, полуопустив веки, обычно склонял к плечу, теперь была высоко поднята, а широко раскрытые глаза так светлы, что она видела их сияние в полумраке.
– Вашим мужем будет честный человек, который заменит Жанне отца и вернет вас вашему долгу.
– Но я не люблю его… Боже мой! Я не люблю его…
– Вы полюбите его, дочь моя… Он любит вас, и он добрый.
Элен сопротивлялась. Она понижала голос, слыша за своей спиной тихий шум работы господина Рамбо. Он был так долготерпелив и так тверд в одушевлявшей его надежде, что в течение шести месяцев ни разу не потревожил ее напоминанием о своей любви. Он ждал с доверчивым спокойствием, бесхитростно готовый к героическому самоотречению.
Священник сделал движение, как бы желая обернуться.
– Хотите, я все ему скажу?.. Он протянет вам руку, он спасет вас. А вы преисполните его безмерной радостью.
Она в смятении остановила его. Ее душа возмущалась. Они оба страшили ее, – эти мирные, кроткие люди, разум которых оставался невозмутимым рядом с ее лихорадочной страстью. В каком мире жили они, чтобы так отрицать все то, что принесло ей столько страданий? Широким движением руки священник указал ей на раскинувшиеся дали.
– Дочь моя, взгляните на эту прекрасную ночь, на этот ненарушимый покой, – что перед ними ваше страстное волнение! Почему вы не хотите быть счастливой?
Весь Париж был освещен. Пляшущие огоньки усеяли мрак от одного края горизонта до другого, и теперь миллионы их звезд сияли недвижно в ясности теплой летней ночи. Ни единое дуновение ветерка, ни единый трепет не тревожил эти светочи, казалось, повисшие в пространстве. Они продолжали невидимый во тьме Париж в глубины бесконечности, расширили его до небосвода. Внизу, у подножия Трокадеро, чертящей ракетой падающей звезды прорезал порою ночь быстро убегающий свет – фонари фиакра или омнибуса; в сиянии газовых рожков, напоминавшем желтый туман, смутно различались чуть брезжущие фасады, группы деревьев, ярко-зеленых, как на декорациях. На мосту Инвалидов звезды скрещивались непрерывно, тогда как внизу вдоль ленты более густого мрака вырисовывалось чудо – стая комет, золотые хвосты которых рассыпались дождем искр: то отражались в черных водах Сены горевшие на мосту фонари. Дальше начиналось неведомое. Длинный изгиб реки обозначался двойной вереницей газовых рожков, пересекаемой через равные промежутки другими вереницами; казалось, то пролегла через Париж световая лестница, утвердившись концами на краю неба, в звездах. Другая световая просека уходила влево – это Елисейские поля тянулись правильной чередой светил от Триумфальной арки до площади Согласия; там переливалась лучами целая плеяда. Дальше – Тюильрийский дворец, Лувр, скопления прибрежных домов и в самой глубине ратуша казались темными полосами, изредка разделяемыми блестящим квадратом широкой площади. Еще дальше, среди разбегавшихся во все стороны крыш, фонари рассеивались, ничего нельзя было разобрать; только кое-где выступал провал улицы, поворот бульвара, пылающий квадрат перекрестка. На другом берегу реки, направо, отчетливо вырисовывалась только Эспланада, напоминая прямоугольником своих огней сверкающий в зимней ночи Орион, обронивший пояс; вдоль длинных улиц Сен-Жерменского квартала печально тянулись редкие фонари; за ними частыми огоньками, словно расплывчатым сиянием небесной туманности, горели другие, многолюдные кварталы. До самых предместий по всему кругу горизонта раскинулся муравейник газовых рожков и освещенных окон, наподобие пыли заполнивших дали города мириадами солнц, планетами-атомами, недоступными для человеческого взора. Здания утонули в этом море, ни единого фонаря не было на их вышках. Мгновениями можно было подумать, что это картина какого-то титанического празднества, какого-то блистающего иллюминацией циклопического здания, с его лестницами, балюстрадами, окнами, фронтонами, террасами, всем его каменным миром, чьи необычные и колоссальные формы обрисовывались мерцающими линиями фонарей. Но основным, все возвращавшимся ощущением было ощущение рождения созвездий, непрерывного расширения неба. Глаза Элен устремились туда, куда указывал широкий жест, священника, – она обняла долгим взглядом сверкавший огнями Париж. Здесь ей также были неведомы названия звезд. Она охотно спросила бы, что это за яркое светило налево, – она каждый вечер смотрела на него. Были и другие, занимавшие ее. Одни она любила, другие пробуждали в ней тревогу и неприязнь.
– Отец мой, – сказала она, впервые употребляя это слово, полное нежности и уважения, – дайте мне жить… Красота этой ночи – вот что взволновало меня… Вы ошиблись: не в ваших силах теперь утешить меня, раз вы не можете меня понять.
Священник раскинул руки, потом медлительным жестом покорности вновь опустил их. Наступило молчание. Он заговорил вполголоса:
– Конечно, так оно и должно быть. Вы призываете на помощь и отказываетесь от спасения. Сколько признаний, полных отчаяния, слышал я и скольких слез не смог предотвратить… Послушайте, дочь моя, обещайте мне одно: если когда-нибудь жизнь сделается для вас слишком тяжелой, подумайте о том, что есть честный человек, который любит и ждет вас… Вам достаточно будет протянуть ему руку, чтобы вновь обрести покой.
– Обещаю вам это, – с глубокой серьезностью сказала Элен.
И в тот миг, когда она произносила этот обет, в комнате послышался легкий смех. То смеялась Жанна, – она проснулась и глядела на куклу, шагавшую по столику. Господин Рамбо, в восторге от своей починки, по-прежнему протягивал руки, опасаясь какого-нибудь несчастного случая. Но кукла была прочно слажена: она стучала каблуками, поворачивала головку, голосом попугая выговаривая на каждом шагу одни и те же слова.
– Ах, ты хочешь подшутить надо мной! – лепетала еще заспанная Жанна. – Что ты с ней такое сделал? Она была сломана, а вот теперь опять живая… Дай-ка сюда, покажи… Какой ты милый…
Над блестевшим огнями Парижем восходило светящееся облако, – будто веяло багряное дыхание раскаленных углей. Сначала то был лишь бледный просвет в ночи, чуть уловимый отблеск. Постепенно, по мере того как шли часы, оно стало кроваво-красным и, вися в воздухе, неподвижно раскинувшись над городом, сотканное из всех огней, из всей сумрачно рокочущей жизни Парижа, оно казалось одной из тех туч, чреватых молниями и пожарами, которые венчают жерла вулканов.
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
I
Уже подали чашки с полосканием; дамы осторожно вытирали руки. Вокруг стола на минуту наступило молчание. Госпожа Деберль оглядела обедавших, чтобы убедиться, все ли кончили, затем молча встала; гости последовали ее примеру; слышался шум отодвигаемых стульев. Старый господин, сидевший справа от нее, поспешил предложить ей руку.
– Нет, нет, – проговорила она, сама ведя его к двери. – Мы будем пить кофе в маленькой гостиной.
Гости парами проследовали за ней. Последними шли двое мужчин и две дамы. Они продолжали начатый разговор, не присоединяясь к шествию. Но в маленькой гостиной принужденность исчезла и возобновилось царившее за десертом веселье. На большом лакированном подносе, стоявшем на круглом столике, уже был подан кофе. Госпожа Деберль обходила присутствующих с любезностью хозяйки дома, старающейся удовлетворить все вкусы гостей. По правде сказать, больше всех суетилась Полина, – она взялась потчевать мужчин. В гостиной было человек двенадцать, – обычное число лиц, приглашаемых четой Деберль к обеду по средам, начиная с декабря. Вечером, к десяти часам, собиралось много народу.
– Господин де Гиро, чашку кофе, – сказала Полина, остановясь перед маленьким лысым человечком. – Впрочем, я знаю: вы не пьете кофе… Тогда рюмочку шартреза?
Но, сбившись, она принесла рюмку коньяку. И, улыбаясь с присущей ей самоуверенностью, она обходила приглашенных, глядя, им прямо в глаза, непринужденно волоча за собой длинный шлейф. На ней было роскошное белое платье из индийского кашемира, отделанное лебяжьим пухом, с четырехугольным вырезом на груди. Вскоре все мужчины стояли с чашками в руках; выставив подбородок, они маленькими глотками пили кофе. Тогда Полина принялась за высокого молодого человека, сына богача Тиссо, – она находила, что у него красивое лицо.
Элен отказалась от кофе. Она села в стороне, с несколько утомленным видом; на ней было простое, без отделки, черное бархатное платье, строгими складками облегавшее ее фигуру. В маленькой гостиной курили. Ящики с сигарами стояли близ Элен на подзеркальнике. Подошел доктор.
– Жанна чувствует себя хорошо? – спросил он, выбирая сигару.
– Очень хорошо, – отвечала она. – Мы сегодня были в Булонском лесу. Она резвилась неудержимо… Теперь она уже спит, вероятно…
Они дружески беседовали, улыбаясь друг другу с непринужденностью людей, встречающихся ежедневно. Послышался голос госпожи Деберль:
– Да вот госпожа Гранжан может подтвердить это… Не правда ли, я вернулась из Трувили около десятого сентября? Шли дожди, пляж был невыносим…
Ее окружали три или четыре дамы: она рассказывала им о своем пребывании на берегу моря. Элен пришлось встать и присоединиться к их группе.
– Мы провели месяц в Динаре, – сообщила госпожа де Шерметт. – О! Прелестная местность, очаровательное общество!
– Нет, нет, – проговорила она, сама ведя его к двери. – Мы будем пить кофе в маленькой гостиной.
Гости парами проследовали за ней. Последними шли двое мужчин и две дамы. Они продолжали начатый разговор, не присоединяясь к шествию. Но в маленькой гостиной принужденность исчезла и возобновилось царившее за десертом веселье. На большом лакированном подносе, стоявшем на круглом столике, уже был подан кофе. Госпожа Деберль обходила присутствующих с любезностью хозяйки дома, старающейся удовлетворить все вкусы гостей. По правде сказать, больше всех суетилась Полина, – она взялась потчевать мужчин. В гостиной было человек двенадцать, – обычное число лиц, приглашаемых четой Деберль к обеду по средам, начиная с декабря. Вечером, к десяти часам, собиралось много народу.
– Господин де Гиро, чашку кофе, – сказала Полина, остановясь перед маленьким лысым человечком. – Впрочем, я знаю: вы не пьете кофе… Тогда рюмочку шартреза?
Но, сбившись, она принесла рюмку коньяку. И, улыбаясь с присущей ей самоуверенностью, она обходила приглашенных, глядя, им прямо в глаза, непринужденно волоча за собой длинный шлейф. На ней было роскошное белое платье из индийского кашемира, отделанное лебяжьим пухом, с четырехугольным вырезом на груди. Вскоре все мужчины стояли с чашками в руках; выставив подбородок, они маленькими глотками пили кофе. Тогда Полина принялась за высокого молодого человека, сына богача Тиссо, – она находила, что у него красивое лицо.
Элен отказалась от кофе. Она села в стороне, с несколько утомленным видом; на ней было простое, без отделки, черное бархатное платье, строгими складками облегавшее ее фигуру. В маленькой гостиной курили. Ящики с сигарами стояли близ Элен на подзеркальнике. Подошел доктор.
– Жанна чувствует себя хорошо? – спросил он, выбирая сигару.
– Очень хорошо, – отвечала она. – Мы сегодня были в Булонском лесу. Она резвилась неудержимо… Теперь она уже спит, вероятно…
Они дружески беседовали, улыбаясь друг другу с непринужденностью людей, встречающихся ежедневно. Послышался голос госпожи Деберль:
– Да вот госпожа Гранжан может подтвердить это… Не правда ли, я вернулась из Трувили около десятого сентября? Шли дожди, пляж был невыносим…
Ее окружали три или четыре дамы: она рассказывала им о своем пребывании на берегу моря. Элен пришлось встать и присоединиться к их группе.
– Мы провели месяц в Динаре, – сообщила госпожа де Шерметт. – О! Прелестная местность, очаровательное общество!