Ну, и объедались же! То есть никто из всей компании не помнил, чтобы ему когда-нибудь приходилось до такой степени набить себе желудок. Отяжелевшая Жервеза сидела, всем телом опершись на локти, и уплетала огромные куски белого мяса: она ела молча, чтобы не терять ни секунды времени, ей только было немного стыдно и неприятно, что Гуже видит, какая она обжора. Но Гуже и сам ел слишком усердно, чтобы заметить, как она раскраснелась от еды. К тому же, несмотря на то, что она так жадно ела, она была по-прежнему все такой же милой и доброй. Она ела молча, но не забывала заботиться о дяде Брю, – то и дело она отрывалась от еды, чтобы положить ему на тарелку вкусный кусочек. Прямо трогательно было смотреть, как эта лакомка отказывалась от своей доли, чтобы отдать ее старику, которому разве не все равно, что глотать, – он и от хлеба-то отвык! Осовевший от такого количества еды, тупо уставившись в тарелку, он ел, не разбирая, все, что ему ни клали. Лорилле перенесли свое бешенство на гуся: они с остервенением истребляли его, стараясь нажраться на три дня вперед; если б они только могли, они слопали бы и самое блюдо, и стол, и всю прачечную, лишь бы вконец разорить Хромушу. Все женщины просили спинку и ребрышки – это дамские кусочки. Г-жа Лера, г-жа Бош и г-жа Пютуа обгладывали кости, а мамаша Купо, обожавшая шейку, отрывала от нее мясо двумя последними зубами. Виржини любила поджаристую кожицу, и все гости любезно отдавали ей кожу со своих кусков. Пуассон бросал на жену суровые взгляды и приказывал ей перестать есть: ведь один раз она уже объелась гусем до того, что две недели провалялась в постели с расстройством желудка. Но Купо рассердился и сам положил Виржини верхнюю часть ножки. Черт возьми! Если она не управится с этим, так она не женщина! Да и какой может быть от этого вред? Наоборот, гусятина помогает при болезнях селезенки! Да ее можно есть совсем без хлеба, как сладкое! Он, например, готов уплетать ее всю ночь напролет, и ничего с ним не будет! С этими словами Купо лихо засунул в рот всю нижнюю часть ножки. Между тем Клеманс доедала гузку: она обсасывала ее, чмокая губами и покатываясь со смеху так как Бош все время нашептывал ей непристойности.
   Да, что правда-то правда: здесь ели не на шутку! Оно и понятно, – когда в кои-то веки доберешься до вкусного куска, то глупо церемониться! Нет, право, животы вздувались прямо на глазах. Женщины казались беременными. Иные даже подпускали потихоньку.
   А вино-то, дети мои, вино так и лилось, как вода в Сене, как ручьи после ливня, когда иссохшая земля жадно поглощает влагу! Наливая бокалы, Купо высоко поднимал бутылку, чтобы можно было любоваться, как пенится красная струя, а когда в бутылке ничего не оставалось, он опрокидывал ее и, дурачась, доил, словно корову. Вот и еще одна готова! В углу прачечной выросло целое кладбище пустых бутылок, там их сваливали кучей и на них стряхивали крошки и объедки со скатерти. Когда г-жа Пютуа попросила воды, кровельщик в негодовании сам унес все графины. Разве честные люди пьют воду? Что, она лягушек хочет развести в животе?! Стаканы опустошались залпом; слышно было, как вино журчит в глотках, точно вода в водосточных желобах во время ливня. Да это и был настоящий ливень из терпкого кислого вина. Сначала вино отдавало старым бочонком, но к нему быстро привыкли, а под конец даже стали находить в нем особый аромат. Эх, черт побери, что там попы ни толкуй, а виноградный сок – чудесная выдумка! Все хохотали, все соглашались с хозяином: рабочему человеку без вина не прожить, – вот старик Ной и насадил виноградник как раз для кровельщиков, портных, кузнецов. Вино освежает и оживляет после работы, вино поддает жару лентяям; выпьешь, – и сам черт тебе не страшен, море по колено! Рабочему живется несладко, он холодает, голодает, богачи плюют на него. Так неужели же нужно упрекать его, если он иной раз выпьет, чтобы повеселиться, чтобы хоть на минуту увидеть мир в розовом свете? Вот хоть сейчас, – сейчас плевать нам на императора! Может быть, он и сам сейчас пьян, – ну и черт с ним! Пусть себе пьет, пусть потешается! Долой аристократишек! Купо посылал весь мир ко всем чертям. Все женщины казались ему душечками, он хлопал себя по карману, где звенели три су, и смеялся так, словно у него были золотые горы. Даже Гуже, обычно такой умеренный в выпивке, осовел. Глаза у Боша сузились, а у Лорилле стали совсем оловянными. Лицо Пуассона, бронзовое, как у всех старых солдат, потемнело: он все сердитее и сердитее вращал глазами. Все трое были уже пьяны в стельку. Да и дамы были на взводе: они раскраснелись, им ужасно хотелось разоблачиться, и все уже поснимали косынки. Впрочем, никто из них еще не перешел границ, только одна Клеманс становилась несколько неприличной. Вдруг Жервеза вспомнила, что забыла подать к гусю шесть бутылок особого, запечатанного вина. Их немедленно принесли и раскупорили. Пуассон встал, поднял стакан и провозгласил:
   – За здоровье хозяйки!
   Все поднялись, с грохотом отодвигая стулья; зазвенели стаканы, раздались шумные восклицания, к Жервезе со всех сторон потянулись руки.
   – Жить вам еще пятьдесят лет! – кричала Виржини.
   – Нет, нет, – отвечала взволнованная, улыбающаяся Жервеза. – Я не хочу дожить до такой старости. Приходит время, когда человек рад бывает умереть.
   Дверь была по-прежнему распахнута, вся улица любовалась пирушкой и принимала в ней участие. Прохожие останавливались в яркой полосе света, ложившегося на мостовую, и, добродушно посмеиваясь, глядели на подвыпившую, веселую компанию. Проезжавшие мимо извозчики заглядывали с козел в прачечную и отпускали шуточки: «Не поднесете ли стаканчик?.. Эге, да она брюхата, надо сбегать за акушеркой!..» Запах жареного гуся тешил и услаждал улицу. Мальчишкам бакалейщика, собравшимся на противоположной стороне улицы, казалось, что они сами участвуют в пирушке. Зеленщица и хозяйка харчевни то и дело выбегали из своих лавочек и останавливались на улице, потягивая носом воздух и глотая слюнки. Положительно у всей улицы подводило животы. Соседки Кюдорж, мать и дочь, никогда и носа не показывавшие из своей зонтичной мастерской, теперь то и дело поочередно переходили мостовую, красные, словно они пекли блины, и косились на дверь прачечной. Маленький часовщик напротив не мог работать: он опьянел, подсчитывая бутылки, и сидел прямо как на иголках среди своих веселых часиков.
   – Вот ведь разобрало соседей! – кричал Купо. – Ну, а нам-то к чему прятаться!
   Подгулявшая компания уже не стеснялась публики. Наоборот, ей льстило, ее еще больше разжигало внимание жадной, разлакомившейся толпы. Пирующие готовы были высадить витрину и вытащить стол на мостовую, чтобы уплетать десерт под самым носом у публики, прямо посреди уличной толчеи. Разве на них не приятно смотреть? Ну, так нечего и запираться! Только скареды едят втихомолку. Купо, увидев, что часовщик схватился за кошелек и вытряхивает из него монеты, помахал ему бутылкой и, когда тот закивал в ответ, отправился к нему с бутылкой и стаканом. Началось братанье с улицей. Пили за здоровье прохожих, а когда показывались славные ребята, подзывали и угощали их. Пирушка распространялась, разливалась все дальше, так что под конец дьявольская вакханалия охватила всю улицу: весь квартал Гут-д'Ор принимал участие в этом невиданном обжорстве.
   Угольщица, г-жа Вигуру, расхаживала взад и вперед перед дверью.
   – Эй! Госпожа Вигуру! Госпожа Вигуру! – заорала компания.
   Угольщица вошла, глупо посмеиваясь. Она была так толста, что платье на ней чуть не лопалось. Мужчины любили щипать ее, потому что у нее нельзя было прощупать ни одной косточки. Бош усадил г-жу Вигуру рядом с собой и тотчас же ухватил ее под столом за колено. Но она привыкла к такому обращению; спокойно потягивая вино, она принялась рассказывать, что все соседи смотрят в окна и что жильцы дома начинают сердиться.
   – Ну, это уж наше дело, – сказала г-жа Бош. – Ведь привратники-то мы? Ну так мы и отвечаем за тишину и спокойствие… Пусть только сунутся с жалобой, – так отделаем, что не обрадуются!
   В задней комнатке между Нана и Огюстиной возникла настоящая драка из-за противня. Обеим хотелось вылизать его. Целых четверть часа противень катался и прыгал по полу, дребезжа, как старая кастрюля. Теперь Нана ухаживала за Виктором, который подавился косточкой. Она щекотала его под подбородком и заставляла глотать сахар как лекарство. Но это не мешало ей следить за большим столом. Она каждую минуту являлась в прачечную и просила то вина, то хлеба или мяса для Этьена и Полины.
   – На, лопай! – говорила ей мать. – Когда ты, наконец, отстанешь от меня?!
   Детям уже кусок в горло не лез, но они все продолжали есть, хоть и через силу, и, подбадривая друг друга, выстукивали вилками благодарственную молитву.
   Среди общего гвалта между мамашей Купо и дядей Брю завязался разговор. Несмотря на все выпитое и съеденное, старик был по-прежнему смертельно бледен. Он говорил о своих сыновьях, убитых в Крыму. Да, если бы детки остались в живых, у него был бы на старости лет кусок хлеба. Но старуха Купо, наклонившись к нему, говорила слегка заплетающимся языком:
   – Оставьте! С детьми тоже не мало горя примешь! Вот хоть бы я, – с виду я счастливая, а ведь мне частенько приходится плакать… Нет, не жалейте о детях.
   Дядя Брю покачал головой.
   – Мне нигде не дают работы, – пробормотал он. – Я слишком стар. Когда я вхожу в мастерскую, молодежь насмехается надо мной: меня спрашивают, не я ли чистил сапоги Генриха IV… В прошлом году я еще зарабатывал: красил мост. Мне платили тридцать су в день. Приходилось лежать на спине над водой. С тех пор я и кашляю… Теперь кончено, меня отовсюду гонят. – Дядя Брю поглядел на свои жалкие, иссохшие руки и прибавил: – Оно и понятно, ведь я уже ни на что не годен. Они правы, я на их месте делал бы то же самое… Вся беда, видите ли, в том, что я никак не могу умереть. Да, да, я сам виноват. Кто не может работать, тому надо лечь и околеть.
   – Право, – сказал Лорилле, прислушивавшийся к разговору, – я не понимаю, почему правительство не помогает инвалидам труда… На днях я прочел в газете…
   Но Пуассон счел своим долгом вступиться за правительство.
   – Рабочие – не солдаты, – объявил он. – Инвалидные дома устроены для солдат. Нельзя требовать невозможного…
   Подали десерт. Посреди стола был водружен торт в виде храма, с куполом из цукатов; на куполе красовалась искусственная роза, а около нее качалась на тонкой проволочке бабочка из серебряной бумаги. Две капельки клея дрожали на лепестках: они должны были изображать капли росы. Налево от торта поставили кусок сыра в глубокой тарелке, а направо – блюдо сочной мятой клубники. Но в салатнике еще оставался салат – крупные листья латука, залитые маслом.
   – Госпожа Бош, возьмите еще немножко салата, – любезно сказала Жервеза. – Я знаю, это ваше любимое блюдо.
   – Нет, нет, спасибо! Я сыта по горло, – ответила привратница.
   Прачка обратилась к Виржини, но та только провела рукой по шее, показывая, что сыта по горло.
   – Нет, право, я наелась до отвала, – проговорила Виржини. – Места больше нет. Ни один кусочек не влезет.
   – А вы попробуйте, – улыбаясь, настаивала Жервеза. – Местечко всегда найдется. Салат можно есть на сытый желудок… Ведь не пропадать же латуку!
   – Вы съедите его завтра, – сказала г-жа Лера. – Он становится еще лучше, когда полежит.
   Женщины отдувались и с сожалением поглядывали на салатник. Клеманс рассказала, что однажды за завтраком съела три пучка салата. Г-жа Пютуа оказалась тоже любительницей: она ела кочешки латука целиком, могла жевать его день и ночь. Словом, все готовы были питаться чуть ли не одним салатом и во всяком случае поедать его корзинами. Пока шел этот разговор, салат все таял, и в конце концов его незаметно прикончили.
   – Я готова пастись на салатных грядках, – повторяла привратница, прожевывая салат.
   Перед десертом начались шуточки. Десерту много места не надо! Он чуточку запоздал, но это не беда, ему все же окажут честь. Как можно пренебречь тортом и клубникой, даже если бы тебе грозила опасность лопнуть от переполнения?! А впрочем, торопиться некуда, время терпит, можно просидеть за столом хоть всю ночь. Пока что принялись за сыр и клубнику. Мужчины закурили трубки. Так как все дорогое вино в запечатанных бутылках было уже распито, снова взялись за разливное. Мужчины курили и прихлебывали. Но все хотели, чтобы Жервеза сейчас же разрезала торт. Пуассон встал, снял с торта розу и очень галантно, под общие аплодисменты, преподнес ее хозяйке. Жервеза приколола розу булавкой с левой стороны груди, против сердца. При каждом ее движении бабочка трепетала и качалась.
   – Послушайте! – закричал вдруг Лорилле. – Вот так штука! Да ведь мы едим за вашим гладильным столом!.. Вряд ли на нем когда-нибудь работали так усердно!
   Эта злая шутка имела большой успех. Посыпались остроумные замечания. Клеманс уплетала клубнику и при каждой ложке приговаривала: «А ну-ка, еще утюжком!» Г-жа Лера сказала, что сыр отдает крахмалом. А г-жа Лорилле прошипела сквозь зубы, что нет ничего забавнее, как транжирить деньги за тем самым столом, за которым их с таким трудом зарабатывают. В прачечной стоял гвалт, хохот.
   Вдруг сильный голос заставил всех умолкнуть. Бош встал, пошатываясь, и с игривым видом затянул песенку: «Вулкан любви, или Солдат-соблазнитель».

 
Да, я Блавэн, красоток соблазнитель…

 
   Первый куплет был встречен громом аплодисментов. Да, да, давайте петь! Пусть каждый споет песенку – вот будет весело! Все расположились поудобнее: кто оперся локтями о стол, кто откинулся на спинку стула; певца поощряли, одобрительно покачивая головами, а во время припева опрокидывали стаканчик. Эта бестия Бош чертовски хорошо исполнял комические песенки. Мертвый захохотал бы, глядя, как он, изображая солдата, растопыривает пальцы и заламывает шапку на затылок. Кончив «Вулкан любви», он затянул «Баронессу Фольбиш», исполнением которой особенно славился. Дойдя до третьего куплета, он повернулся к Клеманс и сладко замурлыкал:

 
У баронши гости, детки, —
Четверо сестер родных,
Три блондинки и брюнетка —
Восемь глазок плутовских.

 
   Тут компания воодушевилась; все подхватили припев. Мужчины отбивали такт каблуками. Женщины стучали ножами о стаканы. Все подтягивали:

 
Черт возьми, кому ж платить
За попойку па-па-па…
Черт возьми, кому ж платить
За попойку патруля?

 
   Дребезжали оконные стекла; дыхание певцов колыхало занавески. Виржини уже два раза убегала куда-то и каждый раз, вернувшись, шепталась о чем-то с Жервезой. Вернувшись в третий раз, в самый разгар общего рева, она сказала:
   – Дорогая моя, он все еще сидит у Франсуа и делает вид, будто читает газету… Уж, конечно, он затевает какую-нибудь пакость.
   Виржини говорила о Лантье. Уходила она для того, чтобы поглядеть, что он делает. При каждом новом сообщении Жервеза становилась все серьезнее.
   – Он пьян? – спросила она.
   – Нет, – ответила брюнетка. – С виду трезвый. Но вот этот то и подозрительно. В самом деле, если он не пьян, так зачем сидит в кабаке?.. О господи! Только бы все обошлось благополучно!
   Встревоженная прачка умоляла ее замолчать. Вдруг г-жа Пютуа встала и затянула «На абордаж». Сразу наступила глубокая тишина. Гости молча, с сосредоточенным видом, уставились на нее; даже Пуассон положил трубку на стол, чтобы лучше слушать. Маленькая г-жа Пютуа стояла выпрямившись; ее возбужденно гримасничающее лицо под черным чепчиком казалось особенно бледным. С гордым и решительным видом тыкая и воздух кулаком, она неистово завывала грубым голосом, так не вязавшимся с ее ростом:

 
Пусть сунется пират надменный,
Пусть он за нами полетит!
Беда тебе, злодей презренный,
Тебя ничто не защитит!
Друзья, за мной, на батарею!
Глотайте ром из полных чаш!
Пиратов вздернем мы на рею!
На абордаж! На абордаж!

 
   Да, вот это штука серьезная! Черт побери! Вот это настоящая картина. Пуассон, побывавший в плаванье, одобрительно кивал головой. К тому же чувствовалось, что г-жа Пютуа вкладывает в песню всю душу. Купо, наклонившись к соседу, рассказал ему, что однажды вечером на улице Пуле г-жа Пютуа надавала оплеух четырем мужчинам, которые покушались лишить ее чести.
   Между тем Жервеза с помощью мамаши Купо подала кофе, хотя гости еще не разделались с тортом. Хозяйке не давали сесть: все просили ее спеть что-нибудь. Она отказывалась и была так бледна и расстроена, что кто-то даже спросил, не повредил ли ей гусь. Наконец Жервеза слабым и нежным голосом спела: «Ах, дайте мне уснуть». Когда она доходила до припева с пожеланиями спокойной ночи и сладких грез, она чуть-чуть опускала ресницы и томно смотрела вдаль, в черноту улицы. Едва только она кончила, Пуассон встал, поклонился дамам и затянул застольную песенку «Французские вина». Но он хрипел, как испорченный насос, и лишь последний, патриотический куплет имел успех, потому что Пуассон, при упоминании о трехцветном знамени, поднял стакан, помахал им в воздухе и разом опрокинул себе в рот. Затем последовали романсы: г-жа Бош спела баркаролу, в которой говорилось о Венеции и гондольерах; г-жа Лорилле – болеро про Севилью и андалузок, а Лорилле пропел песенку о любовных похождениях уличной плясуньи Фатьмы. Ну и ну, значит дело дошло до аравийских ароматов! Над грязным столом, в воздухе, насыщенном перегаром и отрыжкой, развертывались золотые горизонты, мелькали шеи, белые, как слоновая кость, и косы, черные, как смоль, при луне под звон гитары раздавались поцелуи, извивались баядерки, унизанные жемчугом и бриллиантами. Мужчины блаженно покуривали трубки, дамы томно улыбались; всем казалось, что они где-то там, далеко, вдыхают опьяняющие ароматы. Потом Клеманс дрожащим голосом заворковала «Свейте гнездышко», и все очень обрадовались, потому что эта песенка напоминала о деревне, о резвых птичках, о танцах под деревьями, о цветах с полными меда чашечками, – словом, обо всем том, что можно увидеть в Венсенском лесу, когда ездишь на прогулку за город. Но Виржини снова привела всех в легкомысленное настроение, затянув «Наливочку». Она изображала маркитантку: одной рукой она уперлась в бедро, а другую поворачивала в воздухе, делая вид, будто наливает в стакан вино. После «Наливочки» компания так разошлась, что все пристали к мамаше Купо, упрашивая ее спеть «Мышку». Старушка отказывалась, божилась, что не знает этой скабрезной песенки, но в конце концов все-таки запела тонким надтреснутым голоском. Ее морщинистая физиономия с маленькими живыми глазками отличалась необыкновенной выразительностью, она преуморительно изображала испуг мадемуазель Лизы, подбирающей юбки при виде мышонка. Все хохотали; женщины даже и не пытались притворяться серьезными и поглядывали на соседей блестящими глазами. В сущности, песенка была совсем не так уж неприлична; во всяком случае особенно непристойных слов не было. Но Бош вздумал пальцами изобразить мышонка на икрах угольщицы. Дело могло бы обернуться плохо, если бы Гуже, повинуясь взгляду Жервезы, не водворил спокойствия, затянув громовым басом «Прощание Абд-эль-Кддера». Вот у кого была здоровенная глотка! Звуки вырывались из его пышной золотистой бороды, как из медной трубы. Он так рявкнул: «О моя прекрасная подруга!» (эти слова относились к вороной кобыле воина), что все пришли в восторг и разразились аплодисментами, не дожидаясь конца песни.
   – Теперь ваша очередь, дядя Брю, – сказала матушка Купо. – Спойте-ка нам что-нибудь. Старые-то песенки куда лучше!
   Все пристали к дяде Брю, требуя, чтобы он спел, ободряя и уговаривая его. Осоловевший старик тупо посматривал по сторонам и, казалось, не понимал, чего от него хотят. Его темное, высохшее лицо было неподвижно, как маска. Когда его спросили, помнит ли он песенку «Пять гласных», он понурился. Нет, ничего он не помнит, все песенки доброго старого времени перепутались в его голове. Наконец решили оставить дядю Брю в покое, тут он, казалось, вспомнил что-то и прерывающимся голосом затянул:

 
Тру ля-ля, тру ля-ля,
Тру ля, тру ля, тру ля-ля!

 
   Лицо его оживилось: вероятно, этот припев будил в нем воспоминания о каких-то давно прошедших веселых днях, и, умиленный этим смутным воспоминанием, он с какой-то детской радостью прислушивался ко все более и более глухим звукам собственного голоса.

 
Тру ля-ля, тру ля-ля,
Тру ля, тру ля, тру ля-ля!

 
   – Представьте себе, милая, – прошептала Виржини на ухо Жервезе. – Я сейчас опять бегала взглянуть на него. Я просто не могу успокоиться. Так вот, оказывается, он уже улизнул от Франсуа.
   – А на улице вы его не встретили? – спросила прачка.
   – Нет, я спешила и не глядела по сторонам.
   Но тут Виржини подняла глаза и, вскрикнув, тут же зажала рот рукой.
   – Ах, боже мой!.. Да он здесь, на том тротуаре. Он смотрит сюда!
   Жервеза, взволнованная, потрясенная, испуганно покосилась на окно: на улице собралась толпа. Молодцы из бакалейной лавки, хозяйка харчевни, маленький часовщик – все наслаждались пением пирующих, как бесплатным спектаклем. В толпе были какие-то военные и несколько штатских в сюртуках; три маленькие девочки, лет по пяти-шести, держались за ручки, – на их серьезных личиках было написано полное восхищение. И тут же, в первом ряду, действительно стоял Лантье и слушал с самым невозмутимым видом. Вот наглость! Жервеза вся похолодела; она не смела шевельнуться. А дядя Брю продолжал петь:

 
Тру ля-ля, тру ля-ля,
Тру ля, тру ля, тру ля-ля!

 
   – Ну, старина, однако, довольно! – сказал Купо. – Неужели вы помните всю песню до конца?.. Вы споете ее нам как-нибудь в другой раз, когда мы будем навеселе…
   Все засмеялись. Старик сразу остановился, обвел всех мутным взглядом и снова понурился в каком-то тупом оцепенении. Кофе был выпит, и кровельщик вновь потребовал вина. Клеманс опять принялась за клубнику. На некоторое время пение прекратилось: поговорили о женщине из соседнего дома, которую в тот день утром нашли повесившейся. Теперь очередь петь была за г-жой Лера. Прежде чем начать, она долго готовилась. Сначала она обмакнула кончик салфетки в стакан с водой и намочила себе виски, – ей было слишком жарко. Затем попросила рюмочку водки, выпила и неторопливо вытерла губы.
   – «Сиротку», что ли? – прошептала она. – Да, «Сиротку».
   И вот эта высокая, носастая, мужеподобная женщина, с квадратными, как у жандарма, плечами, жалобно затянула:

 
Коль злая мать младенца покидает,
Ему приютом служит божий дом.
Господь с небес на сироту взирает,
Господь ему останется отцом.

 
   На некоторых словах голос г-жи Лера дрожал; она делала прочувствованные паузы, закатывала глаза к небу, вытягивала вперед правую руку, потрясала ею и проникновенным жестом прижимала к сердцу. Жервеза, измученная присутствием Лантье, не могла удержаться от слез. Ей казалось, что песня выражает ее собственные муки, что она-то и есть тот покинутый, заброшенный ребенок, о котором заботится только бог. Вдребезги пьяная Клеманс внезапно разразилась рыданиями и, уронив голову на стол, глухо всхлипывала, обливая слезами скатерть. За столом воцарилось взволнованное молчание. Дамы вытащили платки и, гордясь своим волнением, принялись вытирать глаза. Мужчины потупились и, все время моргая, пристально смотрели в одну точку. Пуассон задыхался; стискивая зубы, он дважды откусил кончик трубки и оба раза выплюнул откушенный кусочек на пол, но курить не переставал. Бош не снял руки с колеи угольщицы, но, смутно устыдившись чего-то, перестал ее щипать; и по щекам его скатились две крупные слезы. Эти кутилы способны были и учинить жестокую расправу и размякнуть, как овечки. Сейчас от вина глаза у них были на мокром месте. Когда г-жа Лера запела припев во второй раз, еще медленнее и еще жалостнее, никто не выдержал: все прослезились, уткнувшись в тарелки, а мужчины стали расстегивать жилеты, точно их распирало от избытка чувств.
   Жервеза и Виржини все время невольно поглядывали на противоположную сторону улицы. Г-жа Бош, в свою очередь, тоже заметила Лантье и слегка вскрикнула, не переставая, однако, обливаться слезами. Все трое тревожно переглянулись и невольно кивнули друг другу головой. Господи! А вдруг Купо обернется и увидит Лантье! Вот будет бойня! Вот будет резня! Женщины так волновались, что кровельщик, наконец, спросил:
   – На что это вы там смотрите?
   Он нагнулся и разглядел Лантье.
   – Черт возьми! Нет, это уж слишком! – пробормотал он. – Ах, грязная скотина! Ах, рыло поганое! Нет, это уж слишком! Постой, я с тобой разделаюсь…
   Видя, что Купо поднимается со свирепым видом, что-то бормоча себе под нос, Жервеза стала умолять его вполголоса:
   – Послушай, умоляю тебя… Брось нож… Не ходи, ты наделаешь беды…
   Виржини вырвала у Купо нож, который он взял было со стола. Но удержать его было невозможно. Он выскочил на улицу и подошел к Лантье. Растроганные гости ничего не заметили и продолжали рыдать все громче и громче, а г-жа Лера тянула душераздирающим голосом: