Страница:
А Истома положил на плечо мальчика легкую руку:
– Нравится тебе, отроче, наш град богоспасаемый?
– Вообще-то меня Сережей зовут, а не Отрочем. А город ваш мне не нравится. У нас лучше.
Глаза Истомы стали печальными, но он ничего не ответил. Они с Виктором ушли в боковушку, где Истома жил и писал иконы. Сережа остался один. Тоскливо стало на душе. Сел на большой приворотный камень. Сидел понурившись, в глазах под пушистыми ресницами были тоска и недоумение. Казалось бы, радоваться надо – он стал героем настоящего приключенческого романа. Словно уэллсовской машиной времени перенесен он в древние времена. А радости все же нет. Неприятно, неуютно в этих древних временах! В исторических романах древние времена нарядные, яркие, веселые: терема, разукрашенные, как игрушки, цветные бархатные кафтаны, шелковые девичьи сарафаны, звон сабель, блеск лат и щитов, все такие храбрые, великодушные, добрые. А здесь грязные лапти, рваные дерюги и сермяги, грязь, вонь, злые лица, злые голоса, и все какие-то робкие покорные, даже противно! Еще спрашивают, нравится ли ему этот город. А какой же это город? Магазинов нет, кино нет, не видно ни одной антенны, значит, и радио нет. Ни трамваев, ни автобусов, тащись по колени в грязи. А мороженое они небось никогда в жизни не ели. Электричества в избе нет, только чадик. Света мало, а в носу черно от копоти. И полно тараканов, огромных, как сливы, нахальных. Хлеб кислый, колючий, мыло вонючее, падалью пахнет. А если начистоту говорить, жутко здесь. Поп Савва все время шипит, псёнком называет, на базаре палач кнутом людей бьет и виселица, а на ней удавленник висит. А вчера, когда шли из Детинца в попову избу, Женьку чуть было собаками не затравили. Какие-то мужики, пьяные, мордастые и горластые, вдруг начали созывать собак и натравливать их на Женьку: «Пестряй!.. Терзай!.. Тявкуша!.. Пылай!.. Бери мирского пса!.. Ату его!.. Взы!..» Из всех подворотен и калиток вымчали дворовые псы и оравой кинулись на Женьку. А он, добрый, доверчивый, проделал хвостом приветственную сигнализацию и заулыбался, перекосив нос. Но от здешних собак благородства и рыцарства не жди. Всей оравой налетели на одного. Женька, храбрый до отчаянности, до глупости, не побежал, не зажмурился от страха, а сам кинулся навстречу врагам. Его тотчас сбили, начали рвать за бока, за ноги, за уши. Он все же отбился, поднялся потрепанный, искусанный и беззвучно оскалил белозубую пасть, ожидая нового нападения. И быть бы Женьке загрызенным, если бы дядя Федя и бородатый кузнец камнями и палками не разогнали трусливых псов.
Храбрый, верный пес растянулся у ног Сережи. Лежа на боку, вытянул в одну сторону все четыре лапы, а лапы дергаются судорожно, ходят мускулы под кожей, веки часто-часто дрожат. И тоненько тявкает во сне. Видно, и во сне сражается с подлыми ново-китежскими собаками.
Нет, плохо жить в древних веках! Взял бы и убежал на свою веселую Забайкальскую улицу. А попробуй убеги! Кругом тайга загадочная, темная, сырая, а еще Прорва какая-то непроходимая. Даже капитан, Виктор и дядя Федя призадумались, невеселые ходят. Дела неважные, прямо надо сказать. А все же они с Женькой и вида не подадут, что порядком-таки напуганы. Они же настоящие мужчины!
– Карамба! Разлегся, и горя тебе мало! – сердито толкнул Сережа ногой спящего Женьку. – Пошли куда-нибудь!
2
3
Глава 9
1
2
3
– Нравится тебе, отроче, наш град богоспасаемый?
– Вообще-то меня Сережей зовут, а не Отрочем. А город ваш мне не нравится. У нас лучше.
Глаза Истомы стали печальными, но он ничего не ответил. Они с Виктором ушли в боковушку, где Истома жил и писал иконы. Сережа остался один. Тоскливо стало на душе. Сел на большой приворотный камень. Сидел понурившись, в глазах под пушистыми ресницами были тоска и недоумение. Казалось бы, радоваться надо – он стал героем настоящего приключенческого романа. Словно уэллсовской машиной времени перенесен он в древние времена. А радости все же нет. Неприятно, неуютно в этих древних временах! В исторических романах древние времена нарядные, яркие, веселые: терема, разукрашенные, как игрушки, цветные бархатные кафтаны, шелковые девичьи сарафаны, звон сабель, блеск лат и щитов, все такие храбрые, великодушные, добрые. А здесь грязные лапти, рваные дерюги и сермяги, грязь, вонь, злые лица, злые голоса, и все какие-то робкие покорные, даже противно! Еще спрашивают, нравится ли ему этот город. А какой же это город? Магазинов нет, кино нет, не видно ни одной антенны, значит, и радио нет. Ни трамваев, ни автобусов, тащись по колени в грязи. А мороженое они небось никогда в жизни не ели. Электричества в избе нет, только чадик. Света мало, а в носу черно от копоти. И полно тараканов, огромных, как сливы, нахальных. Хлеб кислый, колючий, мыло вонючее, падалью пахнет. А если начистоту говорить, жутко здесь. Поп Савва все время шипит, псёнком называет, на базаре палач кнутом людей бьет и виселица, а на ней удавленник висит. А вчера, когда шли из Детинца в попову избу, Женьку чуть было собаками не затравили. Какие-то мужики, пьяные, мордастые и горластые, вдруг начали созывать собак и натравливать их на Женьку: «Пестряй!.. Терзай!.. Тявкуша!.. Пылай!.. Бери мирского пса!.. Ату его!.. Взы!..» Из всех подворотен и калиток вымчали дворовые псы и оравой кинулись на Женьку. А он, добрый, доверчивый, проделал хвостом приветственную сигнализацию и заулыбался, перекосив нос. Но от здешних собак благородства и рыцарства не жди. Всей оравой налетели на одного. Женька, храбрый до отчаянности, до глупости, не побежал, не зажмурился от страха, а сам кинулся навстречу врагам. Его тотчас сбили, начали рвать за бока, за ноги, за уши. Он все же отбился, поднялся потрепанный, искусанный и беззвучно оскалил белозубую пасть, ожидая нового нападения. И быть бы Женьке загрызенным, если бы дядя Федя и бородатый кузнец камнями и палками не разогнали трусливых псов.
Храбрый, верный пес растянулся у ног Сережи. Лежа на боку, вытянул в одну сторону все четыре лапы, а лапы дергаются судорожно, ходят мускулы под кожей, веки часто-часто дрожат. И тоненько тявкает во сне. Видно, и во сне сражается с подлыми ново-китежскими собаками.
Нет, плохо жить в древних веках! Взял бы и убежал на свою веселую Забайкальскую улицу. А попробуй убеги! Кругом тайга загадочная, темная, сырая, а еще Прорва какая-то непроходимая. Даже капитан, Виктор и дядя Федя призадумались, невеселые ходят. Дела неважные, прямо надо сказать. А все же они с Женькой и вида не подадут, что порядком-таки напуганы. Они же настоящие мужчины!
– Карамба! Разлегся, и горя тебе мало! – сердито толкнул Сережа ногой спящего Женьку. – Пошли куда-нибудь!
2
На дворе ничего интересного не было. Заглянул в бочку – пустая, попробовал покатать колесо – тяжелое и грязное. Вот тощища-то! И вдруг вспомнил о футбольном мяче. Побежал в избу, заставил Виктора надуть мяч (у него это здорово получается!) и, выбежав на двор, для начала дал хорошую свечку. Мяч весело прозвенел под ударом и взлетел вверх, тугой, нарядный, ярко-желтый. Приняв свечку, ударил в стену – стена отпасовала мяч, ударил второй раз – и увидел мальчишечью голову, высунувшуюся из-за косо повешенного полотнища ворот. Заметив, что Сережа смотрит на него, мальчишка показал язык и спрятался, но скоро опять высунулся. Сережа, прижав мяч к боку, пошел к воротам.
Мальчишка не убежал, только зажмурил глаза, замерев от страха перед мирским поганцем. Паренек был крепенький, налиток, такого о камень бей – не расшибешь, от такого и мороз отскакивает. И смешной очень! На лице крупные красные веснушки, брови выгорели, их и не видно почти, а нос, такой курносый, что из ноздрей хоть стреляй, как из двустволки. Был он бос, но в меховой ушанке. Одно ухо ее торчало вверх, другое болталось. Вылитый лопоухий заяц! Посконная рубашонка подпоясана высоко, почти под мышками, мочалой. Под рубашкой выпячивалось пузо. Сережа дружески ткнул мальчишку в пупок:
– Тебя как зовут, оголец?
Мальчишка вздрогнул, еще крепче зажмурил глаза и ответил басом:
– Митьша.
– А меня Сережа. А сколько тебе лет?
– Не ведаю. – Митьша осмелился открыть глаза, грустные, неулыбчивые. – Годам бог счет ведет.
– А где ты живешь?
– Эвон! – указал Митьша на полуразвалившуюся избу на противоположной стороне улицы.
– Значит, ты с нашей улицы? А книжки у тебя интересные есть?
– Не.
– А ты читать-то умеешь?
– По псалтыри кое-как бреду. Я одну зиму только учился, буквы учил и цифири.
– А почему больше не учишься?
– А на кой? Учатся только поповичи, чтоб попами стать. А простым людям на что грамота? – Митьша запыхтел и сердито добавил: – В школе розгами дерут.
Сережа свистнул:
– Надо же! А за что дерут?
– Для подспорья. А тебя в школе драли розгами?
– Скажешь! Попробовали бы!
К мальчишкам подошел Женька. Митьша потянулся было погладить его, но Женька зашипел, сморщив черный нос, обнажив залитые слюной клыки. Повернув голову к Сереже, пес посмотрел на него с бесконечной преданностью, любовью и обожанием: вот, мол, кто мой друг и хозяин!
– Ты, Митьша, никогда так больше не делай – укусит. Женька с высшим образованием. А что у тебя в кулаке зажато?
Митьша разжал кулак. На ладони его лежал пустой спичечный коробок, выброшенный ночью Птухой.
– Что глаза пялишь? Завидно, чай? Ни у кого такой нет. Отымать будешь, в ухо дам!
– Эх ты, чудик-юдик! – засмеялся Сережа и швырнул об землю подпрыгнувший мяч. – Давай в футбол играть. Умеешь?
– Какой футбол? Как играть?
– Ногами. Становись в ворота, я буду бить, а ты не пропускай.
Митьша посмотрел на свои расчесанные, в цыпках босые ноги и решительно подтянул штаны.
– Давай!
Он встал в поповских воротах, разведя руки и растопырив ноги, будто не пускал в ворота корову. Но от мяча, пробитого Сережей, шарахнулся в сторону.
– Гол! – закричал Сережа. – Первый гол в Ново-Китеже!
Он пробил по воротам еще раз, еще и еще раз, пробил десять, двадцать раз, но ни одного мяча Митьша не задержал. Он испуганно жмурил глаза и пятился от пролетавшего мяча.
– Фиговый из тебя вратарь, – поставил Сережа ногу на мяч. – Давай я в ворота встану, а ты бей. Ну, наподдавай!
Много раз пробил Митьша по воротам, но все мячи были или отбиты, или пойманы Сережей. Митьша рассвирепел. Он сердито сопел, то и дело подтягивал штаны, трепыхал ушами шапки, оббил и о мяч и о землю пальцы ног, но мирской Сережка, словно колдун, ни разу не пропустил в ворота мяч.
– Будя! – запаренно опустился Митьша на землю, вытирая вспотевшее лицо снятой ушанкой. – Не умею я в ваш футбол бить.
– Научишься, – покровительственно сказал Сережа и замер, прислушиваясь.
Издалека откуда-то доносились многие мальчишечьи голоса:
– Это кто кричит?
– Ребята посадские. На выгоне они,
– Что делают?
– Стрелки из луков пущают.
– Можно посмотреть?
– А чо нельзя? Пойдем!
Мальчишка не убежал, только зажмурил глаза, замерев от страха перед мирским поганцем. Паренек был крепенький, налиток, такого о камень бей – не расшибешь, от такого и мороз отскакивает. И смешной очень! На лице крупные красные веснушки, брови выгорели, их и не видно почти, а нос, такой курносый, что из ноздрей хоть стреляй, как из двустволки. Был он бос, но в меховой ушанке. Одно ухо ее торчало вверх, другое болталось. Вылитый лопоухий заяц! Посконная рубашонка подпоясана высоко, почти под мышками, мочалой. Под рубашкой выпячивалось пузо. Сережа дружески ткнул мальчишку в пупок:
– Тебя как зовут, оголец?
Мальчишка вздрогнул, еще крепче зажмурил глаза и ответил басом:
– Митьша.
– А меня Сережа. А сколько тебе лет?
– Не ведаю. – Митьша осмелился открыть глаза, грустные, неулыбчивые. – Годам бог счет ведет.
– А где ты живешь?
– Эвон! – указал Митьша на полуразвалившуюся избу на противоположной стороне улицы.
– Значит, ты с нашей улицы? А книжки у тебя интересные есть?
– Не.
– А ты читать-то умеешь?
– По псалтыри кое-как бреду. Я одну зиму только учился, буквы учил и цифири.
– А почему больше не учишься?
– А на кой? Учатся только поповичи, чтоб попами стать. А простым людям на что грамота? – Митьша запыхтел и сердито добавил: – В школе розгами дерут.
Сережа свистнул:
– Надо же! А за что дерут?
– Для подспорья. А тебя в школе драли розгами?
– Скажешь! Попробовали бы!
К мальчишкам подошел Женька. Митьша потянулся было погладить его, но Женька зашипел, сморщив черный нос, обнажив залитые слюной клыки. Повернув голову к Сереже, пес посмотрел на него с бесконечной преданностью, любовью и обожанием: вот, мол, кто мой друг и хозяин!
– Ты, Митьша, никогда так больше не делай – укусит. Женька с высшим образованием. А что у тебя в кулаке зажато?
Митьша разжал кулак. На ладони его лежал пустой спичечный коробок, выброшенный ночью Птухой.
– Что глаза пялишь? Завидно, чай? Ни у кого такой нет. Отымать будешь, в ухо дам!
– Эх ты, чудик-юдик! – засмеялся Сережа и швырнул об землю подпрыгнувший мяч. – Давай в футбол играть. Умеешь?
– Какой футбол? Как играть?
– Ногами. Становись в ворота, я буду бить, а ты не пропускай.
Митьша посмотрел на свои расчесанные, в цыпках босые ноги и решительно подтянул штаны.
– Давай!
Он встал в поповских воротах, разведя руки и растопырив ноги, будто не пускал в ворота корову. Но от мяча, пробитого Сережей, шарахнулся в сторону.
– Гол! – закричал Сережа. – Первый гол в Ново-Китеже!
Он пробил по воротам еще раз, еще и еще раз, пробил десять, двадцать раз, но ни одного мяча Митьша не задержал. Он испуганно жмурил глаза и пятился от пролетавшего мяча.
– Фиговый из тебя вратарь, – поставил Сережа ногу на мяч. – Давай я в ворота встану, а ты бей. Ну, наподдавай!
Много раз пробил Митьша по воротам, но все мячи были или отбиты, или пойманы Сережей. Митьша рассвирепел. Он сердито сопел, то и дело подтягивал штаны, трепыхал ушами шапки, оббил и о мяч и о землю пальцы ног, но мирской Сережка, словно колдун, ни разу не пропустил в ворота мяч.
– Будя! – запаренно опустился Митьша на землю, вытирая вспотевшее лицо снятой ушанкой. – Не умею я в ваш футбол бить.
– Научишься, – покровительственно сказал Сережа и замер, прислушиваясь.
Издалека откуда-то доносились многие мальчишечьи голоса:
– Это кто кричит?
– Ребята посадские. На выгоне они,
– Что делают?
– Стрелки из луков пущают.
– Можно посмотреть?
– А чо нельзя? Пойдем!
3
На зеленевшем сочной травкой скотском выгоне толпились мальчишки. Кто-то из них, заметив Митьшу и Сережу, крикнул отчаянно, словно увидел пожар:
– Робя, мирской идет!
По земле затопали босые пятки, и через мгновение звонкие, взволнованные мальчишечьи голоса послышались уже из-за ближнего сарая.
– Экося, испугались, – сказал презрительно Митьша. – Пожди чуть, я их позову.
Он убежал, и вскоре ребята вышли из-за сарая. Подходили они к Сереже не очень храбро, может быть, и повернули бы с полдороги, но впереди шел уверенно, смело, видимо, их атаман и заводила, высокий кареглазый, скуластый и бровастый мальчуган. Он был без шапки, и ветер трепал его темные волосы, остриженные в кружок. Сережа сразу смертельно позавидовал ему. У кареглазого не хватало двух передних зубов, и он на ходу с особым шиком плевал – цыкал, может быть на целых десять шагов. Да-а, это был высший класс!
Ребята остановились в двух шагах от Сережи. Некоторое время молчали, настороженно разглядывая друг друга.
– Как тебя зовут? – первым нарушил молчание Сережа, обращаясь к атаману.
– Юрятка. А тя?
– Сережка. Во что вы играли?
– Мы не играли, не дети, чай. Стрелки мы пускали.
– Покажи, как стрелы пускаете.
Ему никто не ответил. Всех заинтересовал Женька, диковинная короткошерстая собака.
– Гли! Как овца стриженая… Може, не собака?
– Самая настоящая собака! – ответил Сережа. – Сейчас я вам покажу, что она умеет…
Он подкатил к Женьке мяч и, подняв руку, приказал:
– Стереги!
Пес лег и замер, положив голову на мяч.
– Попробуйте теперь взять у него мяч. Только не советую. Без пальцев останетесь. Смотрите дальше, программа продолжается!
По команде Сережи Женька садился, ложился, вставал, давал голос – лаял, приносил брошенную палку. Но особого интереса дрессировка Женьки не вызвала.
– Пустая забава! – пренебрежительно сказал Юрята. – Пес должон дом стеречь, помогать пастуху стадо пасти, зверя в тайге гонять. Бездельный у тя кобель, Сережка!
Говорил Юрята шепеляво, на месте двух передних зубов чернела дырка. Сережа снова позавидовал и, вздохнув, сказал:
– Ты небось далеко плевать можешь? Как матрос! Можешь?
– Гляди! На три сажени могу.
Юрята плюнул, вернее, шикарно цыкнул через выбитые зубы, так, что Сережа глазам не поверил.
– Теперь давай ты.
Сережа плюнул, и получилось позорно. Пришлось подбородок утирать. Чувствуя, что авторитет его качнулся и интерес к нему ослабевает, Сережа вытащил свое зажигательное стекло. Успех был потрясающий. Стекло вызвало не только удивление, но и суеверный страх.
– Сткло-то, чай, колдовское! Без кресала, без искры огонь дает!
Тощенький мальчишка с болячками на губах, жевавший льняную макуху, сунулся ближе к Сереже. В глазах его была унылая зависть,
– Слышь, мирской, меняем твое сткло па ыакуху. Сладкая, страсть!
– Погоди, Завид, – недовольно сказал Юрята. – Покажи еще чего, Сережка!
Сережа вытащил нож, нажал кнопку – выскочило блестящее лезвие.
Завид. завистливо засопел.
Юрята восхищенно вздохнул:
– Сделай еще раз!
И еще раз лезвие спряталось и выскочило от легкого нажатия. Завид по-воробьиному задергал маленькой сухой головенкой. В глазах его была уже не зависть, а откровенная жадность.
– Сережка, ты меня слушай, – с просительной улыбкой дернул Завид Сережу за рукав. – Еще макухи принесу, домой сбегаю. И бабок двадцать гнезд[28] дам, а ты мне нож. Согласный?
– Отскочь, Завидка! – оттолкнул его Юрята. – Ко всем липнешь, всем завидуешь, жадная душа!.. Идем, Серьга, из луков стрелять.
Ребята стреляли из маленьких луков по тоненьким чурбачкам. Сережа осрамился: ни разу не попал в чурбачок. Он тоже начал сердиться, поставил толстый чурбан и крикнул с веселой злостью:
– Это ваш посадник Густомысл. Стреляй!
– Чего надумал! – попятились робко ребята, а Юрята повалил чурбан ногой.
– Не ладно задумал, Серьга. Отцы наши люди малые, мизинные[29], отдуют и нас и их заодно батогами за такое глумство над посадником.
– Ан стреляй! – закричал вдруг с яростью Митьша. – Он моего батьку нещадно кнутом бил и повесить на толчке грозился. Стреляй, говорю! – с силой вбил он в землю чурбак.
– Погоди! – схватил Сережа Митьшу за рукав. – Как твоего отца зовут?
– Алекса Кудреванко, солевар он.
– Я видел его вчера на посадничьем дворе, – взволнованно сказал Сережа. – Храбрый! В него стреляли, а он убежал.
– Знаю уж. Боюсь, поймают. – Неулыбчивые глаза Митьши засияли гордостью. – Он у меня такой: и черта с рогами не побоится.
– А, чего там! Воткнись стрела каленая Густомыслу меж глаз! – крикнул бесшабашно Юрята, первый пустив стрелу.
Разом зазвенели тетивы других луков, заверещали летящие стрелы. Утыканный ими, как еж, чурбан повалился на землю.
– Карачун дуроумному Ждану Густомыслу! – запрыгал Юрята на одной ноге, размахивая над головой луком.
После победы над посадником стрелять больше не хотелось. Тогда заинтересовались футбольным мячом.
– Пошто такой большой? – спрашивали ребята.
– Ногами мутузить! – объяснил Митьша. – Серьга, показывай.
– Идет! – охотно согласился Сережа. Он положил на землю свой шлем и ушанку Митьши. – Это будут ворота. А правила такие…
Через минуту по выгону запрыгал футбольный мяч. Женька с шальной мордой метался меж ребятами, не зная, кого хватать. И вскоре раздался милый сердцу футбольных болельщиков ликующий вопль:
– Тама!..
– Робя, мирской идет!
По земле затопали босые пятки, и через мгновение звонкие, взволнованные мальчишечьи голоса послышались уже из-за ближнего сарая.
– Экося, испугались, – сказал презрительно Митьша. – Пожди чуть, я их позову.
Он убежал, и вскоре ребята вышли из-за сарая. Подходили они к Сереже не очень храбро, может быть, и повернули бы с полдороги, но впереди шел уверенно, смело, видимо, их атаман и заводила, высокий кареглазый, скуластый и бровастый мальчуган. Он был без шапки, и ветер трепал его темные волосы, остриженные в кружок. Сережа сразу смертельно позавидовал ему. У кареглазого не хватало двух передних зубов, и он на ходу с особым шиком плевал – цыкал, может быть на целых десять шагов. Да-а, это был высший класс!
Ребята остановились в двух шагах от Сережи. Некоторое время молчали, настороженно разглядывая друг друга.
– Как тебя зовут? – первым нарушил молчание Сережа, обращаясь к атаману.
– Юрятка. А тя?
– Сережка. Во что вы играли?
– Мы не играли, не дети, чай. Стрелки мы пускали.
– Покажи, как стрелы пускаете.
Ему никто не ответил. Всех заинтересовал Женька, диковинная короткошерстая собака.
– Гли! Как овца стриженая… Може, не собака?
– Самая настоящая собака! – ответил Сережа. – Сейчас я вам покажу, что она умеет…
Он подкатил к Женьке мяч и, подняв руку, приказал:
– Стереги!
Пес лег и замер, положив голову на мяч.
– Попробуйте теперь взять у него мяч. Только не советую. Без пальцев останетесь. Смотрите дальше, программа продолжается!
По команде Сережи Женька садился, ложился, вставал, давал голос – лаял, приносил брошенную палку. Но особого интереса дрессировка Женьки не вызвала.
– Пустая забава! – пренебрежительно сказал Юрята. – Пес должон дом стеречь, помогать пастуху стадо пасти, зверя в тайге гонять. Бездельный у тя кобель, Сережка!
Говорил Юрята шепеляво, на месте двух передних зубов чернела дырка. Сережа снова позавидовал и, вздохнув, сказал:
– Ты небось далеко плевать можешь? Как матрос! Можешь?
– Гляди! На три сажени могу.
Юрята плюнул, вернее, шикарно цыкнул через выбитые зубы, так, что Сережа глазам не поверил.
– Теперь давай ты.
Сережа плюнул, и получилось позорно. Пришлось подбородок утирать. Чувствуя, что авторитет его качнулся и интерес к нему ослабевает, Сережа вытащил свое зажигательное стекло. Успех был потрясающий. Стекло вызвало не только удивление, но и суеверный страх.
– Сткло-то, чай, колдовское! Без кресала, без искры огонь дает!
Тощенький мальчишка с болячками на губах, жевавший льняную макуху, сунулся ближе к Сереже. В глазах его была унылая зависть,
– Слышь, мирской, меняем твое сткло па ыакуху. Сладкая, страсть!
– Погоди, Завид, – недовольно сказал Юрята. – Покажи еще чего, Сережка!
Сережа вытащил нож, нажал кнопку – выскочило блестящее лезвие.
Завид. завистливо засопел.
Юрята восхищенно вздохнул:
– Сделай еще раз!
И еще раз лезвие спряталось и выскочило от легкого нажатия. Завид по-воробьиному задергал маленькой сухой головенкой. В глазах его была уже не зависть, а откровенная жадность.
– Сережка, ты меня слушай, – с просительной улыбкой дернул Завид Сережу за рукав. – Еще макухи принесу, домой сбегаю. И бабок двадцать гнезд[28] дам, а ты мне нож. Согласный?
– Отскочь, Завидка! – оттолкнул его Юрята. – Ко всем липнешь, всем завидуешь, жадная душа!.. Идем, Серьга, из луков стрелять.
Ребята стреляли из маленьких луков по тоненьким чурбачкам. Сережа осрамился: ни разу не попал в чурбачок. Он тоже начал сердиться, поставил толстый чурбан и крикнул с веселой злостью:
– Это ваш посадник Густомысл. Стреляй!
– Чего надумал! – попятились робко ребята, а Юрята повалил чурбан ногой.
– Не ладно задумал, Серьга. Отцы наши люди малые, мизинные[29], отдуют и нас и их заодно батогами за такое глумство над посадником.
– Ан стреляй! – закричал вдруг с яростью Митьша. – Он моего батьку нещадно кнутом бил и повесить на толчке грозился. Стреляй, говорю! – с силой вбил он в землю чурбак.
– Погоди! – схватил Сережа Митьшу за рукав. – Как твоего отца зовут?
– Алекса Кудреванко, солевар он.
– Я видел его вчера на посадничьем дворе, – взволнованно сказал Сережа. – Храбрый! В него стреляли, а он убежал.
– Знаю уж. Боюсь, поймают. – Неулыбчивые глаза Митьши засияли гордостью. – Он у меня такой: и черта с рогами не побоится.
– А, чего там! Воткнись стрела каленая Густомыслу меж глаз! – крикнул бесшабашно Юрята, первый пустив стрелу.
Разом зазвенели тетивы других луков, заверещали летящие стрелы. Утыканный ими, как еж, чурбан повалился на землю.
– Карачун дуроумному Ждану Густомыслу! – запрыгал Юрята на одной ноге, размахивая над головой луком.
После победы над посадником стрелять больше не хотелось. Тогда заинтересовались футбольным мячом.
– Пошто такой большой? – спрашивали ребята.
– Ногами мутузить! – объяснил Митьша. – Серьга, показывай.
– Идет! – охотно согласился Сережа. Он положил на землю свой шлем и ушанку Митьши. – Это будут ворота. А правила такие…
Через минуту по выгону запрыгал футбольный мяч. Женька с шальной мордой метался меж ребятами, не зная, кого хватать. И вскоре раздался милый сердцу футбольных болельщиков ликующий вопль:
– Тама!..
Глава 9
ХУДОГ
В его картинах благочестья нет…
Дм. Кедрин, «Рембрандт»
По правде, всех богов я ненавижу.
Эсхил, «Прометей прикованный»
1
Рамы были сдвинуты в сторону, окна открыты настежь. Истоме был нужен свет.
В простом черном кафтане, с узким ремешком на лбу, чтобы волосы не падали на глаза, Истома был похож на мальчика, несмелого и застенчивого.
– Это вапы мои, – показывал он на глиняные горшочки, кувшинчики и миски с краской. – Это ярь зеленая, бакан багровый, бычья кровь пунцовая, вохра желтая да вохра жженая, вишневая. А еще сурьма, ею же детинские жонки да девки брови чернят.
– Где краски достаете, Истома?
– Сам делаю. Коричневая – выварки лука, желтая – из березовых листьев, зеленая – из осоки иль конского щавеля. Вохра – из глины жирной, черная – из ореховой скорлупы. А еще жженая кость, настой гвоздики, ольховой коры и чебреца. Живые и голосистые! На масле натираю, а которые на яйце.
Он взял кисть, помял ее пальцами, готовясь писать, и снова отложил.
В застенчивых глазах его появилась умная сосредоточенность.
– Я так мыслю, что не в вапах суть. Худог душой должен писать, а не вапой.
Виктор посмотрел удивленно на Истому, потом перевел глаза на иконы, написанные им. Их было много, и разных: больших, церковных, выше человеческого роста, и домашних, маленьких. И были все эти святые и угодники не по-иконному живы, человечны, на всех ликах не святость полоумная, а мирская, звонкая радость.
– Вы большой художник, Истома! – искренне сказал летчик. – Это вот кто, что за святой?
– Святой целитель Пантелеймон, кроткий угодник божий, – откликнулся Истома, не отрываясь от доски.Онтоненькой, как игла, кистью выписывал волос в бороде Христа.
– Какой же это целитель кроткий? Не святой, а русский мужичок. Ему бы не ладан да молитвы, а чарочку винца да огурец соленый!
– Мужичище-деревенщина и есть, – улыбнулся тихо Истома. – Дрова нам из тайги привозит. Стоял перед глазами, сатана, когда я святого Пантелеймона писал. Ошибку я дал.
– Ошибка ли? А это, кажется, сам бог-господь Саваоф? Ишь какой! Морда красная, бородища пышная, а губы злые, жадные. На облаках сидит, а облака – словно мешки с мукой. Мельник, что ли? (Истома не отвечал, хитро посмеиваясь.) А это кто-то знакомый. Кто это?
– Николай Мирликийский, угодник и чудотворец.
– Шутите, Истома. Это не угодник, а негодник! Где-то я его видел. Постойте-ка!.. Плешивый, борода рыжая до глаз… Не борода, а собачья шерсть! А глаза-то какие подлые! Такой никого, кроме себя, не любит. Так… так… так… Сейчас припомню… Вспомнил! Вчера мы его на улицах и на толчке видели. За сидней кричал, против дырников. Призывал народ нас, мирских, бить. А ему самому бока наломали.
– Он и есть, Патрикей Душан. Холуй детинский, главный посадничий подглядчик и наушник.
– Чудесник вы, Истома! – засмеялся Косаговский. – Начальника ново-китежского гестапо святым сделали. А это что за красавица? – взял летчик в руки крошечную, со спичечный коробок, иконку.
Это было тончайшее, вдохновенное произведение. Милое девичье лицо, печальное, о чем-то умоляющее, несмело смотрело на Виктора. Голубая жилка на виске придавала лицу трогательную нежность.
– Великомученица Екатерина это, – ответил Истома и начал бурно краснеть.
– Это Анфиса, – с тихим удивлением и прорвавшейся радостью сказал Косаговский.
Рука его, державшая иконку, дрогнула. Он долго, словно не желая расставаться, ставил иконку на полочку и поднял глаза на Истому. Их взгляды встретились, и Виктор тоже стал медленно и густо краснеть. А когда отвели глаза, оба почувствовали, что узнали тайну друг друга, хранимую от окружающих.
– Настоящий и большой вы художник, Истома, – услышал свой голос Виктор как-то со стороны и смутился, вспомнив, что он уже говорил Истоме эти. слова. Поэтому поспешил добавить: – К нам, на Русь, надо вам выбираться.
Истома, отвернувшись, глядел через открытое окно на Ново-Китеж. Поповская изба стояла на взлобке, и город был весь перед глазами.
– Во сне я вижу Русь и на яву вижу, – грустно сказал юноша. – Зело омерзело мне здесь. Жизнь аки бы паутиной затянуло… Тишина безысходная. Плетутся годы, а света все нет. Столетние сумерки…
«Неспокойной души человек», – подумал любовно Виктор, но молчал, боясь нарушить мысли юноши. В раскрытое окно прилетели удары по футбольному мячу и крики ребят. Истома закрыл глаза и снова медленно раскрыл их, будто просыпаясь.
– Знаешь, о чем я думал? Где правду искать? Всюду правду терзают и мучают. У Степанушки Разина правда была, с нею мои пращуры сюда пришли. А где она теперь? Где? Попы говорят: у бога правда. Искал я ту правду. Молился, бил в половицы лбом, от молитв на лбу шишки были. Не нашел правды и у бога.
Истома встал и поднял с пола острый топор. Взявшись обеими руками за обух, начал осторожно стесывать с ясеневой доски ему одному заметные неровности.
– А теперь не знаю, – сказал он растерянно и опустил топор. – Теперь не знаю, что делать. То ли в монахи постричься, схиму принять, то ли на всех богов с топором идти?..
Он подошел к иконе Саваофа, положив топор на плечо.
– Вседержитель всемогущий и всемилостивый! Тыщи свечей тебе люди спалили, пуды ладана сожгли, ниц перед тобой падали, а ты протянул свою всемогущую руку в их защиту?
Саваоф, дородный, сытый, красномордый, смотрел на Истому в упор, сердито выкатив голубые глаза и крепко поставив босые ножищи на облака, похожие на мучные кули.
– Народ перед тобой в землю лбами бьет, а ты ему кнут, плаху да гнилые ямы на Ободранном Ложке даешь. Народ без соли изнывает, а ты всю соль детинским верховникам отдал. Остались народу соленые слезы. Расселся моленый, хваленый, с иконы слезать не хочешь! Не бог ты, а обманщик! – закричал Истома, замахиваясь топором. – Расшибу! В щепки тебя!
По лику бога-отца запрыгали тени, будто он сморщился от страха.
– Истома, не надо! – схватил Виктор юношу за руку. – Узнают…
– Узнают, так сёдни же на толчке удавят. Он измученно улыбнулся. Глаза его потухли, в них опять была печаль. Косаговский смотрел на него удивленно. Он не ожидал такого взрыва страстных чувств от мягкого, нешумливого со всеми, кроме деда, ласкового юноши.
В простом черном кафтане, с узким ремешком на лбу, чтобы волосы не падали на глаза, Истома был похож на мальчика, несмелого и застенчивого.
– Это вапы мои, – показывал он на глиняные горшочки, кувшинчики и миски с краской. – Это ярь зеленая, бакан багровый, бычья кровь пунцовая, вохра желтая да вохра жженая, вишневая. А еще сурьма, ею же детинские жонки да девки брови чернят.
– Где краски достаете, Истома?
– Сам делаю. Коричневая – выварки лука, желтая – из березовых листьев, зеленая – из осоки иль конского щавеля. Вохра – из глины жирной, черная – из ореховой скорлупы. А еще жженая кость, настой гвоздики, ольховой коры и чебреца. Живые и голосистые! На масле натираю, а которые на яйце.
Он взял кисть, помял ее пальцами, готовясь писать, и снова отложил.
В застенчивых глазах его появилась умная сосредоточенность.
– Я так мыслю, что не в вапах суть. Худог душой должен писать, а не вапой.
Виктор посмотрел удивленно на Истому, потом перевел глаза на иконы, написанные им. Их было много, и разных: больших, церковных, выше человеческого роста, и домашних, маленьких. И были все эти святые и угодники не по-иконному живы, человечны, на всех ликах не святость полоумная, а мирская, звонкая радость.
– Вы большой художник, Истома! – искренне сказал летчик. – Это вот кто, что за святой?
– Святой целитель Пантелеймон, кроткий угодник божий, – откликнулся Истома, не отрываясь от доски.Онтоненькой, как игла, кистью выписывал волос в бороде Христа.
– Какой же это целитель кроткий? Не святой, а русский мужичок. Ему бы не ладан да молитвы, а чарочку винца да огурец соленый!
– Мужичище-деревенщина и есть, – улыбнулся тихо Истома. – Дрова нам из тайги привозит. Стоял перед глазами, сатана, когда я святого Пантелеймона писал. Ошибку я дал.
– Ошибка ли? А это, кажется, сам бог-господь Саваоф? Ишь какой! Морда красная, бородища пышная, а губы злые, жадные. На облаках сидит, а облака – словно мешки с мукой. Мельник, что ли? (Истома не отвечал, хитро посмеиваясь.) А это кто-то знакомый. Кто это?
– Николай Мирликийский, угодник и чудотворец.
– Шутите, Истома. Это не угодник, а негодник! Где-то я его видел. Постойте-ка!.. Плешивый, борода рыжая до глаз… Не борода, а собачья шерсть! А глаза-то какие подлые! Такой никого, кроме себя, не любит. Так… так… так… Сейчас припомню… Вспомнил! Вчера мы его на улицах и на толчке видели. За сидней кричал, против дырников. Призывал народ нас, мирских, бить. А ему самому бока наломали.
– Он и есть, Патрикей Душан. Холуй детинский, главный посадничий подглядчик и наушник.
– Чудесник вы, Истома! – засмеялся Косаговский. – Начальника ново-китежского гестапо святым сделали. А это что за красавица? – взял летчик в руки крошечную, со спичечный коробок, иконку.
Это было тончайшее, вдохновенное произведение. Милое девичье лицо, печальное, о чем-то умоляющее, несмело смотрело на Виктора. Голубая жилка на виске придавала лицу трогательную нежность.
– Великомученица Екатерина это, – ответил Истома и начал бурно краснеть.
– Это Анфиса, – с тихим удивлением и прорвавшейся радостью сказал Косаговский.
Рука его, державшая иконку, дрогнула. Он долго, словно не желая расставаться, ставил иконку на полочку и поднял глаза на Истому. Их взгляды встретились, и Виктор тоже стал медленно и густо краснеть. А когда отвели глаза, оба почувствовали, что узнали тайну друг друга, хранимую от окружающих.
– Настоящий и большой вы художник, Истома, – услышал свой голос Виктор как-то со стороны и смутился, вспомнив, что он уже говорил Истоме эти. слова. Поэтому поспешил добавить: – К нам, на Русь, надо вам выбираться.
Истома, отвернувшись, глядел через открытое окно на Ново-Китеж. Поповская изба стояла на взлобке, и город был весь перед глазами.
– Во сне я вижу Русь и на яву вижу, – грустно сказал юноша. – Зело омерзело мне здесь. Жизнь аки бы паутиной затянуло… Тишина безысходная. Плетутся годы, а света все нет. Столетние сумерки…
«Неспокойной души человек», – подумал любовно Виктор, но молчал, боясь нарушить мысли юноши. В раскрытое окно прилетели удары по футбольному мячу и крики ребят. Истома закрыл глаза и снова медленно раскрыл их, будто просыпаясь.
– Знаешь, о чем я думал? Где правду искать? Всюду правду терзают и мучают. У Степанушки Разина правда была, с нею мои пращуры сюда пришли. А где она теперь? Где? Попы говорят: у бога правда. Искал я ту правду. Молился, бил в половицы лбом, от молитв на лбу шишки были. Не нашел правды и у бога.
Истома встал и поднял с пола острый топор. Взявшись обеими руками за обух, начал осторожно стесывать с ясеневой доски ему одному заметные неровности.
– А теперь не знаю, – сказал он растерянно и опустил топор. – Теперь не знаю, что делать. То ли в монахи постричься, схиму принять, то ли на всех богов с топором идти?..
Он подошел к иконе Саваофа, положив топор на плечо.
– Вседержитель всемогущий и всемилостивый! Тыщи свечей тебе люди спалили, пуды ладана сожгли, ниц перед тобой падали, а ты протянул свою всемогущую руку в их защиту?
Саваоф, дородный, сытый, красномордый, смотрел на Истому в упор, сердито выкатив голубые глаза и крепко поставив босые ножищи на облака, похожие на мучные кули.
– Народ перед тобой в землю лбами бьет, а ты ему кнут, плаху да гнилые ямы на Ободранном Ложке даешь. Народ без соли изнывает, а ты всю соль детинским верховникам отдал. Остались народу соленые слезы. Расселся моленый, хваленый, с иконы слезать не хочешь! Не бог ты, а обманщик! – закричал Истома, замахиваясь топором. – Расшибу! В щепки тебя!
По лику бога-отца запрыгали тени, будто он сморщился от страха.
– Истома, не надо! – схватил Виктор юношу за руку. – Узнают…
– Узнают, так сёдни же на толчке удавят. Он измученно улыбнулся. Глаза его потухли, в них опять была печаль. Косаговский смотрел на него удивленно. Он не ожидал такого взрыва страстных чувств от мягкого, нешумливого со всеми, кроме деда, ласкового юноши.
2
На дворе послышался пьяный голос попа, и вскоре он вошел в боковушу. Его шмыгающие, хитрющие глаза с подозрением уставились на мирского, потом перешли на Истому. Юноша стоял около большой иконы божьей матери. Не глядя, на ощупь, выбрал из букета кистей, стоявших в кувшине, тоненькую кисть, макнул в краску и двумя быстрыми мазками вложил в глаза богородицы суровость и гнев.
Поп Савва пьяно всплеснул руками:
– Охти, владычица! Не бывало допреж сего в обычае. Положено у богородицы глаза писать заплаканные, от скорби немые. Изошла слезами от горя, всемилостивая. А у тя не печальница, а баба ядреная!
Виктор посмотрел на икону и подумал: «Поп хоть и пьян, а видит зорко. Не вышло и в самом деле у Истомы скорбной, тонколицей богородицы».
С иконы глядели не скорбные, а бойкие, умные глаза, черненькие, круглые, как у соболихи. Не печальница, а крепкая, как грибок, бабеночка, властная, матёрая. Лицо широкое, умное и суровое, на щеках горячий пунцовый румянец. Такие в Древней Руси, в лихие годины шли на стены осажденного города, лили на врага кипящую смолу, камни бросали, а то и бердышом махали.
– Тьфу! – плюнул с омерзением поп. – У тебя не матерь бога нашего, а торговка базарная Дарёнка!
Виктор вспомнил вчерашнюю драку на толчке, поднятый в яростном взмахе лоток, разлетевшиеся во все стороны пироги и скрыл под пушистыми ресницами веселую усмешку.
– На еретичку дырницу Дарёнку, бунтовщицу ведомую, православные молиться будут? – заорал поп, тряся толстыми щеками. Он налетел на отвернувшегося внука и замолотил в его спину кулаками. – Выбью дурь! Выбью! Прокляну!
Савва вылетел из боковушки, толкнув появившегося в дверях Птуху.
– С якоря сорвался, всечестной отче? – раздраженно крикнул ему вслед мичман, но, увидев богородицу, притих и медленно пошел к иконе.
Разглядывал ее долго, то отходя, то приближаясь, склоняя голову то вправо, то влево. Наконец сказал восхищенно:
– Кошмар, до чего похожа Дарёнка! Истома, друг, подари мне этот портрет, а я его Даренке поднесу. Вполне джентльменски получится!
– Это, Федя, икона богородицы, называемой «Утоли моя печали».
– Чего-чего? – Под глазами и на висках мичмана собрались хитренькие и веселые морщинки. – Ха! Слышали? Дарёнку в богородицы произвели. А что? Бабонька она такая, что и впрямь – унеси мою печаль! В городе сейчас ее встретил. Буду ей помогать пирогами на толчке торговать.
– Нэпманом решили сделаться? – засмеялся Косаговский.
– Скажете! – ответил обиженно мичман. – Буду ее охранять. Мордастые парни, Душановы псы, начали интерес к ней проявлять. Ближе, чем на кабельтов, жлобов к ней не подпущу… Пойдемте во двор, Виктор Дмитриевич. У нас гости.
Поп Савва пьяно всплеснул руками:
– Охти, владычица! Не бывало допреж сего в обычае. Положено у богородицы глаза писать заплаканные, от скорби немые. Изошла слезами от горя, всемилостивая. А у тя не печальница, а баба ядреная!
Виктор посмотрел на икону и подумал: «Поп хоть и пьян, а видит зорко. Не вышло и в самом деле у Истомы скорбной, тонколицей богородицы».
С иконы глядели не скорбные, а бойкие, умные глаза, черненькие, круглые, как у соболихи. Не печальница, а крепкая, как грибок, бабеночка, властная, матёрая. Лицо широкое, умное и суровое, на щеках горячий пунцовый румянец. Такие в Древней Руси, в лихие годины шли на стены осажденного города, лили на врага кипящую смолу, камни бросали, а то и бердышом махали.
– Тьфу! – плюнул с омерзением поп. – У тебя не матерь бога нашего, а торговка базарная Дарёнка!
Виктор вспомнил вчерашнюю драку на толчке, поднятый в яростном взмахе лоток, разлетевшиеся во все стороны пироги и скрыл под пушистыми ресницами веселую усмешку.
– На еретичку дырницу Дарёнку, бунтовщицу ведомую, православные молиться будут? – заорал поп, тряся толстыми щеками. Он налетел на отвернувшегося внука и замолотил в его спину кулаками. – Выбью дурь! Выбью! Прокляну!
Савва вылетел из боковушки, толкнув появившегося в дверях Птуху.
– С якоря сорвался, всечестной отче? – раздраженно крикнул ему вслед мичман, но, увидев богородицу, притих и медленно пошел к иконе.
Разглядывал ее долго, то отходя, то приближаясь, склоняя голову то вправо, то влево. Наконец сказал восхищенно:
– Кошмар, до чего похожа Дарёнка! Истома, друг, подари мне этот портрет, а я его Даренке поднесу. Вполне джентльменски получится!
– Это, Федя, икона богородицы, называемой «Утоли моя печали».
– Чего-чего? – Под глазами и на висках мичмана собрались хитренькие и веселые морщинки. – Ха! Слышали? Дарёнку в богородицы произвели. А что? Бабонька она такая, что и впрямь – унеси мою печаль! В городе сейчас ее встретил. Буду ей помогать пирогами на толчке торговать.
– Нэпманом решили сделаться? – засмеялся Косаговский.
– Скажете! – ответил обиженно мичман. – Буду ее охранять. Мордастые парни, Душановы псы, начали интерес к ней проявлять. Ближе, чем на кабельтов, жлобов к ней не подпущу… Пойдемте во двор, Виктор Дмитриевич. У нас гости.
3
Во дворе на рассохшейся бочке сидел капитан и щепкой счищал уличную грязь с брезентовых сапог. На тележных колесах разместились не-разлей-вода Псой Вышата и Сысой Путята. Рядом, опираясь на рогатину, стоял староста лесомык Пуд Волкорез.
– Как погуляли? – спросил значительно Косаговский.
– Погуляли! – мрачно откликнулся Птуха. – Ходили, жизнь здешнего народа изучали. Для кино бы снять такую жизнь! Трущобы Чикаго в двух сериях! Люди тощие, свиньи тощие, собаки и те тощие, только тараканы да детинские жлобы жирные.
– Наше житье – как встал, так и вытье, – вздохнул покорно Сысой. – Одно нам осталось – на брюхо лечь да спиной прикрыться.
Не поднимая головы, по-прежнему счищая грязь с сапог, капитан сказал;
– Из Кузнецкого посада мы пришли, от Будимира Повалы. Большой разговор был. Во всех посадах кричат о выходе на Русь. Готовы драться за выход. Рассердился народ!
– Люди накачаны, как торпеды, до полного давления, – подхватил его слова Птуха. – Нужна только команда.
Волкорез переступил с ноги на ногу и глухо проронил:
– Рогатиной и топором с Детинцем будем разговаривать. Аль мы не разинские внуки?
А Сысой Путята робко, еле слышно сказал:
– Пробовал уж Василий посады на бунт поднять, а что получилось? Власть старицы свалить – не мутовку облизать.
– Не было тогда бунта! – горячо вступился Истома. – Стрельцы ночью налетели и у бунта голову отрубили, Васю в снежную могилу загнали.
– Вот именно! – кивнул Ратных. – Восстание было обезглавлено в самом зародыше. А если посады поднимутся дружно, организованно, Детинец будет взят. Я в этом уверен!
– Про братчиков не забывайте, – напомнил Косаговский, нахмурив брови. – Это союзники Детинца.
Капитан отбросил щепку, сказал решительно:
– Нам лишь бы получить в руки карту Прорвы. Мы пошлем гонцов на Большую землю, оттуда пришлют нам военную помощь, и тогда нам никто не страшен. А про братчиков они знают, – указал он глазами на новокитежан. – Я им рассказал.
– Знаем! – сказал Волкорез. – Спешить надо, пока братчиков в городе нет. Против их пищалей скоропалительных нам не выдюжить.
– Вот как спешить нам надо! – Ратных провел пальцем по горлу. – А сможем мы поднять посады в считанные дни? Удар нужен дружный, силой всех посадов. Вот о чем нам сейчас надо думать и говорить с людьми.
Псой Вышата хлопнул ладонями о колени и вскочил с колеса.
– Много мы думали, во весь ум думали, много говорили, а когда же за топоры возьмемся?
Он так лихо поддернул короткие мохрастые штаны, что Птуха, не выдержав, засмеялся:
– Кошмар! Вылитый витязь в тигровой шкуре!
– С одним топором, Псой, на Детинец полезешь? – тихо спросил приятеля Сысой. – А детинские почнут со стен горячую смолу лить, кипятком шпарить, из пищалей бить. Они за стенами, а у нас никаких приступных мудростей нет: ни щитов тесовых, ни лестниц осадных, ни гуляй-городов.
– Не бойся, Сысой, расколем Детинец, как орешек! – весело закричал Птуха. – Только скорлупки полетят! А взрывчатка на что?
– Как погуляли? – спросил значительно Косаговский.
– Погуляли! – мрачно откликнулся Птуха. – Ходили, жизнь здешнего народа изучали. Для кино бы снять такую жизнь! Трущобы Чикаго в двух сериях! Люди тощие, свиньи тощие, собаки и те тощие, только тараканы да детинские жлобы жирные.
– Наше житье – как встал, так и вытье, – вздохнул покорно Сысой. – Одно нам осталось – на брюхо лечь да спиной прикрыться.
Не поднимая головы, по-прежнему счищая грязь с сапог, капитан сказал;
– Из Кузнецкого посада мы пришли, от Будимира Повалы. Большой разговор был. Во всех посадах кричат о выходе на Русь. Готовы драться за выход. Рассердился народ!
– Люди накачаны, как торпеды, до полного давления, – подхватил его слова Птуха. – Нужна только команда.
Волкорез переступил с ноги на ногу и глухо проронил:
– Рогатиной и топором с Детинцем будем разговаривать. Аль мы не разинские внуки?
А Сысой Путята робко, еле слышно сказал:
– Пробовал уж Василий посады на бунт поднять, а что получилось? Власть старицы свалить – не мутовку облизать.
– Не было тогда бунта! – горячо вступился Истома. – Стрельцы ночью налетели и у бунта голову отрубили, Васю в снежную могилу загнали.
– Вот именно! – кивнул Ратных. – Восстание было обезглавлено в самом зародыше. А если посады поднимутся дружно, организованно, Детинец будет взят. Я в этом уверен!
– Про братчиков не забывайте, – напомнил Косаговский, нахмурив брови. – Это союзники Детинца.
Капитан отбросил щепку, сказал решительно:
– Нам лишь бы получить в руки карту Прорвы. Мы пошлем гонцов на Большую землю, оттуда пришлют нам военную помощь, и тогда нам никто не страшен. А про братчиков они знают, – указал он глазами на новокитежан. – Я им рассказал.
– Знаем! – сказал Волкорез. – Спешить надо, пока братчиков в городе нет. Против их пищалей скоропалительных нам не выдюжить.
– Вот как спешить нам надо! – Ратных провел пальцем по горлу. – А сможем мы поднять посады в считанные дни? Удар нужен дружный, силой всех посадов. Вот о чем нам сейчас надо думать и говорить с людьми.
Псой Вышата хлопнул ладонями о колени и вскочил с колеса.
– Много мы думали, во весь ум думали, много говорили, а когда же за топоры возьмемся?
Он так лихо поддернул короткие мохрастые штаны, что Птуха, не выдержав, засмеялся:
– Кошмар! Вылитый витязь в тигровой шкуре!
– С одним топором, Псой, на Детинец полезешь? – тихо спросил приятеля Сысой. – А детинские почнут со стен горячую смолу лить, кипятком шпарить, из пищалей бить. Они за стенами, а у нас никаких приступных мудростей нет: ни щитов тесовых, ни лестниц осадных, ни гуляй-городов.
– Не бойся, Сысой, расколем Детинец, как орешек! – весело закричал Птуха. – Только скорлупки полетят! А взрывчатка на что?