Страница:
В сущности, история самая пошлая,- говорит он.- Ушла жена с одним прохвостом. Начал пить. Пропил все, что было. Потерял работу. Стал играть в клубе... А теперь, понимаешь, а хочется вернуться к тому, что было. Мог бы, но и хочу. Все ерунда, чушь, комедия, вздор, дым...
Я беру с него слово, что он зайдет ко мне.
НОЧЬЮ.
На моей подушке лежат письма в редакцию "Красной газеты". Это жалобы на банные непорядки. Эти письма мне дали, чтоб я написал фельетон.
Я просматриваю эти письма. Они беспомощны, комичны. Но вместе с тем они серьезны. Еще бы! Речь идет о немаловажном житейском деле - о банях.
Набросав план, я принимаюсь писать. Уже первые строчки смешат меня. Я смеюсь. Смеюсь все громче и громче. Наконец хохочу так, что карандаш и блокнот падают из моих рук.
Снова пишу: И снова смех сотрясает мое тело.
Нет, в дальнейшем, переписывая рассказ, я уже не буду так смеяться. Но первая запись ме всегда невероятно смешит.
От смеха я чувствую боль в животе.
В стену стучит сосед. Он бухгалтер. Ему завтра рано вставать. Я мешаю ему спать. Он сегодня стучит кулаком. Должно быть, я его разбудил. Досадно.
Я кричу:
- Извините, Петр Алексеевич...
Снова берусь за блокнот. Снова смеюсь, уже уткнувшись в подушку.
Через двадцать минут рассказ написан. Мне жаль, что так быстро я его написал.
Я подхожу к письменному столу и переписываю рассказ ровным, красивым почерком. Переписывая, я продолжаю тихонько смеяться. А завтра, когда буду читать этот рассказ в редакции, я уже смеяться не буду. Буду хмуро и даже угрюмо читать.
Два часа ночи. Я ложусь. Но долго не могу заснуть. Обдумываю темы новых рассказов.
Светает. Я принимаю бром, чтоб заснуть.
СНОВА ЧЕПУХА
Редакция толстого журнала "Современник".
Я дал в этот журнал пять самых лучших маленьких рассказов. И вот пришел за ответом.
Передо мной один из редакторов - поэт М. Кузмин. Он изысканно вежлив. Даже сверх меры. Но по его лицу я вижу, что он намерен мне сообщить нечто неприятное.
Он мнется. Я выручаю его.
- Вероятно, мои рассказы не совсем в плане журнала? - говорю я.
Он говорит:
- Понимаете, у нас толстый журнал... А ваши рассказы... Нет, они очень смешны, забавны... Но они написаны... Ведь это...
- Чепуха - вы хотите сказать? - спрашиваю я. И в моем мозгу загорается надпись под гимназическим сочинением - "Чепуха".
Кузмин разводит руками.
- Боже сохрани. Я вовсе не хочу этого сказать. Напротив. Ваши рассказы очень талантливы... Но согласитесь сами - это немножко шарж.
- Это не шарж,- говорю я.
- Ну, взять хотя бы язык... - Язык не шаржирован. Это синтаксис улицы... народа... Быть может, я немного утрировал, чтоб это было сатирично, чтоб это критиковало...
- Не будем спорить,- говорит он мягко.- Вы дайте нам обыкновенную вашу повесть или рассказ... И поверьте - мы очень ценим ваше творчество.
Я ухожу из редакции. У меня уже нет тех чувств, какие я когда-то испытывал в гимназии. У меня нет даже досады.
"Бог с ним,- думаю я.- Обойдусь без толстых журналов. Им нужно нечто "обыкновенное". Им нужно то, что похоже на классику. Это им импонирует. Это сделать весьма легко. Но я не собираюсь писать для читателей, которых нет. У народа иное представление о литературе".
Я не огорчаюсь. Я знаю, что я прав.
В ПИВНОЙ
День. Солнце. Я иду по Невскому. Навстречу идет С. Есенин.
Он в элегантном синем пальто с поясом. Без шляпы.
Лицо у него бледное. Глаза потухшие. Он медленно идет. Что-то бормочет. Я подхожу к нему.
Он хмур, неразговорчив. Какое-то уныние во всем его облике.
Я хочу уйти, но он не отпускает меня.
- Вам нехорошо? Вы нездоровы? - спрашиваю я его.
- А что? - тревожно спрашивает он.- У меня плохой вид?
И вдруг смеется. Говорит:
- Старею, милый друг... Скоро ударит тридцать...
Мы доходим до Европейской гостиницы. Минуту Есенин стоит у подъезда, потом говорит:
- Зайдемте напротив. В пивную. На минуту.
Мы входим в пивную.
За столиком поэт В. Воинов с друзьями. Он радостно идет нам навстречу. Мы садимся за его столик. Кто-то разливает пиво по кружкам.
Есенин что-то говорит официанту. И тот приносит ему стакан рябиновки.
Закрыв глаза, Есенин пьет. И я вижу, как с каждым глотком к нему возвращается жизнь. Щеки его делаются ярче. Жесты уверенней. Глаза зажигаются.
Он хочет снова позвать официанта. Чтобы отвлечь, я прошу его почитать стихи...
Он соглашается почему-то с готовностью и даже с радостью.
Встав со стула, он читает поэму "Черный человек".
Вокруг столика собираются люди. Кто-то говорит: "Это Есенин".
Нас окружает почти вся пивная.
Еще минута, и Есенин стоит на стуле и, жестикулируя, читает свои короткие стихи.
Он чудесно читает и с таким чувством и с такой болью, что это всех потрясает.
Я видел многих поэтов на эстраде. Я видел их необычайный успех, видел овации, восторг всего зала, но я никогда не видел таких чувств и такой теплоты, как к Есенину.
Десятки рук подхватывают его со стула и несут к столику. Все хотят чокнуться с ним. Все хотят дотронуться до него, обнять, поцеловать...
Тесным кольцом толпа окружает столик, за которым он теперь сидит.
Я выхожу из пивной.
Я САМ ВИНОВАТ
Вечер. Я иду по Невскому с К. Я познакомился с ней в Кисловодске. Она красива, остроумна, весела. В ней та радость жизни, которой нет во мне. И, может быть, это меня больше всего в ней прельщает.
Мы идем, нежно взявшись за руки. Мы выходим на Неву. Идем по темной набережной.
К. без конца что-то говорит. Но я не очень вникаю в ее речь. Я слушаю ее слова, как музыку. Но вот я слышу какое-то недовольство в этой музыке. Я прислушиваюсь.
- Вторую неделю мы ходим с вами по улицам,- говорит она.- Мы обошли все эти дурацкие набережные, сады. Мне просто хотелось бы посидеть с вами в какой-нибудь гостиной, поболтать, выпить чаю.
-- Зайдемте в кафе,- говорю я.
- Нет, там нас могут увидеть.
Ах, да. Я совсем забыл. У нее сложная жизнь. Ревнивый муж, очень ревнивый любовник. Много врагов, которые сообщат, что нас видели вместе.
Мы останавливаемся на набережной. Обнимаем друг друга. Целуемся. Она бормочет:
- Ах, как глупо, что это улица.
Мы снова идем и снова целуемся. Она закрывает свои глаза рукой. У нее кружится голова от этих бесконечных поцелуев.
Мы доходим до ворот какого-то дома. К. бормочет:
- Я должна зайти сюда, к портнихе. Вы подождите меня здесь. Я только примерю платье и сейчас гяе вернусь.
Я хожу около дома. Хожу десять минут, пятнадцать, наконец она появляется. Веселая. Смеется.
- Все хорошо,- говорит она.- Получается очень милое платье. Оно очень скромное, без претензий.
Она берет меня под руку. и я провожаю ее до дома.
Я встречаюсь с ней через пять дней. Она говорит:
- Если хотите, сегодня мы можем встретиться с вами в одном доме - у одной моей знакомой.
Мы подходим к какому-то дому. Я узнаю этот дом. Здесь, у ворот, я ждал ее двадцать минут.
Это дом, где живет ее портниха.
Мы поднимаемся на четвертый этаж. Она открывает квартиру своим ключом. Мы входим в комнату. Это хорошо обставленная комната. Непохоже, что это комната портнихи.
По профессиональной привычке я перелистываю книжку, которую я нахожу на ночном столике. На заглавном листке я вижу знакомую мне фамилию. Это фамилия возлюбленного К.
Она смеется.
- Да, мы в его комнате,- говорит она,- Но вы не беспокойтесь. Он на два дня уехал в Кронштадт.
- К.,- говорю я,- я беспокоюсь о другом. Значит, тогда вы были у него?
- Когда? - спрашивает она. - Тогда, когда я ждал вас у ворот двадцать минут.
Она смеется. Закрывает мой рот поцелуем. Говорит:
- Вы были сами виноваты.
ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЕ СЕНТЯБРЯ
Окно моей комнаты выходит на угол Мойки и Невского.
Я подхожу к окну. Необыкновенная картина: река вздулась, почернела. Еще полметра - и вода выйдет из берегов.
Я бегу на улицу.
Ветер. Неслыханный ветер дует с моря.
Я иду по Невскому. Я взволнован и возбужден. Дохожу до Фонтанки. Фонтанка почти сравнялась с мостовой. Кое-где вода плещется на тротуаре.
Я вскакиваю в трамвай и еду на Петроградскую сторону. Там живет моя семья - жена и крошечный сын. Они живут у своих родных. Я переехал в Дом искусств, чтоб крики мдаденца не мешали моей работе.
Теперь я спешу к ним. Они живут в первом этаже на Пушкарской. Быть может, им нужно перебраться во второй этаж.
Трамвай въезжает на Александровский проспект. Мы едем по воде. Останавливаемся. Дальше ехать нельзя. Деревянные торцы всплыли и мешают трамваю двигаться.
Пассажиры соскакивают в воду. Здесь не глубоко - до колена.
Я иду по воде и дохожу до Большого проспекта. На проспекте еще нет воды.
Я почти бегу на Пушкарскую. Вода не дошла сюда.
Мои встревожены и взволнованы. Они очень рады, что я пришел и теперь с ними.
Переодевшись, я снова иду на улицу. Мне хочется увидеть - прибывает ли вода.
Я выхожу на Большой проспект. Покупаю хлеб в булочной. Подхожу к Введенской. Сухо.
И вдруг необычайная картина - вода выступает изо всех люков и стремительно заливает мостовую. Снова по воде я иду домой.
Вода уже на ступеньках лестницы.
С узлами мы переходим во второй этаж.
На ступеньках лестницы я делаю отметки мелом, чтоб видеть, как идет повышение.
15 пять часов дня вода уже плещется у дверей.
Темнеет. Я сижу у окна и прислушиваюсь к завыванию ветра.
Теперь почти весь город в воде. Вода поднялась почти на две сажени.
На темном небе зарево каких-то пожаров.
Светает. Из окна я вижу, как вода постепенно уходит.
Я выхожу на улицу. Ужасное зрелище. На проспеке барка с дровами. Бревна. Лодки. На боку лежит суденышко с мачтой.
Всюду разгром, хаос, разрушение.
ПОЕЗД ОПОЗДАЛ
Аля пришла ко мне запыхавшись. Она сказала:
- Еле отпустил... Я говорю: "Ну пойми, Николай,-я же должна проводить мою лучшую подругу - она уезжает в Москву и неизвестнокогда вернется..." Я спросил Алю:
- Когда поезд уходит с твоей подругой?
Она засмеялась, захлопала в ладоши.
- Вот видишь,- сказала она,- и ты поверил... Никто не уезжает. Это я выдумала, чтобы прийти к тебе.
- Поезд в Москву уходит в десять тридцать,- сказал я.- Значит, ты должна бы дома около одиннадцати.
Было уже двенадцать, когда она взглянула на часы. Она вскрикнула. Подбежала к телефону, даже не надев туфли.
Сняв трубку, она села в кресло. Она дрожала от холода и от волнения.
Я бросил ей плед. Она прикрыла пледом свои ноги.
Она была удивительно хороша - почти как на картине Ренуара.
- Зачем ты звонишь? - сказал я ей.- Лучше скорей оденься и иди.
Она с досады махнула рукой в мою сторону.
- Николаша,- сказала она в трубку,- представь себе, поезд опоздал и только что ушел. Через десять минут я буду дома.
Я не знаю, что сказал ее муж, но она ответила:
- Я же тебе русским языком говорю - поезд ушел. Сейчас буду дома.
Должно быть, муж сказал, что уже двенадцать.
- Разве? - сказала она,- Ну, не знаю, как на твоих часах, а здесь, на вокзальных...
Она закинула свою голову вверх и посмотрев на мой потолок.
- Здесь, на вокзальных,- повторила она ровно одиннадцать.
Она прищурила свои глаза, как бы всматриваясь в далекие вокзальные часы.
- Да,- сказала она,- ровно одиннадцать, даже две минуты двенадцатого. У тебя архиерейские часы...
Повесив трубку, она стала смеяться. Сейчас эта маленькая кукла, набитая опилками, была бы самая желанная гостья у меня. Но тогда я на нее рассердился. Я сказал:
- Зачем же так бесстыдно врать? Он проверит свои часы и увидит твое вранье.
- Зато он поверил, что я на вокзале,- сказала она, подкрашивая губы.
Подкрасив губы, она добавила:
- А потом - что за нотации! Я вовсе не желаю этого слушать. Я сама знаю, как мне поступать. Он бегает с револьвером, грозит убить моих друзей и меня в том числе... Кстати, он не посчитатся, что ты писатель... Я уверена, что он и в тебя великолепно выстрелит.
Я что-то буркнул в ответ.
Одевшись, она сказала:
- Ну что, рассердился? Может быть, мне не приходить больше?
- Как хочешь,- ответил я.
- Да, я больше к тебе не приду,- сказала она. - Я вижу, что ты совершенно меня не любишь.
Она ушла, надменно кивнув мне головой. Она сделала это великолепно для своих девятнадцати лет.
Боже мой, как плакал бы я теперь! А тогда я был донолен. Впрочем, через месяц она вернулась.
ЗА СТОЛИКОМ
Москва. Я сижу за столиком в каком-то театральном клубе. На моем столике - второй прибор. Это будет ужинать Маяковский. Он заказал еду и пошел сыграть на бильярде. Сейчас вернется.
Я почти не знаю Маяковского. Мы встречались только на вечерах, в театре, на людях.
Вот он подходит к столику. Он дышит тяжело. Лицо у него невеселое. Он мрачен. Платком вытирает лоб.
Он выиграл партию, но это его не развлекло. Он садится за столик как-то грузно, тяжело.
Мы молчим. Почти не разговариваем. Я наливаю ему пива. Он отпивает один глоток и отставляет стакан.
Я тоже мрачен. И мне не хочется искусственно завязывать разговор. Но Маяковский для меня метр. Я почти новичок в литературе, работаю всего пять лет. Мне как-то совестно, что я молчу. Я начинаю что-то бормотать о бильярде, о литературе.
Мне с ним почему-то удивительно нелегко.
Я говорю нескладно, вяло. И на полуслслове смолкаю. Неожиданно Маяковский смеется.
- Нет, послушайте,- говорит он,- это мне просто нравится. Я думал, что вы будете острить, шутить, балагурить, а вы... Нет, это просто здорово! Просто поразительно здорово...
- Почему же я должен острить?
- Ну - юморист... Полагается... А вы...
Он смотрит на меня немного тяжелым взгдом. У него удивительно невеселые глаза. Какой-то мрачный огонь в них.
- А почему вы... такой? - спрашивает он.
- Не знаю. Сам ищу причину...
- Да? - спрашивает он настороженно.- Вы полагаете, есть причина? Больны?
Мы начинаем говорить о болезнях. Маяковский насчитывает у себя несколько недомоганий - с легкими что-то нехорошо, желудок, печень. Он не может пить и даже хочет бросить курить.
Я замечаю еще одно недомогание Маяковского - он мнителен даже больше, чем я. Он дважды вытирает салфеткой свою вилку. Потом вытирает ее хлебом. И, наконец, вытирает ее платком. Край стакана он тоже вытирает платком.
К нашему столику подходит знакомый актер. Наш разговор прерывается. Маяковский говорит мне:
- Я вам позвоню в Ленинграде.
Я даю ему свой телефон.
ВЫСТУПЛЕНИЕ
Я согласился на выступления в нескольких городах. Это был несчастный день в моей жизни.
Первое выступление было в Харькове, потом в Ростове.
Я был озадачен. Меня встречали бурей аплодисментов, а провожали, едва хлопая. Значит, чем-то я не угождаю публике, чем-то ее обманываю. Чем?
Это правда, я читаю не по-актерски, однотон-но, иной раз вяло. Но неужели на мой вечер приходят только как на вечер "юмориста"? В самом деле. Может, думают: если актеры так сменшо читают, то что же отколет сейчас сам автор. Каждый вечер превращается для меня в пытку. С трудом я выхожу на эстраду. Сознание, что я сейчас снова обману публику, еще более портит мое настроение. Я раскрываю книгу и бормочу какой-то рассказ.
Кто-то сверху кричит:
- "Баню" давай... "Аристократку"... Чего ерунду читаешь?
"Боже мой! - думаю я.- Зачем я согласился на эти вечера?"
Я с тоской поглядываю на часы.
На сцену летят записки. Это передышка д меня. Я закрываю книгу.
Разворачиваю первую записку. Оглашаю
- "Если вы автор этих рассказов, то зачем вы их читаете?"
Я раздражен. Кричу в ответ:
- А если вы читатель этих рассказов, то какого лешего вы их слушаете!
В публике смех, аплодисменты.
Я раскрываю вторую записку:
- "Чем читать то, что мы нее зяаем, расскажите покомичней, как вы к нам доехали".
Бешеным голосом я кричу:
- Сел в поезд. Родные плакали, умоляли не ехать. Говорили: замучают идиотскими вопросами. Взрыв аплодисментов. Хохот.
Ах, если б мне сейчас пройтись на руках по сцене или прокатиться на одном колесо - вечер был бы в порядке.
Устроитель моих вечеров шепчет мне из-за кулис: - Расскажите что-нибудь о себе. Это нравится публике.
Покорно я начинаю рассказывать свою биографию.
На сцену снова летят записки:
"Вы женаты?.. Сколько у вас детей?.. Знакомы ля вы с Есениным?.."
Без четверти одиннадцать. Можно кончать.
Печально вздохнув, я ухожу со сцены под жидкие аплодисменты.
Я утешаюсь тем, что это не мои читатели. Я утешаюсь тем, что это зрители, которые с одинаковым рвением явились бы на вечер любого комика и жонглера.
Не выполнив договор до конца, я уезжаю в Ленинград.
ЗВЕРИ
Я брожу по дорожкам Ленинградского зоологического сада.
В клетке - великолепный огромный тигр. Рядом с ним небольшая белая собачонка - фокстерьер. Она выкормила этого тигра. И теперь, на нравах матери, находится с ним в одной клетке.
Тигр дружелюбно поглядывает на нее.
Изумительное зрелище.
Вдруг позади себя я слышу ужасающий крик.
Вся публика бежит к клетке, в которой находится бурые медведи.
Мы видим ужасную сиену. Рядом с бурыми медведями клетка с медвежатами. Кроме железных прутьев, обе клетки разделены досками.
Маленький медвежонок полез по этим доскам наверх, но его лапчонка попала в расщелину. И теперь бурый медведь яростно терзает эту маленькую лапку.
Вырываясь и крича, медвежонок попадает второй лапой в расщелину. Теперь второй медведь берется за эту лапу.
Оба они терзают медвежонка так, что кто-то из публики падает в обморок.
Песком и камнями мы стараемся отогнать медведей. Но они приходят в еще большую ярость. Уже одна дапчонка с черными коготками валяется на полу клетки.
Я беру какой-то длинный шест и бью этим шестом медведя.
На ужасный крик и рев медведей бегут сторожа, администрация.
Медвежонка отрывают от досок.
Бурые медведи яростно ходят по клетке. Глаза у них налиты кровью. И морды их в крови. Рыча, самец покрывает самку.
Несчастного медвежонка несут в контору. У него оторваны передние лапы.
Он уже не кричит. Вероятно, его сейчас застрелят. Я начинаю понимать, что такое звери. И в чем у них разница с людьми.
ВРАГИ
Воскресенье. Я иду по улице. Кто-то вскрикивает: "Миша!" Я вижу женщину. Она одета простенько, в руках у нее кошелка с провизией.
- Миша,- повторяет женщина, и слезы текут из ее глаз.
Передо мной сестра Нади В.- Катя.
- Боже мой,- бормочет она,- это вы... это, вы...
Мое сердце ужасно колотится.
- Разве вы не уехали? - спрашиваю я.- А где Надя? Ваши?
- Надя и Маруся в Париже... Идемте ко мне, я вам все расскажу... Только не удивляйтесь - я живу очень скромно... Мой муж очень хороший человек... Он уважает и жалеет меня... Он простой рабочий...
Мы входим в маленькую комнату. Из-за стола поднимается человек. Ему лет горок. Поздоровавшись, он тотчас надевает свое пальто и уходит.
- Вот видите, какой он хороший, деликатный,- говорит Катя.- Оя сразу понял, что нам нужно поговорить.
Мы садимся на диван. Волнение душит нас. Катя начинает плакать. Она так плачет, что кто-то, открыв двери, спрашивает, что случилось.
- Ничего! - резко кричит Катя.
Рыдания снова потрясают ее. Она, вероятно, плачет о том, что было. Вероятно, она во мне нидит прошлое. Свою юность, свои детские годы. Я успокаиваю ее.
Подойдя к умывальнику, она вытирает свое отплаканное лицо, громко сморкается.
Затем начинает рассказывать. В семнадцатом году они уехали на юг, чтоб пробраться на Кавказ и оттуда за границу. Но в Ростове отец заболел сыпным тифом. Ждать нельзя было. Оставались считанные дни. Сестры бросили жребий кому остаться с отцом. Осталась Катя. Она очень господствовала, когда умер отец. Она служила уборщицей, потом домработницей. Потом ей удалось уехать в Ленинград. Но здесь ей было не легче - она не имела ни квартиры, ни друзей.
- Почему же вы не обратились ко мне? - спрашиваю я.- Должно быть, вы слышали обо мне...
- Да. Но я никак не думала, что это вы. Катя стала говорить о сестрах. Старшая пишет, а Надя нет. Она ненавидит все, что осталось в России.
- А если я ей напишу? - спрашиваю я.
Катя говорит:
- Вы знаете Колю М. Вы помните, как он ее любил. Он написал ей. Она прислала ему открытку, в которой было три слова: "Теперь мы враги".
Мы расстались с Катей. Я обещал к ней заходить.
ЭТО ВОЗМУТИТЕЛЬНО
Пришла Аля. Лицо у нее бледное, и в глазах тоска. Молча она развернула пестрый шарфик, повязанный вокруг шеи. Слегка откинула голову.
На ее шее я увидел пять синих пальцев. Вероятно, кто-то ее душил. Я вскрикнул:
- Аля, что случилось?
Она глухо сказала:
- Николай все узнал. Он хотел задушить меня, но я подняла такой крик, что сбежались люди.
Она стала плакать. Сквозь слезы она сказала:
- Ах, зачем я приходила к тебе! Вот теперь кончилась моя спокойная жизнь. К нему уже я не вернусь. Я перееду к маме и буду изредка приходить к тебе.
Я поставил согревающий компресс на ее шею и, взяв машину, отвез Алю к маме.
Я был необычайно взволнован. Я не помню, на что я рассчитывал, по в тот же вечер я пошел к ее мужу. К моему удивлению, он встретил меня спокойно.
Я сказал ему:
- Я не ожидал от вас такой гадости. Вы могли бы расстаться с ней, уйти... Но душить эту маленькую девочку... Это возмутительно...
Я думал, что он будет кричать на меня, может быть, даже выгонит. Но он не двигаясь сидел в кресле, низко опустив голову.
Он тихо сказал:
- Она довела меня до сумасшествия... Я подозревал, что она неверна мне... Но вчера в ее сумочке я нашел вот эту записку. Полюбуйтесь...
Он швырнул записку на стол. Она была адресована в театр актеру Н., с которым я несколько раз видел Алю на улице.
Записка не оставляла никаких сомнений - она была интимна в высшей степени.
Я был поражен, даже потрясен. Я был так потрясен, что сначала даже не сообразил, что обо мне муж ничего не знает и что речь идет об актере.
Я растерянно взглянул на мужа. Не менее растерянно он посмотрел на меня.
- А собственно, какое вам до этого дело? - спросил он.- Вы что, ее видели сегодня? Она была у вас?.. Разве она бывала у вас раньше?
В его глазах я вдруг прочел догадку.
Я закрыл рукой свои глаза.
- Боже мой! - закричал он.- Значит, она... значит, вы...- У него вдруг хватило чувства иронии - усмехнуться. Почти спокойно он сказал: - Значит, она и вас обманула... Это здорово...
Мы расстались холодно. Почти не прощаясь.
Я шел домой, как в бреду. В моей голове был хаос. Мне хотелось решить вопрос, почему именно ко мне она пришла со своими синяками. Потом я успокоился на том, что до меня она с этими синяками была у актера.
ХОРОШО
Я пробую работать - не могу. Ложусь на диван - через минуту вскакиваю. Я испытывай какое-то нервное состояние, которое не позволяв мне даже несколько минут быть спокойным.
Я снова сажусь за стол. Я заставлю себя сидеть спокойно! Заставлю себя работать. Хотя бы мне это стоило жизни.
Беру карандаш. Пишу. Но мысли у меня вялы! Фантазии нет. Фразы бледные. Что-то случилось в моей душе. Я что-то потерял. Погас какой-то огонь. Перестала играть музыка, под которую плясала моя жизнь, моя работа...
Я сижу у стола, уронив голову на руки.
Ко мне приходят строчки из Байрона.
И гений мой поблек, как лист осенний,
В фантазии уж прежних крыльев нет.
И горестной действительности сила
Мой романтизм в злой юмор превратила.
Я с яростью ломаю карандаш и рву бумаг Выхожу на улицу. Чудесная осень. Желтые листья. Синее небо. Может быть, ходьба приводет меня в равновесие.
Я прохожу мимо деревянного домика. На ступеньках сидит дряхлый старик. Он сидит на солнышке. Он сидит удивительно спокойно. Глаза у него закрыты. Я вижу тихую и блаженную улыбку на его морщинистом лице.
Но ведь ему не меньше восьмидесяти лет! Быть может, у него остался всего год жизни, а он так спокойно, так блаженно сидит.
Почему же я, мальчишка в сравнения с ним, должен дергаться, вскакивать, волноваться, бегать? Я желаю так же спокойно, с такой же блаженной душой сидеть на крыльце. Почему мне недоступно это маленькое счастье?
Старик открывает глаза. Смотрит на меня.
- Хорошо! - говорит он.
Понуро я иду дальше.
БЕЗУМИЕ
В мою комнату входит человек. Он садится в кресло.
Минуту он сидит молча, прислушиваясь. Потом встает и плотно прикрывает дверь.
Подходит к стене и, приложив к ней ухо, слушает.
Я начинаю понимать, что это сумасшедший.
Послушав у стены, он снова садится в кресло и двумя руками закрывает свое лицо. Я вижу, что он и отчаянии.
- Что с вами? - спрашиваю я.
- За мной гонятся,- говорит он.- Я сейчас ехал в трамвае и ясно слышал голоса: "Вот он... берите его... хватайте..."
Он снова закрывает лицо руками. Потом тихо гопорит:
- Только вы один можете меня спасти... - Каким образом?
- Мы поменяемся с вами фамилией. Вы будете Горшков, а я - поэт Зощенко. (Он так и сказад - "поэт".) - Хорошо. Я согласен,- говорю я.
Он бросается ко мне и пожимает мою руку.
- А кто же за вами гонится? - спрашиваю я.
- Этого я не могу сказать.
- Но я же должен знать с тех пор, как я ношу вашу фамилию.
Заламывая свои руки, он говорит:
- В том-то и дело, что я сам не знаю. Я только слышу их голоса. И ночью вижу их руки. Они тянутся ко мне со всех сторон. Я знаю - они схватят меня и задушат.
Его нервный озноб передается мне. Я чувствуя себя нехорошо. У меня кружится голова. Перед глазами круги. Если он сейчас не уйдет, я, вероятно, потеряю сознание. Он действует на меня убийственно.
Я беру с него слово, что он зайдет ко мне.
НОЧЬЮ.
На моей подушке лежат письма в редакцию "Красной газеты". Это жалобы на банные непорядки. Эти письма мне дали, чтоб я написал фельетон.
Я просматриваю эти письма. Они беспомощны, комичны. Но вместе с тем они серьезны. Еще бы! Речь идет о немаловажном житейском деле - о банях.
Набросав план, я принимаюсь писать. Уже первые строчки смешат меня. Я смеюсь. Смеюсь все громче и громче. Наконец хохочу так, что карандаш и блокнот падают из моих рук.
Снова пишу: И снова смех сотрясает мое тело.
Нет, в дальнейшем, переписывая рассказ, я уже не буду так смеяться. Но первая запись ме всегда невероятно смешит.
От смеха я чувствую боль в животе.
В стену стучит сосед. Он бухгалтер. Ему завтра рано вставать. Я мешаю ему спать. Он сегодня стучит кулаком. Должно быть, я его разбудил. Досадно.
Я кричу:
- Извините, Петр Алексеевич...
Снова берусь за блокнот. Снова смеюсь, уже уткнувшись в подушку.
Через двадцать минут рассказ написан. Мне жаль, что так быстро я его написал.
Я подхожу к письменному столу и переписываю рассказ ровным, красивым почерком. Переписывая, я продолжаю тихонько смеяться. А завтра, когда буду читать этот рассказ в редакции, я уже смеяться не буду. Буду хмуро и даже угрюмо читать.
Два часа ночи. Я ложусь. Но долго не могу заснуть. Обдумываю темы новых рассказов.
Светает. Я принимаю бром, чтоб заснуть.
СНОВА ЧЕПУХА
Редакция толстого журнала "Современник".
Я дал в этот журнал пять самых лучших маленьких рассказов. И вот пришел за ответом.
Передо мной один из редакторов - поэт М. Кузмин. Он изысканно вежлив. Даже сверх меры. Но по его лицу я вижу, что он намерен мне сообщить нечто неприятное.
Он мнется. Я выручаю его.
- Вероятно, мои рассказы не совсем в плане журнала? - говорю я.
Он говорит:
- Понимаете, у нас толстый журнал... А ваши рассказы... Нет, они очень смешны, забавны... Но они написаны... Ведь это...
- Чепуха - вы хотите сказать? - спрашиваю я. И в моем мозгу загорается надпись под гимназическим сочинением - "Чепуха".
Кузмин разводит руками.
- Боже сохрани. Я вовсе не хочу этого сказать. Напротив. Ваши рассказы очень талантливы... Но согласитесь сами - это немножко шарж.
- Это не шарж,- говорю я.
- Ну, взять хотя бы язык... - Язык не шаржирован. Это синтаксис улицы... народа... Быть может, я немного утрировал, чтоб это было сатирично, чтоб это критиковало...
- Не будем спорить,- говорит он мягко.- Вы дайте нам обыкновенную вашу повесть или рассказ... И поверьте - мы очень ценим ваше творчество.
Я ухожу из редакции. У меня уже нет тех чувств, какие я когда-то испытывал в гимназии. У меня нет даже досады.
"Бог с ним,- думаю я.- Обойдусь без толстых журналов. Им нужно нечто "обыкновенное". Им нужно то, что похоже на классику. Это им импонирует. Это сделать весьма легко. Но я не собираюсь писать для читателей, которых нет. У народа иное представление о литературе".
Я не огорчаюсь. Я знаю, что я прав.
В ПИВНОЙ
День. Солнце. Я иду по Невскому. Навстречу идет С. Есенин.
Он в элегантном синем пальто с поясом. Без шляпы.
Лицо у него бледное. Глаза потухшие. Он медленно идет. Что-то бормочет. Я подхожу к нему.
Он хмур, неразговорчив. Какое-то уныние во всем его облике.
Я хочу уйти, но он не отпускает меня.
- Вам нехорошо? Вы нездоровы? - спрашиваю я его.
- А что? - тревожно спрашивает он.- У меня плохой вид?
И вдруг смеется. Говорит:
- Старею, милый друг... Скоро ударит тридцать...
Мы доходим до Европейской гостиницы. Минуту Есенин стоит у подъезда, потом говорит:
- Зайдемте напротив. В пивную. На минуту.
Мы входим в пивную.
За столиком поэт В. Воинов с друзьями. Он радостно идет нам навстречу. Мы садимся за его столик. Кто-то разливает пиво по кружкам.
Есенин что-то говорит официанту. И тот приносит ему стакан рябиновки.
Закрыв глаза, Есенин пьет. И я вижу, как с каждым глотком к нему возвращается жизнь. Щеки его делаются ярче. Жесты уверенней. Глаза зажигаются.
Он хочет снова позвать официанта. Чтобы отвлечь, я прошу его почитать стихи...
Он соглашается почему-то с готовностью и даже с радостью.
Встав со стула, он читает поэму "Черный человек".
Вокруг столика собираются люди. Кто-то говорит: "Это Есенин".
Нас окружает почти вся пивная.
Еще минута, и Есенин стоит на стуле и, жестикулируя, читает свои короткие стихи.
Он чудесно читает и с таким чувством и с такой болью, что это всех потрясает.
Я видел многих поэтов на эстраде. Я видел их необычайный успех, видел овации, восторг всего зала, но я никогда не видел таких чувств и такой теплоты, как к Есенину.
Десятки рук подхватывают его со стула и несут к столику. Все хотят чокнуться с ним. Все хотят дотронуться до него, обнять, поцеловать...
Тесным кольцом толпа окружает столик, за которым он теперь сидит.
Я выхожу из пивной.
Я САМ ВИНОВАТ
Вечер. Я иду по Невскому с К. Я познакомился с ней в Кисловодске. Она красива, остроумна, весела. В ней та радость жизни, которой нет во мне. И, может быть, это меня больше всего в ней прельщает.
Мы идем, нежно взявшись за руки. Мы выходим на Неву. Идем по темной набережной.
К. без конца что-то говорит. Но я не очень вникаю в ее речь. Я слушаю ее слова, как музыку. Но вот я слышу какое-то недовольство в этой музыке. Я прислушиваюсь.
- Вторую неделю мы ходим с вами по улицам,- говорит она.- Мы обошли все эти дурацкие набережные, сады. Мне просто хотелось бы посидеть с вами в какой-нибудь гостиной, поболтать, выпить чаю.
-- Зайдемте в кафе,- говорю я.
- Нет, там нас могут увидеть.
Ах, да. Я совсем забыл. У нее сложная жизнь. Ревнивый муж, очень ревнивый любовник. Много врагов, которые сообщат, что нас видели вместе.
Мы останавливаемся на набережной. Обнимаем друг друга. Целуемся. Она бормочет:
- Ах, как глупо, что это улица.
Мы снова идем и снова целуемся. Она закрывает свои глаза рукой. У нее кружится голова от этих бесконечных поцелуев.
Мы доходим до ворот какого-то дома. К. бормочет:
- Я должна зайти сюда, к портнихе. Вы подождите меня здесь. Я только примерю платье и сейчас гяе вернусь.
Я хожу около дома. Хожу десять минут, пятнадцать, наконец она появляется. Веселая. Смеется.
- Все хорошо,- говорит она.- Получается очень милое платье. Оно очень скромное, без претензий.
Она берет меня под руку. и я провожаю ее до дома.
Я встречаюсь с ней через пять дней. Она говорит:
- Если хотите, сегодня мы можем встретиться с вами в одном доме - у одной моей знакомой.
Мы подходим к какому-то дому. Я узнаю этот дом. Здесь, у ворот, я ждал ее двадцать минут.
Это дом, где живет ее портниха.
Мы поднимаемся на четвертый этаж. Она открывает квартиру своим ключом. Мы входим в комнату. Это хорошо обставленная комната. Непохоже, что это комната портнихи.
По профессиональной привычке я перелистываю книжку, которую я нахожу на ночном столике. На заглавном листке я вижу знакомую мне фамилию. Это фамилия возлюбленного К.
Она смеется.
- Да, мы в его комнате,- говорит она,- Но вы не беспокойтесь. Он на два дня уехал в Кронштадт.
- К.,- говорю я,- я беспокоюсь о другом. Значит, тогда вы были у него?
- Когда? - спрашивает она. - Тогда, когда я ждал вас у ворот двадцать минут.
Она смеется. Закрывает мой рот поцелуем. Говорит:
- Вы были сами виноваты.
ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЕ СЕНТЯБРЯ
Окно моей комнаты выходит на угол Мойки и Невского.
Я подхожу к окну. Необыкновенная картина: река вздулась, почернела. Еще полметра - и вода выйдет из берегов.
Я бегу на улицу.
Ветер. Неслыханный ветер дует с моря.
Я иду по Невскому. Я взволнован и возбужден. Дохожу до Фонтанки. Фонтанка почти сравнялась с мостовой. Кое-где вода плещется на тротуаре.
Я вскакиваю в трамвай и еду на Петроградскую сторону. Там живет моя семья - жена и крошечный сын. Они живут у своих родных. Я переехал в Дом искусств, чтоб крики мдаденца не мешали моей работе.
Теперь я спешу к ним. Они живут в первом этаже на Пушкарской. Быть может, им нужно перебраться во второй этаж.
Трамвай въезжает на Александровский проспект. Мы едем по воде. Останавливаемся. Дальше ехать нельзя. Деревянные торцы всплыли и мешают трамваю двигаться.
Пассажиры соскакивают в воду. Здесь не глубоко - до колена.
Я иду по воде и дохожу до Большого проспекта. На проспекте еще нет воды.
Я почти бегу на Пушкарскую. Вода не дошла сюда.
Мои встревожены и взволнованы. Они очень рады, что я пришел и теперь с ними.
Переодевшись, я снова иду на улицу. Мне хочется увидеть - прибывает ли вода.
Я выхожу на Большой проспект. Покупаю хлеб в булочной. Подхожу к Введенской. Сухо.
И вдруг необычайная картина - вода выступает изо всех люков и стремительно заливает мостовую. Снова по воде я иду домой.
Вода уже на ступеньках лестницы.
С узлами мы переходим во второй этаж.
На ступеньках лестницы я делаю отметки мелом, чтоб видеть, как идет повышение.
15 пять часов дня вода уже плещется у дверей.
Темнеет. Я сижу у окна и прислушиваюсь к завыванию ветра.
Теперь почти весь город в воде. Вода поднялась почти на две сажени.
На темном небе зарево каких-то пожаров.
Светает. Из окна я вижу, как вода постепенно уходит.
Я выхожу на улицу. Ужасное зрелище. На проспеке барка с дровами. Бревна. Лодки. На боку лежит суденышко с мачтой.
Всюду разгром, хаос, разрушение.
ПОЕЗД ОПОЗДАЛ
Аля пришла ко мне запыхавшись. Она сказала:
- Еле отпустил... Я говорю: "Ну пойми, Николай,-я же должна проводить мою лучшую подругу - она уезжает в Москву и неизвестнокогда вернется..." Я спросил Алю:
- Когда поезд уходит с твоей подругой?
Она засмеялась, захлопала в ладоши.
- Вот видишь,- сказала она,- и ты поверил... Никто не уезжает. Это я выдумала, чтобы прийти к тебе.
- Поезд в Москву уходит в десять тридцать,- сказал я.- Значит, ты должна бы дома около одиннадцати.
Было уже двенадцать, когда она взглянула на часы. Она вскрикнула. Подбежала к телефону, даже не надев туфли.
Сняв трубку, она села в кресло. Она дрожала от холода и от волнения.
Я бросил ей плед. Она прикрыла пледом свои ноги.
Она была удивительно хороша - почти как на картине Ренуара.
- Зачем ты звонишь? - сказал я ей.- Лучше скорей оденься и иди.
Она с досады махнула рукой в мою сторону.
- Николаша,- сказала она в трубку,- представь себе, поезд опоздал и только что ушел. Через десять минут я буду дома.
Я не знаю, что сказал ее муж, но она ответила:
- Я же тебе русским языком говорю - поезд ушел. Сейчас буду дома.
Должно быть, муж сказал, что уже двенадцать.
- Разве? - сказала она,- Ну, не знаю, как на твоих часах, а здесь, на вокзальных...
Она закинула свою голову вверх и посмотрев на мой потолок.
- Здесь, на вокзальных,- повторила она ровно одиннадцать.
Она прищурила свои глаза, как бы всматриваясь в далекие вокзальные часы.
- Да,- сказала она,- ровно одиннадцать, даже две минуты двенадцатого. У тебя архиерейские часы...
Повесив трубку, она стала смеяться. Сейчас эта маленькая кукла, набитая опилками, была бы самая желанная гостья у меня. Но тогда я на нее рассердился. Я сказал:
- Зачем же так бесстыдно врать? Он проверит свои часы и увидит твое вранье.
- Зато он поверил, что я на вокзале,- сказала она, подкрашивая губы.
Подкрасив губы, она добавила:
- А потом - что за нотации! Я вовсе не желаю этого слушать. Я сама знаю, как мне поступать. Он бегает с револьвером, грозит убить моих друзей и меня в том числе... Кстати, он не посчитатся, что ты писатель... Я уверена, что он и в тебя великолепно выстрелит.
Я что-то буркнул в ответ.
Одевшись, она сказала:
- Ну что, рассердился? Может быть, мне не приходить больше?
- Как хочешь,- ответил я.
- Да, я больше к тебе не приду,- сказала она. - Я вижу, что ты совершенно меня не любишь.
Она ушла, надменно кивнув мне головой. Она сделала это великолепно для своих девятнадцати лет.
Боже мой, как плакал бы я теперь! А тогда я был донолен. Впрочем, через месяц она вернулась.
ЗА СТОЛИКОМ
Москва. Я сижу за столиком в каком-то театральном клубе. На моем столике - второй прибор. Это будет ужинать Маяковский. Он заказал еду и пошел сыграть на бильярде. Сейчас вернется.
Я почти не знаю Маяковского. Мы встречались только на вечерах, в театре, на людях.
Вот он подходит к столику. Он дышит тяжело. Лицо у него невеселое. Он мрачен. Платком вытирает лоб.
Он выиграл партию, но это его не развлекло. Он садится за столик как-то грузно, тяжело.
Мы молчим. Почти не разговариваем. Я наливаю ему пива. Он отпивает один глоток и отставляет стакан.
Я тоже мрачен. И мне не хочется искусственно завязывать разговор. Но Маяковский для меня метр. Я почти новичок в литературе, работаю всего пять лет. Мне как-то совестно, что я молчу. Я начинаю что-то бормотать о бильярде, о литературе.
Мне с ним почему-то удивительно нелегко.
Я говорю нескладно, вяло. И на полуслслове смолкаю. Неожиданно Маяковский смеется.
- Нет, послушайте,- говорит он,- это мне просто нравится. Я думал, что вы будете острить, шутить, балагурить, а вы... Нет, это просто здорово! Просто поразительно здорово...
- Почему же я должен острить?
- Ну - юморист... Полагается... А вы...
Он смотрит на меня немного тяжелым взгдом. У него удивительно невеселые глаза. Какой-то мрачный огонь в них.
- А почему вы... такой? - спрашивает он.
- Не знаю. Сам ищу причину...
- Да? - спрашивает он настороженно.- Вы полагаете, есть причина? Больны?
Мы начинаем говорить о болезнях. Маяковский насчитывает у себя несколько недомоганий - с легкими что-то нехорошо, желудок, печень. Он не может пить и даже хочет бросить курить.
Я замечаю еще одно недомогание Маяковского - он мнителен даже больше, чем я. Он дважды вытирает салфеткой свою вилку. Потом вытирает ее хлебом. И, наконец, вытирает ее платком. Край стакана он тоже вытирает платком.
К нашему столику подходит знакомый актер. Наш разговор прерывается. Маяковский говорит мне:
- Я вам позвоню в Ленинграде.
Я даю ему свой телефон.
ВЫСТУПЛЕНИЕ
Я согласился на выступления в нескольких городах. Это был несчастный день в моей жизни.
Первое выступление было в Харькове, потом в Ростове.
Я был озадачен. Меня встречали бурей аплодисментов, а провожали, едва хлопая. Значит, чем-то я не угождаю публике, чем-то ее обманываю. Чем?
Это правда, я читаю не по-актерски, однотон-но, иной раз вяло. Но неужели на мой вечер приходят только как на вечер "юмориста"? В самом деле. Может, думают: если актеры так сменшо читают, то что же отколет сейчас сам автор. Каждый вечер превращается для меня в пытку. С трудом я выхожу на эстраду. Сознание, что я сейчас снова обману публику, еще более портит мое настроение. Я раскрываю книгу и бормочу какой-то рассказ.
Кто-то сверху кричит:
- "Баню" давай... "Аристократку"... Чего ерунду читаешь?
"Боже мой! - думаю я.- Зачем я согласился на эти вечера?"
Я с тоской поглядываю на часы.
На сцену летят записки. Это передышка д меня. Я закрываю книгу.
Разворачиваю первую записку. Оглашаю
- "Если вы автор этих рассказов, то зачем вы их читаете?"
Я раздражен. Кричу в ответ:
- А если вы читатель этих рассказов, то какого лешего вы их слушаете!
В публике смех, аплодисменты.
Я раскрываю вторую записку:
- "Чем читать то, что мы нее зяаем, расскажите покомичней, как вы к нам доехали".
Бешеным голосом я кричу:
- Сел в поезд. Родные плакали, умоляли не ехать. Говорили: замучают идиотскими вопросами. Взрыв аплодисментов. Хохот.
Ах, если б мне сейчас пройтись на руках по сцене или прокатиться на одном колесо - вечер был бы в порядке.
Устроитель моих вечеров шепчет мне из-за кулис: - Расскажите что-нибудь о себе. Это нравится публике.
Покорно я начинаю рассказывать свою биографию.
На сцену снова летят записки:
"Вы женаты?.. Сколько у вас детей?.. Знакомы ля вы с Есениным?.."
Без четверти одиннадцать. Можно кончать.
Печально вздохнув, я ухожу со сцены под жидкие аплодисменты.
Я утешаюсь тем, что это не мои читатели. Я утешаюсь тем, что это зрители, которые с одинаковым рвением явились бы на вечер любого комика и жонглера.
Не выполнив договор до конца, я уезжаю в Ленинград.
ЗВЕРИ
Я брожу по дорожкам Ленинградского зоологического сада.
В клетке - великолепный огромный тигр. Рядом с ним небольшая белая собачонка - фокстерьер. Она выкормила этого тигра. И теперь, на нравах матери, находится с ним в одной клетке.
Тигр дружелюбно поглядывает на нее.
Изумительное зрелище.
Вдруг позади себя я слышу ужасающий крик.
Вся публика бежит к клетке, в которой находится бурые медведи.
Мы видим ужасную сиену. Рядом с бурыми медведями клетка с медвежатами. Кроме железных прутьев, обе клетки разделены досками.
Маленький медвежонок полез по этим доскам наверх, но его лапчонка попала в расщелину. И теперь бурый медведь яростно терзает эту маленькую лапку.
Вырываясь и крича, медвежонок попадает второй лапой в расщелину. Теперь второй медведь берется за эту лапу.
Оба они терзают медвежонка так, что кто-то из публики падает в обморок.
Песком и камнями мы стараемся отогнать медведей. Но они приходят в еще большую ярость. Уже одна дапчонка с черными коготками валяется на полу клетки.
Я беру какой-то длинный шест и бью этим шестом медведя.
На ужасный крик и рев медведей бегут сторожа, администрация.
Медвежонка отрывают от досок.
Бурые медведи яростно ходят по клетке. Глаза у них налиты кровью. И морды их в крови. Рыча, самец покрывает самку.
Несчастного медвежонка несут в контору. У него оторваны передние лапы.
Он уже не кричит. Вероятно, его сейчас застрелят. Я начинаю понимать, что такое звери. И в чем у них разница с людьми.
ВРАГИ
Воскресенье. Я иду по улице. Кто-то вскрикивает: "Миша!" Я вижу женщину. Она одета простенько, в руках у нее кошелка с провизией.
- Миша,- повторяет женщина, и слезы текут из ее глаз.
Передо мной сестра Нади В.- Катя.
- Боже мой,- бормочет она,- это вы... это, вы...
Мое сердце ужасно колотится.
- Разве вы не уехали? - спрашиваю я.- А где Надя? Ваши?
- Надя и Маруся в Париже... Идемте ко мне, я вам все расскажу... Только не удивляйтесь - я живу очень скромно... Мой муж очень хороший человек... Он уважает и жалеет меня... Он простой рабочий...
Мы входим в маленькую комнату. Из-за стола поднимается человек. Ему лет горок. Поздоровавшись, он тотчас надевает свое пальто и уходит.
- Вот видите, какой он хороший, деликатный,- говорит Катя.- Оя сразу понял, что нам нужно поговорить.
Мы садимся на диван. Волнение душит нас. Катя начинает плакать. Она так плачет, что кто-то, открыв двери, спрашивает, что случилось.
- Ничего! - резко кричит Катя.
Рыдания снова потрясают ее. Она, вероятно, плачет о том, что было. Вероятно, она во мне нидит прошлое. Свою юность, свои детские годы. Я успокаиваю ее.
Подойдя к умывальнику, она вытирает свое отплаканное лицо, громко сморкается.
Затем начинает рассказывать. В семнадцатом году они уехали на юг, чтоб пробраться на Кавказ и оттуда за границу. Но в Ростове отец заболел сыпным тифом. Ждать нельзя было. Оставались считанные дни. Сестры бросили жребий кому остаться с отцом. Осталась Катя. Она очень господствовала, когда умер отец. Она служила уборщицей, потом домработницей. Потом ей удалось уехать в Ленинград. Но здесь ей было не легче - она не имела ни квартиры, ни друзей.
- Почему же вы не обратились ко мне? - спрашиваю я.- Должно быть, вы слышали обо мне...
- Да. Но я никак не думала, что это вы. Катя стала говорить о сестрах. Старшая пишет, а Надя нет. Она ненавидит все, что осталось в России.
- А если я ей напишу? - спрашиваю я.
Катя говорит:
- Вы знаете Колю М. Вы помните, как он ее любил. Он написал ей. Она прислала ему открытку, в которой было три слова: "Теперь мы враги".
Мы расстались с Катей. Я обещал к ней заходить.
ЭТО ВОЗМУТИТЕЛЬНО
Пришла Аля. Лицо у нее бледное, и в глазах тоска. Молча она развернула пестрый шарфик, повязанный вокруг шеи. Слегка откинула голову.
На ее шее я увидел пять синих пальцев. Вероятно, кто-то ее душил. Я вскрикнул:
- Аля, что случилось?
Она глухо сказала:
- Николай все узнал. Он хотел задушить меня, но я подняла такой крик, что сбежались люди.
Она стала плакать. Сквозь слезы она сказала:
- Ах, зачем я приходила к тебе! Вот теперь кончилась моя спокойная жизнь. К нему уже я не вернусь. Я перееду к маме и буду изредка приходить к тебе.
Я поставил согревающий компресс на ее шею и, взяв машину, отвез Алю к маме.
Я был необычайно взволнован. Я не помню, на что я рассчитывал, по в тот же вечер я пошел к ее мужу. К моему удивлению, он встретил меня спокойно.
Я сказал ему:
- Я не ожидал от вас такой гадости. Вы могли бы расстаться с ней, уйти... Но душить эту маленькую девочку... Это возмутительно...
Я думал, что он будет кричать на меня, может быть, даже выгонит. Но он не двигаясь сидел в кресле, низко опустив голову.
Он тихо сказал:
- Она довела меня до сумасшествия... Я подозревал, что она неверна мне... Но вчера в ее сумочке я нашел вот эту записку. Полюбуйтесь...
Он швырнул записку на стол. Она была адресована в театр актеру Н., с которым я несколько раз видел Алю на улице.
Записка не оставляла никаких сомнений - она была интимна в высшей степени.
Я был поражен, даже потрясен. Я был так потрясен, что сначала даже не сообразил, что обо мне муж ничего не знает и что речь идет об актере.
Я растерянно взглянул на мужа. Не менее растерянно он посмотрел на меня.
- А собственно, какое вам до этого дело? - спросил он.- Вы что, ее видели сегодня? Она была у вас?.. Разве она бывала у вас раньше?
В его глазах я вдруг прочел догадку.
Я закрыл рукой свои глаза.
- Боже мой! - закричал он.- Значит, она... значит, вы...- У него вдруг хватило чувства иронии - усмехнуться. Почти спокойно он сказал: - Значит, она и вас обманула... Это здорово...
Мы расстались холодно. Почти не прощаясь.
Я шел домой, как в бреду. В моей голове был хаос. Мне хотелось решить вопрос, почему именно ко мне она пришла со своими синяками. Потом я успокоился на том, что до меня она с этими синяками была у актера.
ХОРОШО
Я пробую работать - не могу. Ложусь на диван - через минуту вскакиваю. Я испытывай какое-то нервное состояние, которое не позволяв мне даже несколько минут быть спокойным.
Я снова сажусь за стол. Я заставлю себя сидеть спокойно! Заставлю себя работать. Хотя бы мне это стоило жизни.
Беру карандаш. Пишу. Но мысли у меня вялы! Фантазии нет. Фразы бледные. Что-то случилось в моей душе. Я что-то потерял. Погас какой-то огонь. Перестала играть музыка, под которую плясала моя жизнь, моя работа...
Я сижу у стола, уронив голову на руки.
Ко мне приходят строчки из Байрона.
И гений мой поблек, как лист осенний,
В фантазии уж прежних крыльев нет.
И горестной действительности сила
Мой романтизм в злой юмор превратила.
Я с яростью ломаю карандаш и рву бумаг Выхожу на улицу. Чудесная осень. Желтые листья. Синее небо. Может быть, ходьба приводет меня в равновесие.
Я прохожу мимо деревянного домика. На ступеньках сидит дряхлый старик. Он сидит на солнышке. Он сидит удивительно спокойно. Глаза у него закрыты. Я вижу тихую и блаженную улыбку на его морщинистом лице.
Но ведь ему не меньше восьмидесяти лет! Быть может, у него остался всего год жизни, а он так спокойно, так блаженно сидит.
Почему же я, мальчишка в сравнения с ним, должен дергаться, вскакивать, волноваться, бегать? Я желаю так же спокойно, с такой же блаженной душой сидеть на крыльце. Почему мне недоступно это маленькое счастье?
Старик открывает глаза. Смотрит на меня.
- Хорошо! - говорит он.
Понуро я иду дальше.
БЕЗУМИЕ
В мою комнату входит человек. Он садится в кресло.
Минуту он сидит молча, прислушиваясь. Потом встает и плотно прикрывает дверь.
Подходит к стене и, приложив к ней ухо, слушает.
Я начинаю понимать, что это сумасшедший.
Послушав у стены, он снова садится в кресло и двумя руками закрывает свое лицо. Я вижу, что он и отчаянии.
- Что с вами? - спрашиваю я.
- За мной гонятся,- говорит он.- Я сейчас ехал в трамвае и ясно слышал голоса: "Вот он... берите его... хватайте..."
Он снова закрывает лицо руками. Потом тихо гопорит:
- Только вы один можете меня спасти... - Каким образом?
- Мы поменяемся с вами фамилией. Вы будете Горшков, а я - поэт Зощенко. (Он так и сказад - "поэт".) - Хорошо. Я согласен,- говорю я.
Он бросается ко мне и пожимает мою руку.
- А кто же за вами гонится? - спрашиваю я.
- Этого я не могу сказать.
- Но я же должен знать с тех пор, как я ношу вашу фамилию.
Заламывая свои руки, он говорит:
- В том-то и дело, что я сам не знаю. Я только слышу их голоса. И ночью вижу их руки. Они тянутся ко мне со всех сторон. Я знаю - они схватят меня и задушат.
Его нервный озноб передается мне. Я чувствуя себя нехорошо. У меня кружится голова. Перед глазами круги. Если он сейчас не уйдет, я, вероятно, потеряю сознание. Он действует на меня убийственно.