Жервеза побледнела, руки ее затряслись. Сама не зная, что делает, она отвернулась и отошла в сторону, а Нана легла ничком, обхватила подушку руками и снова впала в тупой свинцовый сон.
   Купо только ворчал и больше не думал о побоях. Он совершенно потерял голову. В самом деле, водка вытравила из него всякое представление о добре и зле, его уже нельзя было даже обвинять в забвении отцовского долга.
   Теперь его жизнь вошла в колею. Он не протрезвлялся по полугоду, а потом, свалившись с ног, попадал в больницу святой Анны; это было у него вроде летней дачи. Когда он попадал в больницу, Лорилле говорили, что герцог де Бурдюк отбыл в свое имение. Через несколько месяцев Купо, починенный и подправленный, выписывался из больницы и снова принимался разрушать себя, пока опять не заболевал и не отправлялся в ремонт. За три года он побывал таким образом в больнице святой Анны семь раз. В квартале рассказывали, что там за ним постоянно оставляют место в палате. Но скверно было то, что с каждым разом этот неисправимый алкоголик попадал в больницу все в худшем и худшем состоянии, и уже можно было предвидеть печальный конец, полный распад этой подгнившей бочки, на которой постепенно лопались все обручи.
   Все это, конечно, не красило Купо. Он стал похож на привидение. Яд алкоголя жестоко разрушал его. Истощенное тело сморщилось, как заспиртованные зародыши в банках у аптекарей. Он стал так худ, что, когда подходил к окну, можно было увидеть на свет все его ребра. Щеки у него впали, глаза гноились, вызывая брезгливое чувство; красный, вспухший нос выделялся на испитом лице, как гвоздика на опустевшей клумбе. Люди, знавшие, что ему едва исполнилось сорок лет, просто содрогались, видя его сгорбленную, шатающуюся, одряхлевшую фигуру. Дрожь в руках тоже усилилась; особенно плохо было с правой рукой: в иные дни она так плясала, что Купо мог донести стакан до рта только обеими руками. О, эта проклятая дрожь, – только она еще и беспокоила Купо, ко всему остальному он относился с тупым безразличием. Он осыпал яростной бранью свои руки. Иногда он целыми часами смотрел на их пляску, наблюдал, как они прыгают, словно лягушки, – наблюдал молча, не сердясь, с таким видом, точно разыскивал тот внутренний механизм, который заставлял их так странно двигаться. За таким занятием застала его однажды вечером Жервеза; по его сморщенным щекам катились крупные слезы.
   В то лето, когда Нана проводила ночи у родителей, Купо пришлось особенно плохо. Голос его неузнаваемо изменился, казалось, водка завела у него в горле свой оркестр. Он оглох на одно ухо. Потом за несколько дней у него испортилось зрение; когда он шел по лестнице, ему приходилось цепляться за перила, чтобы не свалиться. Его здоровье, как говорится, совсем подгуляло. Начались ужасные головные боли и такие головокружения, что все предметы двоились и троились у него в глазах. Вдруг стало сводить судорогой руки и ноги; Купо бледнел, он вынужден был садиться и в полном отупении целыми часами просиживал на стуле. После одного из таких припадков у него даже осталась парализованной на целый день рука. Он несколько раз падал, и порой ему приходилось ложиться в постель; он корчился, сворачивался в клубок, забивался под одеяло, дышал коротко и отрывисто, как больное животное. И тут начинались те припадки, которые доводили его до больницы. Подозрительный, беспокойный, измученный лихорадкой, он в диком бешенстве катался по полу, разрывал на себе блузу, впивался зубами в ножки стульев; или, наоборот, впадал в какую-то расслабленность, плакал, вздыхал и по-детски жаловался, что никто его не любит. Однажды вечером Жервеза и Нана, вернувшись вместе домой, увидели, что его постель пуста. Вместо себя он положил подушку. Они нашли его на полу за кроватью, – стуча зубами от ужаса, он рассказал им, что приходили какие-то люди и хотели убить его. Женщинам пришлось уложить его в постель и успокаивать, словно ребенка.
   От всех болезней Купо знал только одно лекарство: водку.
   Он вышибал клин клином, и это ставило его на ноги. Так лечился он каждое утро. Кровельщик уже давно потерял память, голова у него была совсем пустая; стоило ему немного лучше себя почувствовать, и он уже начинал шутить и смеяться над своей болезнью. Право же, он никогда и не хворал!.. Он был в том состоянии, в котором умирающие уверяют, что они совершенно здоровы. Впрочем, он сбился с толку и во всех других отношениях. Когда Нана возвращалась домой, прогуляв целых полтора месяца, он вел себя так, будто она только сбегала в лавочку и тут же вернулась. Сплошь и рядом, идя с кем-нибудь под руку, Нана встречалась с отцом и хохотала ему в лицо, но он не узнавал ее. Словом, теперь с ним можно было не считаться; не окажись под руками стула, Нана могла бы просто усесться на него.
   При первых заморозках Нана снова убежала из дому, сказав, что идет в лавку за печеными грушами. Она видела, что наступает зима, и не желала щелкать зубами перед холодной печью. Родители обругали ее мерзавкой только потому, что им хотелось груш. Разумеется, она вернется: в прошлую зиму она тоже пошла купить на два су табаку, а вернулась через три недели. Но шел месяц за месяцем, Нана не являлась. Очевидно, теперь она пошла в гору. Наступил июнь, но она не вернулась и с солнцем. На этот раз все было кончено, и кончено всерьез: видно, она нашла себе хлеб в другом месте. В один прекрасный день, когда пришлось особенно туго, родители продали ее железную кровать за шесть франков и пропили их в Сент-Уэне. Кровать, видите ли, только загромождала помещение.
   Однажды утром, в июле, Виржини, встретив Жервезу на улице, подозвала ее и попросила перемыть грязную посуду: у Лантье обедало двое товарищей. Шапочник все еще доедал лавку. И когда Жервеза отмывала грязные тарелки, на которых осталось немного жира после его пирушки, он вдруг сказал:
   – Да, знаете, соседка, ведь я недавно видел Нана!
   Виржини, – она сидела за прилавком и озабоченно оглядывала пустеющие вазы и шкафы, – злобно подняла голову. Она сдерживалась, боясь сказать слишком много, потому что в конце концов все это начинало становиться подозрительным. Лантье что-то слишком часто видел Нана. О, за него нельзя поручиться! Этот человек на все способен, когда вокруг него вертится какая-нибудь юбка… Тут в лавку вошла г-жа Лера; в то время она была очень близка с Виржини и выслушивала все ее секреты. Скорчив свою обычную двусмысленную мину, она спросила:
   – В каком она была виде?
   – О, в самом лучшем виде, – отвечал польщенный шапочник, смеясь и подкручивая усы. – Она ехала в коляске, а я шлепал по грязи… Право, честное слово! Да, можно позавидовать тем юнцам, что увиваются за ней!
   У него загорелись глаза, и он повернулся к Жервезе, которая стояла в глубине лавки и вытирала вымытое блюдо.
   – Да, она ехала в коляске. А какой шикарный туалет!.. Она была так похожа на даму из высшего общества, что я даже не узнал ее. Рожица свеженькая, как цветочек, зубки так и блестят… Она помахала мне перчаткой… Я думаю, она подцепила какого-нибудь виконта. О, ей повезло! Теперь она может плевать на всех нас, у нее, шельмы, и своего счастья сколько угодно!.. Любовь маленького котеночка! Нет, вы не знаете, как мил такой котеночек.
   Жервеза все еще вытирала блюдо, хотя оно уже так и сверкало чистотой. Виржини была погружена в задумчивость: ее беспокоили два счета, по которым нечем было завтра платить. А Лантье, толстый, жирный, сочащийся съеденным сахаром, на всю лавку восторгался «хорошенькой девчонкой». Он уже проел эту лавочку на добрых три четверти, и в воздухе пахло разорением и банкротством. Да, чтобы доконать торговлю Пуассонов, ему стоило съесть всего несколько лепешек, сгрызть немного ячменного сахара. Вдруг он увидел на противоположном тротуаре полицейского. В этот день Пуассон дежурил. Застегнутый на все пуговицы, он шел мерным шагом, и сабля болталась у него на боку. Это еще больше развеселило Лантье. Он подмигнул Виржини, показывая ей на мужа.
   – Погляди-ка, – шепнул он, – до чего Баденгэ сегодня хорош… Только слишком он обтягивает брюки. Вправил бы себе в спину стеклянный глаз, чтобы получше все примечать.
   Когда Жервеза вернулась домой, Купо сидел на кровати в полном отупении. Ему было плохо. Он уставился невидящими глазами в пол. Она тоже уселась на стул. Тело ее ныло, руки безжизненно повисли вдоль грязной юбки. Так и сидели они с четверть часа молча, друг против друга.
   – Знаешь новость, – проговорила она наконец. – Видели твою дочь… Да, теперь она очень шикарная, ты ей больше ни на что не нужен. Что ж! Она, наверно, очень счастлива… Да, черт подери, дорого бы я дала, чтобы быть на ее месте!..
   Купо все еще глядел в пол. Потом он поднял свое испитое лицо и засмеялся идиотским смехом:
   – Что ж, голубушка, я тебя не держу… Ты еще далеко не дурна, когда помоешься. Знаешь поговорку, – как ни стар горшок, а крышка на него найдется!.. Куда ни шло, хоть бы этим заработать на масло к хлебу…



XII


   Дело было в субботу после срока платежа за квартиру, – 12 или 13 января, точно числа Жервеза не знала. Она совсем потеряла голову, потому что с тех пор, как у нее в последний раз во рту было горячее, прошла целая вечность. О, что за адская неделя! Все подобралось под метелочку. Во вторник было куплено две булки по четыре фунта каждая, которые они и растянули до самого четверга; потом жевали сухую корку, найденную накануне, а там начался настоящий голод. Тридцать шесть часов подряд у Жервезы маковой росинки во рту не было, этак немудрено позабыть обо всем. Жервеза знала только одно, – это она чувствовала на себе, – что стоит собачья погода, невыносимый холод, что почерневшее небо грозит, но все не разражается снегом. Тяжело голодному зимой: как ни стягивай пояс, легче не делается.
   Быть может, к вечеру Купо принесет денег. Он сказал, что получил работу. Что ж, все ведь случается. Жервеза уже не раз попадала впросак, но ей так хотелось есть, что в конце концов она начала рассчитывать на эти деньги. У нее было столько недоразумений с заказчиками, что теперь никто во всем квартале не доверил бы ей вымыть и тряпку; даже та старая дама, у которой она работала по хозяйству, выгнала ее за то, что она якобы воровала наливку. Жервезу нигде не брали на работу, она ходила, как прокаженная, – и в сущности это даже устраивало ее: она уже дошла до того состояния, когда легче умереть с голоду, чем пошевелить пальцем. Если Купо действительно принесет получку, можно будет поесть чего-нибудь горячего. Еще не было двенадцати часов, и в ожидании мужа Жервеза не вставала с тюфяка: лежа, меньше чувствуешь голод и холод.
   То, что Жервеза называла тюфяком, было просто кучей соломы, наваленной в углу. Кровать и постель понемногу перебрались к местным старьевщикам. Сначала, когда приходилось особенно туго, Жервеза распарывала тюфяк, горстями вытаскивала из него волос, уносила в переднике на улицу Бельом и продавала по десяти су за фунт. Спустив весь волос, она как-то утром продала за тридцать су и чехол. Деньги пошли на кофе. Вскоре та же участь постигла и подушки. Оставалась только деревянная кровать, которую никак нельзя было вынести из комнаты: если бы Боши увидели, что Жервеза уносит последнее обеспечение домовладельца, они подняли бы на ноги весь дом. Тем не менее однажды вечером Жервеза и Купо выбрали минуту, когда Боши пировали у себя в дворницкой. Они разобрали кровать и преспокойно перетащили ее по частям к старьевщику. Сперва ушли ножки, потом спинки, а там и рама.
   Спустили все это за десять франков и жили на эти деньги три дня. Чем плохо спать на соломенном тюфяке? Но и полотняная покрышка тюфяка подверглась той же судьбе, что и кровать; супруги проели все, на чем можно спать; они купили хлеба, набросились на него и испортили себе желудок, так как перед этим голодали целые сутки. Больше продавать было нечего: осталась одна солома от тюфяка. Она переворачивалась от одного прикосновения щетки; труха поднималась в воздух и оседала на старое место, – и все это было такое же грязное, как и все в их убогом жилище.
   Жервеза лежала на этой куче соломы одетая. Она скорчилась и подогнула колени к животу, чтобы было теплее. Съежившись и широко раскрыв глаза, она предавалась невеселым мыслям. Нет, черт возьми, дальше нельзя жить без еды! Голода она больше не чувствовала; только в желудке была свинцовая тяжесть, да череп казался совершенно пустым. Грязная каморка настраивала не на очень-то веселый лад. Самая настоящая собачья конура, да и то надо сказать, что хорошая барская левретка, на которую надевают попонку, не стала бы здесь жить. Тусклыми глазами Жервеза оглядывала голые стены. Голод уже давно унес отсюда решительно все, что можно было унести. Оставался только комод, стол да стул; впрочем, мраморная доска комода и выдвижные ящики попали туда же, куда и кровать. В комнате было как после пожара. Все мелкие вещи, начиная с карманных часов, стоимостью в двенадцать франков, и кончая семейными фотографиями, рамки от которых купила старьевщица, – исчезли. Надо сказать, что эта торговка-старьевщица была очень любезна. Жервеза относила к ней то кастрюльку, то утюг, то гребенку и получала по пяти, до два, по три су, – на такие деньги можно было раздобыть кусок хлеба. Оставались только старые сломанные щипцы для снимания нагара со свечей, но за них торговка не давала ни гроша. О, если бы нашлись покупатели на пыль, грязь и мусор, – Жервеза живо открыла бы целую лавку: грязища в комнате была неописуемая, паутина затянула все углы. Правда, паутина очень хорошо помогает при порезах, но, к сожалению, ею еще не торгуют. И Жервеза отвернулась. Она потеряла надежду что-нибудь продать и еще больше скорчилась на своей соломенной подстилке. Лучше уж было глядеть в окно на сизые тучи, грозившие разразиться снегом в этот сумрачный, холодный день.
   Как все глупо! К чему беспокоиться о всякой чепухе и только напрасно забивать себе голову? Хоть бы соснуть, что ли! Но Жервезе не давала покоя ее нищенская каморка. Вчера приходил сам хозяин, г-н Мареско. Он заявил, что если через неделю Купо не заплатят ему за два пропущенных срока, то он выставит их на улицу. И, конечно, выставит: проживут как-нибудь и на мостовой! Видали вы этакого негодяя? Сам-то он в теплом пальто и в вязаных перчатках! Лезет разговаривать о сроках, будто здесь припрятан мешок с деньгами! Черт бы тебя побрал! Да если бы деньги были, то Жервеза не глотала бы слюни, а поела бы досыта! В самом деле, этот толстопузый был уж слишком нахален, и Жервеза посылала его известно куда, – и притом далеко. Хорош тоже и этот поганец Купо: не может обойтись без драки! И Жервеза посылала его туда же, куда и домовладельца. Надо думать, что в тот день место это было чертовски просторно, потому что она отправляла туда решительно всех, так ей хотелось отделаться от людей и от жизни. Сколько она переносила побоев! Купо завел себе дубинку и называл эту дубинку ослицыным веером. Надо было поглядеть, как он обмахивал этим веером свою хозяйку, – она прямо плавала в холодном поту! Но и Жервеза старалась не остаться в долгу – она кусалась и царапалась. И вот в пустой комнате разыгрывались такие побоища, что в самом деле можно было позабыть вкус хлеба. Но в конце концов синяки стали так же безразличны Жервезе, как и все остальное. Купо мог целыми неделями, месяцами праздновать святого лентяя, ругаться, приходить домой вдребезги пьяным и заводить драку, – Жервеза привыкла, ей было все равно, она только находила мужа надоедливым – вот и все. В такие-то дни она и посылала его к черту на рога! Да, к черту на рога эту свинью! К черту на рога Лорилле, Бошей и Пуассонов! К черту на рога весь этот квартал, который только смеяться умеет над человеком! К черту на рога летел весь Париж, – Жервеза бросала его туда великолепно безразличным жестом и чувствовала себя счастливой и отомщенной.
   Ко всему можно привыкнуть, но, к сожалению, никак не привыкнешь обходиться без еды. Только это и выводило Жервезу из состояния полного безразличия. То, что она стала последней из последних, что очутилась на дне грязной канавы, что люди отряхивались, когда она проходила мимо, – все это было ей только смешно. Всеобщее презрение больше не смущало ее, но голод изводил. О, она давно распрощалась со всеми лакомыми блюдами, давно уже привыкла глотать все, что попадется. Она бывала счастлива, если удавалось купить у мясника «обрезки» по четыре су за фунт, – гниль, завалявшуюся на прилавке. Жервеза тушила эту дрянь в горшке вместе с картошкой. Иногда она жарила воловье сердце – блюдо было вкусное. В те дни, когда было вино, она размачивала в нем хлеб. Купить на два су итальянского сыру, или мерку самых дешевых яблок, или четверку сухой фасоли удавалось далеко не часто. Жервеза дошла до того, что стала покупать объедки в подозрительных закусочных. Здесь за одно су можно было получить целую кучу рыбных и мясных отбросов. Бывало и хуже: выпросив у сердобольных кухмистеров хлебные корки, Жервеза размачивала их в воде и долго держала эту кашицу в соседской печи, чтобы она сделалась хоть сколько-нибудь съедобной. Когда голод становился совсем невыносимым, Жервеза по утрам рылась вместе с собаками в мусорных кучах у черного хода. Приходилось вставать спозаранку, чтобы опередить мусорщиков; иногда там попадались такие вещи, которые выбрасывают только богатые люди: то кусок гнилой дыни, то остатки прокисшей макрели, то целая отбивная котлета; но надо было хорошенько осмотреть косточку, чтобы не было червей. Да, дошло и до этого! Конечно, брезгливому человеку о таких кушаньях и подумать противно, но хотели бы мы поглядеть, что запел бы этот брезгливый человек, если бы ему пришлось посидеть не евши несколько дней! Уж, конечно, он тоже встал бы на четвереньки и вместе с собаками принялся бы рыться в помойках. О, этот голод, терзающий бедняков, – голод, сжимающий внутренности, заставляющий человека позвериному щелкать зубами и пожирать всякую дрянь. И это в раззолоченном, блестящем Париже! Подумать только, что в былые времена Жервеза брезговала требухой! Теперь она, не задумываясь, проглотила бы ее. Однажды, когда Купо стащил у нее и пропил два куска хлеба, она чуть не убила его лопатой. Она была голодна, и кража хлеба вывела ее из себя.
   Жервеза так долго глядела на бесцветное небо, что в конце концов впала в тягостную дремоту. Было так холодно, что ей снилось, будто с неба на нее сыплется снег. Вдруг она вскочила. Какая-то мучительная дрожь разбудила ее. Боже мой, неужели это смерть?.. Стуча зубами, в диком ужасе, она увидела, что на дворе еще день. Неужели же никогда не наступит ночь? Как тянется время, когда человек голоден! Желудок Жервезы тоже проснулся и снова принялся мучить ее. Упав на стул, опустив голову, зажав руки меж коленями, чтобы согреться, она мысленно распределяла получку Купо, соображая, какой можно сделать обед. Хлеб, литр вина, две порции рубцов по-лионски… Часы-кукушка у дяди Базужа пробили три часа. Только три! И Жервеза заплакала. Нет, не дождаться ей семи часов! Она закачалась всем телом, как девочка, которой очень больно, сгибалась, сдавливая живот, чтобы не чувствовать голода. Ах, легче родить, чем голодать! И, не находя облегчения, в ярости она встала и заходила по комнате, надеясь усыпить свой голод, как усыпляют ребенка. Целых полчаса плутала она в четырех стенах пустой каморки. Потом вдруг остановилась.
   Взгляд ее принял решительное выражение. Делать нечего, – будь что будет! Пусть говорят, что угодно; если понадобится, она будет лизать Лорилле ноги, но выпросит у них взаймы десять су.
   Всю зиму обитатели этой лестницы, лестницы нищих, постоянно занимали друг у друга по десять, по двадцать су. Умирающие с голоду люди понемногу помогали друг другу. Однако всякий скорее бы умер, чем обратился к Лорилле: всем хорошо была известна их скупость и бессердечность. Собираясь постучаться к ним, Жервеза проявляла большую храбрость. Но, войдя в коридор, она так оробела, что когда, наконец, стукнула в дверь, то почувствовала внезапное облегчение, – то же самое испытывает робкий человек, решившись позвонить у двери зубного врача.
   – Войдите! – раздался резкий голос цепочного мастера.
   Как здесь было хорошо! Пылающий горн освещал тесную мастерскую белым пламенем. Г-жа Лорилле прокаливала золотую проволоку, сам Лорилле потел перед своим станком, запаивая на паяльной лампе колечки, а на очаге кипел суп с капустой, и от него шел такой пар, такой запах, что у Жервезы подкатывало к сердцу; она чувствовала, что сейчас упадет в обморок.
   – А, это вы, – буркнула г-жа Лорилле и даже не предложила ей сесть. – Вам чего надо?
   Жервеза не отвечала. На этой неделе у нее с Лорилле не было стычек. Но просьба застряла у нее в горле: она вдруг увидела Боша, который расположился у самой печки и сплетничал с хозяевами. Настоящее животное, ему наплевать на все! Он посмеивался; рот у него был дырочкой, а щеки так надулись, что носа вовсе не было видно. Не человек, а боров, если на него посмотреть сзади.
   – Что вам надо? – повторил Лорилле.
   – Не видали ли вы Купо? – пробормотала, наконец, Жервеза. – Я думала, он здесь…
   Хозяева и привратник рассмеялись. Нет, Купо они, конечно, не видели. Слишком мало они выставляют вина, чтобы Купо бывал у них. Жервеза сделала над собою усилие и, заикаясь, заговорила снова:
   – Он обещал мне вернуться… Да, он должен принести деньги… А мне, знаете, совершенно необходимо купить одну вещь…
   Наступило тягостное молчание. Г-жа Лорилле с силой раздувала очаг. Лорилле уткнулся носом в цепочку, а лицо Боша расплывалось от смеха, словно полная луна; рот у него раскрылся такой широкой и круглой ямой, что так и подмывало сунуть в него кулак.
   – Мне бы только десять су… – пробормотала Жервеза.
   Молчание продолжалось.
   – Вы не могли бы одолжить мне десять су?.. О, я отдам сегодня же вечером!
   Г-жа Лорилле повернулась и пристально поглядела на нее. Вот так пролаза! Ну нет, это не так просто. Сегодня подавай ей десять су, завтра двадцать, а потом уж и отказать будет нельзя! Нет, нет, пусть не клянчит. По пятницам не подаем.
   – Милая моя, – закричала она, – да вы же знаете, что денег у нас нет! Вот я сейчас выверну карманы. Хоть обыскивайте!.. Конечно, мы бы от всей души…
   – Мы всегда от всей души, – пробурчал Лорилле, – но раз нельзя, то нельзя.
   Жервеза униженно кивала головой, как бы подтверждая их слова. Но она не уходила, она искоса поглядывала на золото, на связки золотой проволоки, висевшие на стене, на золотую нить, которую хозяйка изо всех сил вытягивала на волоке, на золотые кончики, лежавшие горкой под пальцами хозяина. И она думала, что одного маленького кусочка этого мерзкого закопченного металла ей хватило бы на сытный обед. В мастерской было грязно, всюду валялся железный лом, всюду густым слоем лежала угольная пыль, повсюду виднелись плохо затертые масляные пятна, – но в глазах Жервезы все это сверкало богатством, словно лавка менялы. И она осмелилась еще раз повторить тихим шепотом:
   – Я отдам, я непременно отдам… всего десять су… Ведь это не разорит вас!
   Сердце ее сжималось, не хотелось признаться, что уже вторые сутки она ничего не ела. Потом ноги у нее подкосились; боясь, что сейчас разрыдается, она снова забормотала:
   – Будьте добры!.. Вы представить себе не можете… О, до чего я дошла! Боже мой, до чего я дошла…
   Тут хозяева закусили губы и переглянулись. Хромуша начала побираться! Ну, теперь все понятно! Этого они не любят. Знали бы, забаррикадировали бы дверь, потому что с нищими всегда надо быть начеку. Знакомы нам такие люди! Втираются в квартиру под каким-нибудь предлогом, а потом уносят с собой ценные вещи. А у Лорилле, слава богу, было что украсть. Стоило только протянуть руку в любой угол, чтобы унести добра на тридцать – сорок франков. Они уже не раз замечали, что, когда Жервеза глядит на золото, у нее на лице появляется какое-то странное выражение. Но на этот раз они за ней присмотрят! И когда Жервеза шагнула вперед, ступив на деревянную решетку, Лорилле, не отвечая на ее просьбу, грубо крикнул:
   – Послушайте! Поосторожнее тут, а то еще унесете на подошвах золотые опилки… Право, можно подумать, что вы нарочно смазали чем-нибудь башмаки, чтобы к ним прилипало.
   Жервеза медленно отступила. Она оперлась на этажерку и, заметив, что г-жа Лорилле разглядывает ее руки, сейчас же разжала пальцы, показала ладони и мягким голосом, не обижаясь, – как может обижаться такая пропащая женщина! – проговорила:
   – Я ничего не взяла, можете поглядеть.
   И ушла, потому что крепкий запах супа и приятная теплота мастерской бесконечно мучили ее.
   Разумеется, Лорилле не стали ее задерживать. Скатертью дорога, в другой раз не откроем! Довольно они нагляделись на ее рожу, нечего им любоваться в своем доме на чужую нищету, особенно, когда эта нищета заслужена. И они предались эгоистическому наслаждению, радуясь теплу, кипящему супу. Бош тоже разнежился в кресле. Он сидел, надув щеки, и смех его был отвратителен. Все трое чувствовали себя вполне отомщенными за былые успехи Хромуши, за ее голубую прачечную, за ее пирушки и за все прочее. Вот великолепный пример! Можно поучиться, до чего доводит любовь к лакомствам. Долой всех обжор, лентяев и распутниц!
   – Хороша, нечего сказать! Приходит выклянчивать по десяти су! – закричала г-жа Лорилле чуть ли не в спину Жервезе. – Да, держи карман, так я тебе и дала десять су, чтоб ты их тут же и пропила!..