Когда кончали глинтвейн, из задней комнаты донесся какой-то странный звук, какое-то глухое журчанье. Все подняли головы и переглянулись.
   – Ничего особенного, – спокойно, вполголоса сказал Лантье. – Из нее вытекает.
   Это объяснение успокоило общество. Все покачали головами и поставили стаканы.
   Наконец Пуассоны ушли. Лантье отправился вместе с ними, сказав, что идет ночевать к приятелю и оставляет свою кровать дамам: они могут по очереди отдыхать на ней. Лорилле ушел один, говоря, что впервые после женитьбы будет спать в одиночестве. Купо спал. Обе его сестры остались с Жервезой. Они устроились подле печки, на которой все время стоял горячий кофе. Женщины сидели, скорчившись, пригнувшись к огоньку, засунув руки под передники, и тихо разговаривали в глубокой ночной тишине. Г-жа Лорилле жаловалась, что у нее нет черного платья для похорон, а покупать ей не хочется, потому что им с мужем и так приходится очень туго, – да, очень туго. Она спросила Жервезу, не осталось ли от матушки Купо черной юбки, вот той, что ей подарили ко дню рождения. Жервезе пришлось пойти поискать юбку. Ее еще можно будет носить, нужно только сузить в талии. Но г-жа Лорилле заявила претензию и на белье, заговорила о кровати, о шкафе, о стульях – словом, решила заняться разделом. Чуть было не вспыхнула ссора. Но г-жа Лера была справедливее сестры и водворила мир: она заявила, что раз Купо заботились о матери, то им по праву принадлежат и ее пожитки. Затем все три снова стали клевать носом перед печкой, поддерживая бесконечный, однообразный разговор. Ночь казалась им невыносимо долгой. Время от времени женщины встряхивались, пили кофе, заглядывали в комнату покойницы, где тусклым красноватым огоньком горела оплывшая свеча: с нее не полагалось снимать нагар. К утру женщины совсем продрогли, несмотря на жарко натопленную печь. Они истомились, устали от бесконечных разговоров, во рту у них пересохло, глаза были воспаленные, красные. Г-жа Лера бросилась на кровать Лантье и захрапела, как солдат. Жервеза и г-жа Лорилле задремали у печки, уткнувшись головами в колени. На рассвете холод разбудил их. Свеча мамаши Купо опять погасла. И в полутьме снова, как ночью, послышалось глухое журчанье. Г-жа Лорилле, успокаивая самое себя, громко объясняла, откуда это журчанье.
   – Из нее вытекает, – повторяла она, зажигая новую свечу.
   Вынос тела был назначен на половину одиннадцатого. Нечего сказать, веселое предстояло утро! И это после такой ночи и такого дня накануне! У Жервезы ни гроша не было, но, несмотря на это, она не пожалела бы дать сто франков тому, кто унес бы матушку Купо тремя часами раньше. Нет, можно любить человека как угодно, но, мертвый, он становится тяжелой обузой, и чем сильнее его любишь, тем больше хочешь поскорее избавиться от него.
   К счастью, утром перед похоронами скучать некогда. Хлопот не оберешься. Прежде всего позавтракали. Затем явился факельщик с седьмого этажа, дядя Базуж: он принес гроб и мешок отрубей. Этот добрый человек никогда не протрезвлялся. В восемь часов утра в нем еще бродил вчерашний хмель.
   – Сюда, что ли? – спросил дядя Базуж.
   И он поставил гроб, который затрещал, как трещат все новые ящики.
   Но, отбросив в сторону мешок с отрубями, он вдруг увидел Жервезу и застыл на месте, разинув рот и выпучив глаза.
   – Простите, виноват, ошибся, – забормотал он. – Мне сказали, что это для вас.
   Факельщик схватил мешок, но Жервеза остановила его:
   – Да положите же! Это у нас покойник, у нас.
   – Ах, так вот оно что! – воскликнул дядя Базуж, хлопая себя по ляжкам. – Черт побери! Это для старухи! Ну, теперь понятно…
   Жервеза побледнела: дядя Базуж принес гроб для нее. А тот из вежливости продолжал извиняться:
   – Понимаете, мне вчера сказали, что тут, в первом этаже, кто-то умер. Ну вот я и подумал… Знаете, ведь в нашем ремесле это штука пустяшная. В одно ухо входит, в другое выходит… Ну, во всяком случае рад за вас и приношу всяческие поздравления. Все-таки чем позже, тем лучше. А?.. Хотя жить-то оно невесело, нет, далеко не всегда!
   Жервеза слушала его, а сама пятилась, точно боялась, что он схватит ее своими грязными ручищами, втиснет в гроб и унесет. Ведь говорил же он ей однажды, в самый день ее свадьбы, что знает женщин, которые были бы благодарны ему, если бы он пришел за ними. Ну, нет! Она не из таких: у нее при одной мысли об этом мурашки бегают по спине. Хоть и тяжкая у нее жизнь, но не хочется расставаться с нею так скоро. Нет, лучше околевать с голоду, постепенно, из года в год, чем умереть сразу, внезапно.
   – Он пьян, – прошептала Жервеза со смешанным чувством омерзения и ужаса. – Могли бы, кажется, не присылать пьяниц. Дерут недешево.
   Тогда факельщик начал дерзить и издеваться над нею:
   – Ну что ж, матушка, значит, отложим до следующего раза? Помните: я всегда к вашим услугам! Только мигните – и я тут как тут. Ведь я всегдашний дамский утешитель… А знаешь что? – Не плюй на дядю Базужа! Он держал в своих руках женщин куда пошикарнее тебя, и они не жаловались, когда он укладывал их. Да, они рады были, когда он укладывал их спать в землю.
   – Замолчите, дядя Базуж! – строго прикрикнул Лорилле, прибежавший на шум. – Что за неприличные шутки! Я пожалуюсь, и вас рассчитают… Ну, убирайтесь отсюда, если не желаете соблюдать правила.
   Факельщик ушел, но еще долго было слышно, как он ворчал по дороге:
   – Какие такие правила! Никаких правил нет… Нет тебе никаких правил… честность должна быть, и все тут.
   Наконец пробило десять. Катафалк запаздывал. В прачечной уже набралось много народа. Пришли все друзья и соседи: тут были и Мадинье, и Сапог, и г-жа Годрон, и мадемуазель Реманжу. То и дело в щель между закрытыми ставнями или в открытую дверь высовывалась мужская или женская голова – посмотреть, не едет ли этот проклятый катафалк. Родня, собравшаяся в задней комнате, пожимала руки посетителям. Минуты молчания прерывались торопливым шепотом; ждали напряженно, с раздражением; в тишине вдруг слышался шелест платья: г-жа Лорилле разыскивала носовой платок, или г-жа Лера металась по комнате и спрашивала, нет ли у кого молитвенника. Каждый входящий прежде всего замечал открытый гроб, стоявший посреди комнаты, напротив кровати; и каждый невольно косился на него, мысленно примерял и решал, что грузная матушка Купо ни за что не поместится в нем. Все переглядывались и читали в глазах друг у друга одну и ту же мысль, но никто не решался высказать ее вслух. Вдруг около двери на улице поднялась суматоха. Вошел г-н Мадинье и с широким жестом провозгласил торжественным тоном:
   – Идут!
   Но это был еще не катафалк. Поспешными шагами вошли четыре факельщика в длинных черных сюртуках, лоснившихся и побелевших в тех местах, где они терлись о гробы. Факельщики шли гуськом, лица у них были красные, а руки грубые и тяжелые, как у ломовых. Впереди всех шествовал совершенно пьяный, но вполне приличный дядя Базуж: за работой он всегда сохранял полное самообладание. Не говоря ни слова, склонив головы, факельщики смерили взглядами матушку Купо и принялись за дело. Бедная старуха была упакована в мгновение ока. Младший из факельщиков, маленький, и косоглазый, высыпал в гроб отруби и разравнял их, уминая, точно хлеб месил. Другой, высокий и тощий, и, похоже, большой шутник, накрыл отруби простыней. Затем все четверо разом взялись за тело – двое за ноги, двое за голову, подняли его, и – раз, два, три! – все было готово. Скорее, чем блин перевернуть на сковородке. Окружающие, пристально следившие за всеми движениями факельщиков, могли подумать, что матушка Купо сама вскочила в гроб. И она поместилась в нем отлично, гроб пришелся ей как раз впору, так что даже было слышно, как тело, входя, скользило боками о новые доски. Матушка Купо плотно вошла в гроб, точно картина в раму! Как ни туго, а все же вошла, и это крайне удивило присутствовавших; очевидно, она похудела со вчерашнего дня. Между тем факельщики выпрямились и ждали; косой взялся за крышку, как бы приглашая родственников проститься с покойной, а дядя Базуж набрал в рот гвоздей и приготовил молоток. Тогда Купо, его сестры, Жервеза и все прочие стали прощаться; они опускались на колени, целовали матушку Купо и плакали – их теплые слезы катились по неподвижному, холодному, как лед, лицу покойницы. Долго раздавались всхлипывания. Крышка захлопнулась. Дядя Базуж стал заколачивать гвозди с мастерством упаковщика: каждый гвоздь он вбивал двумя ударами. Рыдания утонули в этом грохоте, напоминавшем столярную мастерскую. Все было кончено. Можно было отправляться.
   – Ну, для чего это пускать пыль в глаза в такую минуту! – сказала мужу г-жа Лорилле, увидев катафалк перед дверью прачечной.
   Катафалк произвел в квартале необычайное волнение. Хозяйка харчевни кликнула молодцов из бакалейной лавки, маленький часовщик выскочил на улицу, соседи высунулись из окон. Все указывали друг другу на отделку, на ламбрекены с белой бахромой. Эх! Лучше бы Купо расплатились с долгами! Но, когда люди чванятся, говорили супруги Лорилле, у них это всегда наружу лезет, несмотря ни на что.
   – Просто стыд! – говорила в то же время Жервеза о цепочном мастере и его жене. – Подумать только, что эти скареды даже букетика фиалок не принесли родной матери!
   В самом деле, Лорилле явились с пустыми руками. Г-жа Лера принесла венок из искусственных цветов. Кроме того, на гроб возложили венок из иммортелей и букет, купленные супругами Купо. Чтобы поднять и взвалить гроб на катафалк, факельщикам пришлось понатужиться. Затем медленно стали становиться в пары, образовалась процессия. Купо и Лорилле, в сюртуках, со шляпами в руках, шли во главе траурного кортежа. Кровельщик совсем ослабел от горестных чувств, в значительной степени поддерживаемых двумя стаканами белого вина, выпитого утром; он опирался на руку зятя, так нак у него подкашивались ноги и отчаянно трещала голова. За Купо и Лорилле шли остальные мужчины: г-н Мадинье, весь в черном и очень внушительный; Сапог в пальто, надетом поверх блузы; Бош в желтых штанах, производивших странное впечатление в этом печальном шествии; Лантье, Годрон, Шкварка-Биби, Пуассон и прочие. За мужчинами следовали дамы: в первой паре шли г-жа Лорилле, на которой была переделанная юбка покойной, и г-жа Лера, прикрывшая шалью свей наскоро сделанный траурный костюм – кофточку с лиловой отделкой; за ними шли Виржини, г-жа Годрон, г-жа Фоконье, мадемуазель Реманжу и остальные. Колесница тронулась, зрители поснимали шляпы и перекрестились, факельщики заняли свое место во главе процессии: двое перед колесницей и двое по бокам. Жервеза задержалась, – надо было запереть прачечную. Она поручила Нана г-же Бош и бегом нагнала кортеж. Привратница держала девочку за руку; они стояли под воротами. Нана с глубоким интересом следила за тем, как ее бабушка постепенно исчезала вдали в таком замечательно красивом экипаже.
   Как раз в ту самую минуту, когда запыхавшаяся прачка догнала шествие, к нему присоединился и Гуже. Он пошел с мужчинами, но обернулся и так кротко кивнул Жервезе головой, что она почувствовала себя совсем несчастной и снова расплакалась. В эту минуту она оплакивала не только матушку Купо, она оплакивала другую, более страшную потерю, которую не могла бы выразить словами. Всю дорогу она прижимала платок к глазам. Г-жа Лорилле с сухими глазами и пылающими щеками искоса поглядывала на нее, как бы обвиняя ее в притворстве.
   Со всякими церемониями в церкви живо разделались. Только месса немного затянулась, потому что священник был уж очень стар. Сапог и Шкварка-Биби предпочли остаться на улице, чтобы не подавать на бедных. Г-н Мадинье все время следил за священником и делился с Лантье своими наблюдениями: эти прохвосты так и чешут по-латыни, а ведь и не понимают, что говорят.
   Они вам похоронят человека так же, как окрестят или женят, – без малейшего чувства. Затем Мадинье обрушился на всю эту кучу церемоний, на свечи, на заунывное пение, на все эти эффекты, предназначенные специально для родственников. Выходит, что ты теряешь дорогого тебе человека дважды – сначала дома, а потом в церкви. Мужчины согласились с ним, потому что, когда кончилась месса, наступил очень печальный момент: все присутствующие, бормоча молитвы, проходили мимо гроба, кропя его святой водой. К счастью, кладбище было недалеко – маленькое кладбище предместья Шапель, кусочек сада, выходивший на улицу Маркадэ. Процессия явилась сюда уже в беспорядке: все шли гурьбой, громко топотали ногами и разговаривали о своих делах. Морозец стоял изрядный; хотелось постучать нога об ногу, чтобы согреться. Разверстая яма, около которой поставили гроб, совсем замерзла; беловатая, каменистая, она напоминала гипсовую ломку. Провожающие столпились вокруг куч земли. Не очень-то было весело стоять на этаком морозе и смотреть на пустую могилу! Наконец из маленького домика появился священник в стихаре. Он дрожал от холода, и при каждом «De profundis» белый пар клубами вырывался у него изо рта. С последним крестным знамением он поспешно ушел. Видно было, что ему очень не хочется, чтобы его опять позвали, и опять начинать все сначала. Могильщик взялся за лопату, – но земля так промерзла, что отрывалась огромными комьями, которые с тяжким грохотом падали на крышку гроба и поднимали в могиле невообразимый шум. Это была настоящая бомбардировка, настоящая пушечная канонада; казалось, что гроб вот-вот разлетится вдребезги. Такая адская музыка и бесчувственного эгоиста резнула бы ножом по сердцу! Рыдания возобновились. Провожавшие уже вышли на улицу, а грохот все еще доносился до них. Сапог, дуя себе на пальцы, заметил вслух: «Да, черт возьми! Бедной матушке Купо не жарко будет!»
   – Господа, – сказал Купо немногим друзьям, оставшимся с родными на улице, – позвольте предложить вам подкрепиться.
   И он первый вошел в кабачок, помещавшийся тут же на улице Маркадэ и носивший название «Возвращение с кладбища».
   Жервеза задержалась на улице. Гуже поклонился и пошел было прочь, но она окликнула его. Почему он не хочет выпить с ними стаканчик вина? Нельзя, он торопится в кузницу. С минуту они молча глядели друг на друга.
   – Простите меня за эти шестьдесят франков, – прошептала наконец прачка. – Я совсем потеряла голову и вдруг вспомнила о вас…
   – Пустяки, не стоит извиняться, – перебил ее кузнец. – И знайте, что если с вами случится беда, я всегда готов вам помочь… Только не говорите ничего маме; у нее на этот счет свои взгляды, а я не хочу спорить с нею.
   Жервеза не отрываясь смотрела на него. И, глядя на это доброе и такое печальное лицо, окаймленное густой русой бородой, она вспомнила давнишнее предложение Гуже. С какой радостью она теперь согласилась бы на него! Уйти с ним, жить где-нибудь далеко, быть счастливой! Но тут ей пришла в голову другая, дурная мысль: занять у него денег какой угодно ценой, чтобы расплатиться за квартиру. Жервеза задрожала, голос ее сделался ласковым.
   – Ведь мы не поссорились, правда? Он покачал головой и ответил:
   – Нет, конечно, мы не поссорились и никогда не поссоримся… Только, вы понимаете, все кончено.
   И Гуже ушел крупными шагами. Жервеза была ошеломлена. Его последние слова гудели и отдавались в ее ушах, как звон колокола. И когда она входила в кабачок, какой-то внутренний голос глухо шептал ей: «Все кончено. Ну и ладно! Все кончено. Значит, мне больше нечего делать. Все кончено». Жервеза уселась, съела кусок хлеба с сыром и выпила уже дожидавшийся ее стакан вина.
   Кабачок помещался в первом этаже. В длинном низком зале стояло два больших стола. Бутылки, краюхи хлеба, широкие треугольники сыра на трех тарелках стояли в ряд. Компания закусывала на скорую руку, без скатерти, без приборов. Подальше, около гудящей печки, завтракали факельщики.
   – Боже мой! – сказал Мадинье. – Всякому свой черед. Старики уступают место молодым… Конечно, когда вы вернетесь домой, квартира покажется вам опустевшей.
   – О, мой брат отказывается от квартиры, – поспешно подхватила г-жа Лорилле. – Эта прачечная чистый разор.
   Очевидно, здесь обрабатывали Купо. Все уговаривали его передать аренду. Даже г-жа Лера с испуганным видом говорила о банкротстве и тюрьме. В последнее время она подружилась с Лантье и Виржини, и, кроме того, ее подзадоривала мысль, что у них, видимо, завелись шашни. И вдруг кровельщик рассердился; его умиление, чрезмерно подогретое выпитым вином, внезапно перешло в бешенство.
   – Слушай, – заорал он жене в лицо, – слушай, когда я говорю! Ты со своей дурацкой башкой всегда хочешь делать по-своему! Но предупреждаю тебя – на этот раз я поступлю так, как я желаю! Поняла?
   – Да, как же! – сказал Лантье. – Убедишь ее словами! Ей надо молотом вколачивать в голову – тогда поймет.
   И оба стали колотить Жервезу по голове. Это не мешало челюстям работать. Сыр исчезал, бутылки пустели. Жервеза под их ударами обмякла. Она ничего не отвечала, торопливо набивала рот и жевала, точно была очень голодна. Когда Купо и Лантье, наконец, устали, она тихонько подняла голову и сказала:
   – Довольно, что ли? Хватит. Плевать мне на эту прачечную. Не нужна мне она… Понимаете? Плевать мне на нее! Все кончено…
   Тогда потребовали еще сыра и хлеба и стали говорить о деле серьезно. Пуассоны соглашались перевести на себя контракт с поручительством за два пропущенных платежа. Бош с важным видом согласился от имени домохозяина на эту сделку. И тут же, за столом, он сдал семье Купо новую квартиру – свободную квартиру в седьмом этаже, в одном коридоре с Лорилле. Что до Лантье, то он хотел бы сохранить комнату за собою, если только это не стеснит Пуассонов. Полицейский кивнул головой: конечно, это их не стеснит. Ведь они друзья, несмотря на различие политических убеждений. После этого Лантье уже не вмешивался в разговор. С удовлетворенным видом человека, уладившего, наконец, свое дельце, он намазал огромный ломоть хлеба мягким сыром и принялся уписывать его, откинувшись на спинку стула. Кровь прилила к его щекам, глаза горели скрытой радостью; плотоядно прищурившись, он поглядывал то на Жервезу, то на Виржини.
   – Эй, дядя Базуж! – крикнул Купо. – Подсаживайтесь, выпейте стаканчик. Мы люди не чванные – мы рабочие.
   Факельщики, собравшиеся было уходить, вернулись и тоже чокнулись с компанией. Не в обиду будь сказано, покойница-то была тяжеленька и вполне стоила стаканчика. Дядя Базуж пристально глядел на Жервезу, но удерживался от неуместных замечаний. Она почувствовала себя нехорошо, встала и ушла, оставив мужчин за стаканами. Купо, уже напившийся вдрызг, снова начал реветь, говоря, что он пьет с горя.
   Вечером, вернувшись домой, Жервеза в каком-то оцепенении, упала на стул. Комнаты показались ей огромными и пустыми. Да, большая обуза с плеч долой! Но не одну матушку Купо оставила она на дне ямы, в маленьком садике, выходившем на улицу Маркадэ. Она многого лишилась в этот день: ее прачечная, ее чувство хозяйской гордости и целый кусок жизни – еще много, много другого – все было похоронено сегодня. Да, не только квартира опустела, опустело сердце. Это было полное опустошение, полный развал, все пошло прахом. Когда-нибудь, возможно, она и оправится, а сейчас, – сейчас, – сейчас она слишком устала.
   В десять часов, раздеваясь, Нана стала капризничать, плакать и топать ногами. Она непременно хотела лечь в кровать бабушки Купо. Жервеза попробовала напугать ее, но девочка была развита не по летам, и мертвецы внушали ей не страх, а только острое любопытство. В конце концов, чтобы отвязаться, ей позволили лечь на место матушки Купо. Девчонка любила большие кровати, на которых можно было вытягиваться, перекатываться с боку на бок. И в эту ночь она отлично выспалась на теплой, мягкой, щекочущей пуховой перине.



X


   Новая квартира Купо находилась на седьмом этаже, по лестнице В. Миновав комнатку мадемуазель Реманжу, надо было свернуть по коридору налево. Потом, был еще один поворот. Первая дверь вела в комнату Бижаров. Почти напротив, в маленькой темной конурке под чердачной лестницей, ютился дядя Брю. Двумя дверями дальше помещался Базуж. А рядом с Базужем находилась и квартира Купо: комната и чуланчик окнами во двор. Дальше по коридору помещалось еще два семейства, а в самом конце – Лорилле.
   Комната и чуланчик – не больше. В них приютились теперь Купо. Да и комната-то была такая, что повернуться негде. Тут приходилось и есть, и спать, и все дела делать. В чуланчике еле-еле уместилась кровать Нана, так что девочка должна была раздеваться в комнате родителей, а чтобы она не задохнулась ночью, дверь оставляли открытой. Места было так мало, что Жервезе волей-неволей пришлось при переезде уступить часть мебели Пуассонам: все равно не поместилась бы. Кровать, стол, четыре стула – и комната была полным-полна. Но у Жервезы не хватило духа расстаться с комодом; при одной мысли об этом у нее сердце разрывалось. Комод загромоздил всю комнату и закрыл половину окна, так что одна из створок вовсе не отворялась. От этого комната стала еще темнее и мрачнее. Когда Жервезе хотелось выглянуть во двор, то ей, при ее полноте, приходилось пролезать к окну боком и вытягивать шею.
   Первое время прачка целыми днями сидела и плакала. Она уже привыкла к простору, ей было слишком тяжело жить в такой тесноте. Она задыхалась и целые часы проводила у окна, протиснувшись в щель между комодом и стеной, так что под конец у нее начинало ломить шею. Тут только ей дышалось свободнее. Впрочем, двор нагонял на нее тоску. Напротив, на солнечной стороне, на шестом этаже находилось то окно, о котором она когда-то мечтала, – окно с душистым горошком, каждую весну завивавшимся тонкими усиками вокруг натянутых веревочек. А комната Жервезы была на теневой стороне: кустики резеды в горшочках погибли в одну неделю. Ах, как плохо сложилась ее жизнь! Не об этом она мечтала! Она мечтала, что под старость вся комната у нее будет уставлена цветами, и вот теперь ей приходится жить в такой грязи. Однажды, выглянув во двор, Жервеза испытала странное ощущение: ей показалось, что она видит самое себя, что вот она стоит там, под воротами, около дворницкой, и, задрав голову, впервые осматривает дом. Этот прыжок на тринадцать лет назад был тяжелым ударом в самое сердце. Двор не изменился: голые фасады чуть почернели и, пожалуй, только немножко больше потрескались, вое то же зловоние подымалось от изъеденных ржавчиной мусорных ящиков; на веревках перед окнами все так же сушилось белье и проветривались испачканные детские пеленки; избитая мостовая была по-прежнему усыпана угольной пылью из слесарной и стружками из столярной; даже лужа в сыром углу, около водоразборной колонки, лужа, натекшая из красильни, была того же нежно-голубого цвета, что я тогда. Но сама Жервеза сильно изменилась, и изменилась к худшему – она отлично понимала это. Теперь она не стояла под воротами, запрокинув голову, веселая и смелая, не выбирала себе хорошенькой квартирки. Она сидела под крышей, в самом мерзком углу, в самой грязной дыре, в каморке, куда никогда не заглядывает солнечный луч. Как же ей не плакать? Как же не жаловаться на судьбу?
   Впрочем, когда Жервеза немного попривыкла к новому жилищу, дела семьи сначала пошли недурно. Зима уже подходила к концу. Кое-какие деньжонки, полученные от Виржини за мебель, помогли устроиться на первых порах. А затем весною подвернулся счастливый случай: Купо получил работу в провинции, в Этампе. Он провел там три месяца и все это время совсем не пил: деревенский воздух исцелил его. Трудно даже поверить, до чего он благодетельно действует на пьяниц, когда они расстаются с парижской атмосферой, со всеми этими улицами, насквозь пропитанными водочным и винным духом. Купо вернулся свежий, как розан, и привез четыреста франков; они помогли Жервезе расплатиться с домохозяином по двум просроченным платежам, за которые поручились Пуассоны, и рассчитаться с самыми неотложными долгами в квартале. Теперь она могла спокойно ходить по тем улицам, где ей до сих пор нельзя было показаться. Само собой разумеется, она снова работала поденно. Г-жа Фоконье, женщина очень добрая, особенно если ей немножко польстить, охотно приняла Жервезу к себе и даже из уважения к ее бывшему хозяйскому званию назначила ее старшей работницей с платой по три франка в день. Словом, дела семьи, казалось, понемногу налаживались. Жервеза даже рассчитывала, что, трудясь и экономя, она сможет со временем разделаться со всеми долгами и устроиться совсем сносно. Впрочем, она размечталась об этом только сгоряча, на радостях, что муж привез такую кучу денег. Охладев, она сказала себе, что хорошие времена никогда не тянутся долго, нужно просто жить сегодняшним днем.
   Тяжелее всего было то, что в ее бывшей мастерской воцарились Пуассоны. Купо не были завистливы, но их постоянно изводили соседи, восхищавшиеся при них всякими улучшениями, которые ввели у себя их преемники. Боши и особенно Лорилле были неистощимы в этом отношении. Послушать их, то такой чудесной лавки еще и на свете не бывало. При этом они не забывали упомянуть, что Пуассоны въехали в страшно грязное помещение и что одна чистка его обошлась им в тридцать франков. После долгих колебаний Виржини решила открыть торговлю кондитерскими и колониальными товарами: конфеты, шоколад, чай, кофе. Лантье настойчиво советовал ей выбрать именно этот вид торговли; он утверждал, что на сластях можно нажить огромные деньги. Лавка была теперь выкрашена в черный цвет с желтыми полосками – самые приличные цвета. Три столяра целую неделю работали над ящиками, витринами и прилавком со стойками для ваз, как в кондитерских. Должно быть, Пуассоны изрядно порастрясли свое маленькое наследство. Зато Виржини торжествовала, а Лорилле, вкупе с Бошами, аккуратно сообщали Жервезе о каждой новой полоске, каждом украшении в витрине, каждой новой вазе и со злорадством наблюдали, как у нее при этом меняется лицо. Вовсе не надо быть завистливым, чтобы беситься, когда люди наденут ваши башмаки да вас же ими и топчут.