А Истома положил на плечо мальчика легкую руку:
   – Нравится тебе, отроче, наш град богоспасаемый?
   – Вообще-то меня Сережей зовут, а не Отрочем. А город ваш мне не нравится. У нас лучше.
   Глаза Истомы стали печальными, но он ничего не ответил. Они с Виктором ушли в боковушку, где Истома жил и писал иконы. Сережа остался один. Тоскливо стало на душе. Сел на большой приворотный камень. Сидел понурившись, в глазах под пушистыми ресницами были тоска и недоумение. Казалось бы, радоваться надо – он стал героем настоящего приключенческого романа. Словно уэллсовской машиной времени перенесен он в древние времена. А радости все же нет. Неприятно, неуютно в этих древних временах! В исторических романах древние времена нарядные, яркие, веселые: терема, разукрашенные, как игрушки, цветные бархатные кафтаны, шелковые девичьи сарафаны, звон сабель, блеск лат и щитов, все такие храбрые, великодушные, добрые. А здесь грязные лапти, рваные дерюги и сермяги, грязь, вонь, злые лица, злые голоса, и все какие-то робкие покорные, даже противно! Еще спрашивают, нравится ли ему этот город. А какой же это город? Магазинов нет, кино нет, не видно ни одной антенны, значит, и радио нет. Ни трамваев, ни автобусов, тащись по колени в грязи. А мороженое они небось никогда в жизни не ели. Электричества в избе нет, только чадик. Света мало, а в носу черно от копоти. И полно тараканов, огромных, как сливы, нахальных. Хлеб кислый, колючий, мыло вонючее, падалью пахнет. А если начистоту говорить, жутко здесь. Поп Савва все время шипит, псёнком называет, на базаре палач кнутом людей бьет и виселица, а на ней удавленник висит. А вчера, когда шли из Детинца в попову избу, Женьку чуть было собаками не затравили. Какие-то мужики, пьяные, мордастые и горластые, вдруг начали созывать собак и натравливать их на Женьку: «Пестряй!.. Терзай!.. Тявкуша!.. Пылай!.. Бери мирского пса!.. Ату его!.. Взы!..» Из всех подворотен и калиток вымчали дворовые псы и оравой кинулись на Женьку. А он, добрый, доверчивый, проделал хвостом приветственную сигнализацию и заулыбался, перекосив нос. Но от здешних собак благородства и рыцарства не жди. Всей оравой налетели на одного. Женька, храбрый до отчаянности, до глупости, не побежал, не зажмурился от страха, а сам кинулся навстречу врагам. Его тотчас сбили, начали рвать за бока, за ноги, за уши. Он все же отбился, поднялся потрепанный, искусанный и беззвучно оскалил белозубую пасть, ожидая нового нападения. И быть бы Женьке загрызенным, если бы дядя Федя и бородатый кузнец камнями и палками не разогнали трусливых псов.
   Храбрый, верный пес растянулся у ног Сережи. Лежа на боку, вытянул в одну сторону все четыре лапы, а лапы дергаются судорожно, ходят мускулы под кожей, веки часто-часто дрожат. И тоненько тявкает во сне. Видно, и во сне сражается с подлыми ново-китежскими собаками.
   Нет, плохо жить в древних веках! Взял бы и убежал на свою веселую Забайкальскую улицу. А попробуй убеги! Кругом тайга загадочная, темная, сырая, а еще Прорва какая-то непроходимая. Даже капитан, Виктор и дядя Федя призадумались, невеселые ходят. Дела неважные, прямо надо сказать. А все же они с Женькой и вида не подадут, что порядком-таки напуганы. Они же настоящие мужчины!
   – Карамба! Разлегся, и горя тебе мало! – сердито толкнул Сережа ногой спящего Женьку. – Пошли куда-нибудь!

2

   На дворе ничего интересного не было. Заглянул в бочку – пустая, попробовал покатать колесо – тяжелое и грязное. Вот тощища-то! И вдруг вспомнил о футбольном мяче. Побежал в избу, заставил Виктора надуть мяч (у него это здорово получается!) и, выбежав на двор, для начала дал хорошую свечку. Мяч весело прозвенел под ударом и взлетел вверх, тугой, нарядный, ярко-желтый. Приняв свечку, ударил в стену – стена отпасовала мяч, ударил второй раз – и увидел мальчишечью голову, высунувшуюся из-за косо повешенного полотнища ворот. Заметив, что Сережа смотрит на него, мальчишка показал язык и спрятался, но скоро опять высунулся. Сережа, прижав мяч к боку, пошел к воротам.
   Мальчишка не убежал, только зажмурил глаза, замерев от страха перед мирским поганцем. Паренек был крепенький, налиток, такого о камень бей – не расшибешь, от такого и мороз отскакивает. И смешной очень! На лице крупные красные веснушки, брови выгорели, их и не видно почти, а нос, такой курносый, что из ноздрей хоть стреляй, как из двустволки. Был он бос, но в меховой ушанке. Одно ухо ее торчало вверх, другое болталось. Вылитый лопоухий заяц! Посконная рубашонка подпоясана высоко, почти под мышками, мочалой. Под рубашкой выпячивалось пузо. Сережа дружески ткнул мальчишку в пупок:
   – Тебя как зовут, оголец?
   Мальчишка вздрогнул, еще крепче зажмурил глаза и ответил басом:
   – Митьша.
   – А меня Сережа. А сколько тебе лет?
   – Не ведаю. – Митьша осмелился открыть глаза, грустные, неулыбчивые. – Годам бог счет ведет.
   – А где ты живешь?
   – Эвон! – указал Митьша на полуразвалившуюся избу на противоположной стороне улицы.
   – Значит, ты с нашей улицы? А книжки у тебя интересные есть?
   – Не.
   – А ты читать-то умеешь?
   – По псалтыри кое-как бреду. Я одну зиму только учился, буквы учил и цифири.
   – А почему больше не учишься?
   – А на кой? Учатся только поповичи, чтоб попами стать. А простым людям на что грамота? – Митьша запыхтел и сердито добавил: – В школе розгами дерут.
   Сережа свистнул:
   – Надо же! А за что дерут?
   – Для подспорья. А тебя в школе драли розгами?
   – Скажешь! Попробовали бы!
   К мальчишкам подошел Женька. Митьша потянулся было погладить его, но Женька зашипел, сморщив черный нос, обнажив залитые слюной клыки. Повернув голову к Сереже, пес посмотрел на него с бесконечной преданностью, любовью и обожанием: вот, мол, кто мой друг и хозяин!
   – Ты, Митьша, никогда так больше не делай – укусит. Женька с высшим образованием. А что у тебя в кулаке зажато?
   Митьша разжал кулак. На ладони его лежал пустой спичечный коробок, выброшенный ночью Птухой.
   – Что глаза пялишь? Завидно, чай? Ни у кого такой нет. Отымать будешь, в ухо дам!
   – Эх ты, чудик-юдик! – засмеялся Сережа и швырнул об землю подпрыгнувший мяч. – Давай в футбол играть. Умеешь?
   – Какой футбол? Как играть?
   – Ногами. Становись в ворота, я буду бить, а ты не пропускай.
   Митьша посмотрел на свои расчесанные, в цыпках босые ноги и решительно подтянул штаны.
   – Давай!
   Он встал в поповских воротах, разведя руки и растопырив ноги, будто не пускал в ворота корову. Но от мяча, пробитого Сережей, шарахнулся в сторону.
   – Гол! – закричал Сережа. – Первый гол в Ново-Китеже!
   Он пробил по воротам еще раз, еще и еще раз, пробил десять, двадцать раз, но ни одного мяча Митьша не задержал. Он испуганно жмурил глаза и пятился от пролетавшего мяча.
   – Фиговый из тебя вратарь, – поставил Сережа ногу на мяч. – Давай я в ворота встану, а ты бей. Ну, наподдавай!
   Много раз пробил Митьша по воротам, но все мячи были или отбиты, или пойманы Сережей. Митьша рассвирепел. Он сердито сопел, то и дело подтягивал штаны, трепыхал ушами шапки, оббил и о мяч и о землю пальцы ног, но мирской Сережка, словно колдун, ни разу не пропустил в ворота мяч.
   – Будя! – запаренно опустился Митьша на землю, вытирая вспотевшее лицо снятой ушанкой. – Не умею я в ваш футбол бить.
   – Научишься, – покровительственно сказал Сережа и замер, прислушиваясь.
   Издалека откуда-то доносились многие мальчишечьи голоса:
   – Это кто кричит?
   – Ребята посадские. На выгоне они,
   – Что делают?
   – Стрелки из луков пущают.
   – Можно посмотреть?
   – А чо нельзя? Пойдем!

3

   На зеленевшем сочной травкой скотском выгоне толпились мальчишки. Кто-то из них, заметив Митьшу и Сережу, крикнул отчаянно, словно увидел пожар:
   – Робя, мирской идет!
   По земле затопали босые пятки, и через мгновение звонкие, взволнованные мальчишечьи голоса послышались уже из-за ближнего сарая.
   – Экося, испугались, – сказал презрительно Митьша. – Пожди чуть, я их позову.
   Он убежал, и вскоре ребята вышли из-за сарая. Подходили они к Сереже не очень храбро, может быть, и повернули бы с полдороги, но впереди шел уверенно, смело, видимо, их атаман и заводила, высокий кареглазый, скуластый и бровастый мальчуган. Он был без шапки, и ветер трепал его темные волосы, остриженные в кружок. Сережа сразу смертельно позавидовал ему. У кареглазого не хватало двух передних зубов, и он на ходу с особым шиком плевал – цыкал, может быть на целых десять шагов. Да-а, это был высший класс!
   Ребята остановились в двух шагах от Сережи. Некоторое время молчали, настороженно разглядывая друг друга.
   – Как тебя зовут? – первым нарушил молчание Сережа, обращаясь к атаману.
   – Юрятка. А тя?
   – Сережка. Во что вы играли?
   – Мы не играли, не дети, чай. Стрелки мы пускали.
   – Покажи, как стрелы пускаете.
   Ему никто не ответил. Всех заинтересовал Женька, диковинная короткошерстая собака.
   – Гли! Как овца стриженая… Може, не собака?
   – Самая настоящая собака! – ответил Сережа. – Сейчас я вам покажу, что она умеет…
   Он подкатил к Женьке мяч и, подняв руку, приказал:
   – Стереги!
   Пес лег и замер, положив голову на мяч.
   – Попробуйте теперь взять у него мяч. Только не советую. Без пальцев останетесь. Смотрите дальше, программа продолжается!
   По команде Сережи Женька садился, ложился, вставал, давал голос – лаял, приносил брошенную палку. Но особого интереса дрессировка Женьки не вызвала.
   – Пустая забава! – пренебрежительно сказал Юрята. – Пес должон дом стеречь, помогать пастуху стадо пасти, зверя в тайге гонять. Бездельный у тя кобель, Сережка!
   Говорил Юрята шепеляво, на месте двух передних зубов чернела дырка. Сережа снова позавидовал и, вздохнув, сказал:
   – Ты небось далеко плевать можешь? Как матрос! Можешь?
   – Гляди! На три сажени могу.
   Юрята плюнул, вернее, шикарно цыкнул через выбитые зубы, так, что Сережа глазам не поверил.
   – Теперь давай ты.
   Сережа плюнул, и получилось позорно. Пришлось подбородок утирать. Чувствуя, что авторитет его качнулся и интерес к нему ослабевает, Сережа вытащил свое зажигательное стекло. Успех был потрясающий. Стекло вызвало не только удивление, но и суеверный страх.
   – Сткло-то, чай, колдовское! Без кресала, без искры огонь дает!
   Тощенький мальчишка с болячками на губах, жевавший льняную макуху, сунулся ближе к Сереже. В глазах его была унылая зависть,
   – Слышь, мирской, меняем твое сткло па ыакуху. Сладкая, страсть!
   – Погоди, Завид, – недовольно сказал Юрята. – Покажи еще чего, Сережка!
   Сережа вытащил нож, нажал кнопку – выскочило блестящее лезвие.
   Завид. завистливо засопел.
   Юрята восхищенно вздохнул:
   – Сделай еще раз!
   И еще раз лезвие спряталось и выскочило от легкого нажатия. Завид по-воробьиному задергал маленькой сухой головенкой. В глазах его была уже не зависть, а откровенная жадность.
   – Сережка, ты меня слушай, – с просительной улыбкой дернул Завид Сережу за рукав. – Еще макухи принесу, домой сбегаю. И бабок двадцать гнезд[28] дам, а ты мне нож. Согласный?
   – Отскочь, Завидка! – оттолкнул его Юрята. – Ко всем липнешь, всем завидуешь, жадная душа!.. Идем, Серьга, из луков стрелять.
   Ребята стреляли из маленьких луков по тоненьким чурбачкам. Сережа осрамился: ни разу не попал в чурбачок. Он тоже начал сердиться, поставил толстый чурбан и крикнул с веселой злостью:
   – Это ваш посадник Густомысл. Стреляй!
   – Чего надумал! – попятились робко ребята, а Юрята повалил чурбан ногой.
   – Не ладно задумал, Серьга. Отцы наши люди малые, мизинные[29], отдуют и нас и их заодно батогами за такое глумство над посадником.
   – Ан стреляй! – закричал вдруг с яростью Митьша. – Он моего батьку нещадно кнутом бил и повесить на толчке грозился. Стреляй, говорю! – с силой вбил он в землю чурбак.
   – Погоди! – схватил Сережа Митьшу за рукав. – Как твоего отца зовут?
   – Алекса Кудреванко, солевар он.
   – Я видел его вчера на посадничьем дворе, – взволнованно сказал Сережа. – Храбрый! В него стреляли, а он убежал.
   – Знаю уж. Боюсь, поймают. – Неулыбчивые глаза Митьши засияли гордостью. – Он у меня такой: и черта с рогами не побоится.
   – А, чего там! Воткнись стрела каленая Густомыслу меж глаз! – крикнул бесшабашно Юрята, первый пустив стрелу.
   Разом зазвенели тетивы других луков, заверещали летящие стрелы. Утыканный ими, как еж, чурбан повалился на землю.
   – Карачун дуроумному Ждану Густомыслу! – запрыгал Юрята на одной ноге, размахивая над головой луком.
   После победы над посадником стрелять больше не хотелось. Тогда заинтересовались футбольным мячом.
   – Пошто такой большой? – спрашивали ребята.
   – Ногами мутузить! – объяснил Митьша. – Серьга, показывай.
   – Идет! – охотно согласился Сережа. Он положил на землю свой шлем и ушанку Митьши. – Это будут ворота. А правила такие…
   Через минуту по выгону запрыгал футбольный мяч. Женька с шальной мордой метался меж ребятами, не зная, кого хватать. И вскоре раздался милый сердцу футбольных болельщиков ликующий вопль:
   – Тама!..

Глава 9
ХУДОГ

 
В его картинах благочестья нет…
 
Дм. Кедрин, «Рембрандт»
 
По правде, всех богов я ненавижу.
 
Эсхил, «Прометей прикованный»

1

   Рамы были сдвинуты в сторону, окна открыты настежь. Истоме был нужен свет.
   В простом черном кафтане, с узким ремешком на лбу, чтобы волосы не падали на глаза, Истома был похож на мальчика, несмелого и застенчивого.
   – Это вапы мои, – показывал он на глиняные горшочки, кувшинчики и миски с краской. – Это ярь зеленая, бакан багровый, бычья кровь пунцовая, вохра желтая да вохра жженая, вишневая. А еще сурьма, ею же детинские жонки да девки брови чернят.
   – Где краски достаете, Истома?
   – Сам делаю. Коричневая – выварки лука, желтая – из березовых листьев, зеленая – из осоки иль конского щавеля. Вохра – из глины жирной, черная – из ореховой скорлупы. А еще жженая кость, настой гвоздики, ольховой коры и чебреца. Живые и голосистые! На масле натираю, а которые на яйце.
   Он взял кисть, помял ее пальцами, готовясь писать, и снова отложил.
   В застенчивых глазах его появилась умная сосредоточенность.
   – Я так мыслю, что не в вапах суть. Худог душой должен писать, а не вапой.
   Виктор посмотрел удивленно на Истому, потом перевел глаза на иконы, написанные им. Их было много, и разных: больших, церковных, выше человеческого роста, и домашних, маленьких. И были все эти святые и угодники не по-иконному живы, человечны, на всех ликах не святость полоумная, а мирская, звонкая радость.
   – Вы большой художник, Истома! – искренне сказал летчик. – Это вот кто, что за святой?
   – Святой целитель Пантелеймон, кроткий угодник божий, – откликнулся Истома, не отрываясь от доски.Онтоненькой, как игла, кистью выписывал волос в бороде Христа.
   – Какой же это целитель кроткий? Не святой, а русский мужичок. Ему бы не ладан да молитвы, а чарочку винца да огурец соленый!
   – Мужичище-деревенщина и есть, – улыбнулся тихо Истома. – Дрова нам из тайги привозит. Стоял перед глазами, сатана, когда я святого Пантелеймона писал. Ошибку я дал.
   – Ошибка ли? А это, кажется, сам бог-господь Саваоф? Ишь какой! Морда красная, бородища пышная, а губы злые, жадные. На облаках сидит, а облака – словно мешки с мукой. Мельник, что ли? (Истома не отвечал, хитро посмеиваясь.) А это кто-то знакомый. Кто это?
   – Николай Мирликийский, угодник и чудотворец.
   – Шутите, Истома. Это не угодник, а негодник! Где-то я его видел. Постойте-ка!.. Плешивый, борода рыжая до глаз… Не борода, а собачья шерсть! А глаза-то какие подлые! Такой никого, кроме себя, не любит. Так… так… так… Сейчас припомню… Вспомнил! Вчера мы его на улицах и на толчке видели. За сидней кричал, против дырников. Призывал народ нас, мирских, бить. А ему самому бока наломали.
   – Он и есть, Патрикей Душан. Холуй детинский, главный посадничий подглядчик и наушник.
   – Чудесник вы, Истома! – засмеялся Косаговский. – Начальника ново-китежского гестапо святым сделали. А это что за красавица? – взял летчик в руки крошечную, со спичечный коробок, иконку.
   Это было тончайшее, вдохновенное произведение. Милое девичье лицо, печальное, о чем-то умоляющее, несмело смотрело на Виктора. Голубая жилка на виске придавала лицу трогательную нежность.
   – Великомученица Екатерина это, – ответил Истома и начал бурно краснеть.
   – Это Анфиса, – с тихим удивлением и прорвавшейся радостью сказал Косаговский.
   Рука его, державшая иконку, дрогнула. Он долго, словно не желая расставаться, ставил иконку на полочку и поднял глаза на Истому. Их взгляды встретились, и Виктор тоже стал медленно и густо краснеть. А когда отвели глаза, оба почувствовали, что узнали тайну друг друга, хранимую от окружающих.
   – Настоящий и большой вы художник, Истома, – услышал свой голос Виктор как-то со стороны и смутился, вспомнив, что он уже говорил Истоме эти. слова. Поэтому поспешил добавить: – К нам, на Русь, надо вам выбираться.
   Истома, отвернувшись, глядел через открытое окно на Ново-Китеж. Поповская изба стояла на взлобке, и город был весь перед глазами.
   – Во сне я вижу Русь и на яву вижу, – грустно сказал юноша. – Зело омерзело мне здесь. Жизнь аки бы паутиной затянуло… Тишина безысходная. Плетутся годы, а света все нет. Столетние сумерки…
   «Неспокойной души человек», – подумал любовно Виктор, но молчал, боясь нарушить мысли юноши. В раскрытое окно прилетели удары по футбольному мячу и крики ребят. Истома закрыл глаза и снова медленно раскрыл их, будто просыпаясь.
   – Знаешь, о чем я думал? Где правду искать? Всюду правду терзают и мучают. У Степанушки Разина правда была, с нею мои пращуры сюда пришли. А где она теперь? Где? Попы говорят: у бога правда. Искал я ту правду. Молился, бил в половицы лбом, от молитв на лбу шишки были. Не нашел правды и у бога.
   Истома встал и поднял с пола острый топор. Взявшись обеими руками за обух, начал осторожно стесывать с ясеневой доски ему одному заметные неровности.
   – А теперь не знаю, – сказал он растерянно и опустил топор. – Теперь не знаю, что делать. То ли в монахи постричься, схиму принять, то ли на всех богов с топором идти?..
   Он подошел к иконе Саваофа, положив топор на плечо.
   – Вседержитель всемогущий и всемилостивый! Тыщи свечей тебе люди спалили, пуды ладана сожгли, ниц перед тобой падали, а ты протянул свою всемогущую руку в их защиту?
   Саваоф, дородный, сытый, красномордый, смотрел на Истому в упор, сердито выкатив голубые глаза и крепко поставив босые ножищи на облака, похожие на мучные кули.
   – Народ перед тобой в землю лбами бьет, а ты ему кнут, плаху да гнилые ямы на Ободранном Ложке даешь. Народ без соли изнывает, а ты всю соль детинским верховникам отдал. Остались народу соленые слезы. Расселся моленый, хваленый, с иконы слезать не хочешь! Не бог ты, а обманщик! – закричал Истома, замахиваясь топором. – Расшибу! В щепки тебя!
   По лику бога-отца запрыгали тени, будто он сморщился от страха.
   – Истома, не надо! – схватил Виктор юношу за руку. – Узнают…
   – Узнают, так сёдни же на толчке удавят. Он измученно улыбнулся. Глаза его потухли, в них опять была печаль. Косаговский смотрел на него удивленно. Он не ожидал такого взрыва страстных чувств от мягкого, нешумливого со всеми, кроме деда, ласкового юноши.

2

   На дворе послышался пьяный голос попа, и вскоре он вошел в боковушу. Его шмыгающие, хитрющие глаза с подозрением уставились на мирского, потом перешли на Истому. Юноша стоял около большой иконы божьей матери. Не глядя, на ощупь, выбрал из букета кистей, стоявших в кувшине, тоненькую кисть, макнул в краску и двумя быстрыми мазками вложил в глаза богородицы суровость и гнев.
   Поп Савва пьяно всплеснул руками:
   – Охти, владычица! Не бывало допреж сего в обычае. Положено у богородицы глаза писать заплаканные, от скорби немые. Изошла слезами от горя, всемилостивая. А у тя не печальница, а баба ядреная!
   Виктор посмотрел на икону и подумал: «Поп хоть и пьян, а видит зорко. Не вышло и в самом деле у Истомы скорбной, тонколицей богородицы».
   С иконы глядели не скорбные, а бойкие, умные глаза, черненькие, круглые, как у соболихи. Не печальница, а крепкая, как грибок, бабеночка, властная, матёрая. Лицо широкое, умное и суровое, на щеках горячий пунцовый румянец. Такие в Древней Руси, в лихие годины шли на стены осажденного города, лили на врага кипящую смолу, камни бросали, а то и бердышом махали.
   – Тьфу! – плюнул с омерзением поп. – У тебя не матерь бога нашего, а торговка базарная Дарёнка!
   Виктор вспомнил вчерашнюю драку на толчке, поднятый в яростном взмахе лоток, разлетевшиеся во все стороны пироги и скрыл под пушистыми ресницами веселую усмешку.
   – На еретичку дырницу Дарёнку, бунтовщицу ведомую, православные молиться будут? – заорал поп, тряся толстыми щеками. Он налетел на отвернувшегося внука и замолотил в его спину кулаками. – Выбью дурь! Выбью! Прокляну!
   Савва вылетел из боковушки, толкнув появившегося в дверях Птуху.
   – С якоря сорвался, всечестной отче? – раздраженно крикнул ему вслед мичман, но, увидев богородицу, притих и медленно пошел к иконе.
   Разглядывал ее долго, то отходя, то приближаясь, склоняя голову то вправо, то влево. Наконец сказал восхищенно:
   – Кошмар, до чего похожа Дарёнка! Истома, друг, подари мне этот портрет, а я его Даренке поднесу. Вполне джентльменски получится!
   – Это, Федя, икона богородицы, называемой «Утоли моя печали».
   – Чего-чего? – Под глазами и на висках мичмана собрались хитренькие и веселые морщинки. – Ха! Слышали? Дарёнку в богородицы произвели. А что? Бабонька она такая, что и впрямь – унеси мою печаль! В городе сейчас ее встретил. Буду ей помогать пирогами на толчке торговать.
   – Нэпманом решили сделаться? – засмеялся Косаговский.
   – Скажете! – ответил обиженно мичман. – Буду ее охранять. Мордастые парни, Душановы псы, начали интерес к ней проявлять. Ближе, чем на кабельтов, жлобов к ней не подпущу… Пойдемте во двор, Виктор Дмитриевич. У нас гости.

3

   Во дворе на рассохшейся бочке сидел капитан и щепкой счищал уличную грязь с брезентовых сапог. На тележных колесах разместились не-разлей-вода Псой Вышата и Сысой Путята. Рядом, опираясь на рогатину, стоял староста лесомык Пуд Волкорез.
   – Как погуляли? – спросил значительно Косаговский.
   – Погуляли! – мрачно откликнулся Птуха. – Ходили, жизнь здешнего народа изучали. Для кино бы снять такую жизнь! Трущобы Чикаго в двух сериях! Люди тощие, свиньи тощие, собаки и те тощие, только тараканы да детинские жлобы жирные.
   – Наше житье – как встал, так и вытье, – вздохнул покорно Сысой. – Одно нам осталось – на брюхо лечь да спиной прикрыться.
   Не поднимая головы, по-прежнему счищая грязь с сапог, капитан сказал;
   – Из Кузнецкого посада мы пришли, от Будимира Повалы. Большой разговор был. Во всех посадах кричат о выходе на Русь. Готовы драться за выход. Рассердился народ!
   – Люди накачаны, как торпеды, до полного давления, – подхватил его слова Птуха. – Нужна только команда.
   Волкорез переступил с ноги на ногу и глухо проронил:
   – Рогатиной и топором с Детинцем будем разговаривать. Аль мы не разинские внуки?
   А Сысой Путята робко, еле слышно сказал:
   – Пробовал уж Василий посады на бунт поднять, а что получилось? Власть старицы свалить – не мутовку облизать.
   – Не было тогда бунта! – горячо вступился Истома. – Стрельцы ночью налетели и у бунта голову отрубили, Васю в снежную могилу загнали.
   – Вот именно! – кивнул Ратных. – Восстание было обезглавлено в самом зародыше. А если посады поднимутся дружно, организованно, Детинец будет взят. Я в этом уверен!
   – Про братчиков не забывайте, – напомнил Косаговский, нахмурив брови. – Это союзники Детинца.
   Капитан отбросил щепку, сказал решительно:
   – Нам лишь бы получить в руки карту Прорвы. Мы пошлем гонцов на Большую землю, оттуда пришлют нам военную помощь, и тогда нам никто не страшен. А про братчиков они знают, – указал он глазами на новокитежан. – Я им рассказал.
   – Знаем! – сказал Волкорез. – Спешить надо, пока братчиков в городе нет. Против их пищалей скоропалительных нам не выдюжить.
   – Вот как спешить нам надо! – Ратных провел пальцем по горлу. – А сможем мы поднять посады в считанные дни? Удар нужен дружный, силой всех посадов. Вот о чем нам сейчас надо думать и говорить с людьми.
   Псой Вышата хлопнул ладонями о колени и вскочил с колеса.
   – Много мы думали, во весь ум думали, много говорили, а когда же за топоры возьмемся?
   Он так лихо поддернул короткие мохрастые штаны, что Птуха, не выдержав, засмеялся:
   – Кошмар! Вылитый витязь в тигровой шкуре!
   – С одним топором, Псой, на Детинец полезешь? – тихо спросил приятеля Сысой. – А детинские почнут со стен горячую смолу лить, кипятком шпарить, из пищалей бить. Они за стенами, а у нас никаких приступных мудростей нет: ни щитов тесовых, ни лестниц осадных, ни гуляй-городов.
   – Не бойся, Сысой, расколем Детинец, как орешек! – весело закричал Птуха. – Только скорлупки полетят! А взрывчатка на что?