– Ты вышел один, – заговорил с ним Гарин, не оборачиваясь. – Никто за тобой не следил? «Хвост», – и все такое…
   – Нет. Нет, хозяин! В этих делах я знаю толк. Я еще сделал крюк, прежде чем прийти сюда, – смуглая, чуть бронзовая кожа латинос, хищноватый нос, выдающиеся скулы, на четверть выдавали в нем индейца. Он был недурен собой, с влажными, большими, темными глазами испанца, красными припухлыми губами, густыми жесткими волосами цвета вороньего крыла, которые он нещадно брилльянтинил; в остальном другом гибок и ладно скроен. Это был Валантен Родригес Санчес, состоящий при Гарине то ли ординарцем, то ли наемным убийцей. Родом он был, кажется, из Венесуэлы. Говорил на испанском, португальском, немного на английском языках. Знал его Гарин еще по Колумбии, когда помог выпутаться из одной скверной истории с убийством – род южно-американской вендетты. Тогда Валантену было всего 18 лет, и он жил во дворе того же бедного дома, где снимали комнаты Гарин и Зоя. Если бы не связи последней (повеса адвокат, шалун, бабник и крючкотвор-кудесник), – сидеть бы ему полжизни; а так – статья «превышение меры необходимой обороны». Год тюрьмы с последующим испытательным сроком. С тех пор он и остался при Гарине – по особым поручениям, а надо сказать, что у латинос и вообще в крови прислуживать белым. В свое время из их среды выходили усердные и жестокие управители, надсмотрщики на плантациях. И если Гарина он чтил как господина, которого по некоторым странностям его жизни относил к некоей тайной пирамиде власти (наподобие сицилианской коморры); то мадам Зою болезненно-ревниво боготворил; в ее красоте зрелой женщины, манерах, в синевато-стылых и как бы грезящих глазах, угадывая особый и горний мир, который она по каким-то причинам оставила, другого фона ее жизни Валантен не принял бы; истый католик (как это не парадоксально), он примешал сюда и религию. Перебравшись в Европу, Гарин поначалу пристроил его к Зое; но, наслушавшись от нее упреков, что он де «только и знает наступать ей на подол», определил в один венский тир, заведующим стрелковой частью. Теперь, предугадывая обострение всей ситуации, вызвал в Берн, с последующим поручением к нему. Держал Гарин Валантена, как говорится, на коротком поводке; объяснялся с ним на плохом испанском. Сейчас он соизволил повернуть к нему голову. Усмехнулся:
   – Ты, вижу, в отличной форме. Но только помни: здесь тебе не развеселая Вена. Хуже того будет, когда нацисты придут к власти. Они страсть как не любят цветных и носатых. Германия – для немцев; вот их лозунг.
   Валантен потянул себя за нос.
   – Разве вы уже отсылаете меня в Германию, хозяин? Что я там буду делать?
   – Напротив. Пока останешься здесь; точнее, выедешь в Лозанну.
   – Я увижу сеньору?! – не мог не выдать себя Валантен.
   – Ну, разумеется, – покосился на него Гарин, – только вот как раз тебя-то – это важно – госпожа и в телескоп не должна разглядеть. И второе: от нее ни на шаг. Как ты сможешь выпутаться из этого положения – твое дело. Но если хоть один волос упадет с ее головы…
   Глаза Валантена вспыхнули; что-то металлическое лязгнуло и вновь убралось в гнездо под его правым кулаком.
   Гарин проинструктировал на ближайшие дни. Отсчитал швейцарские франки. На том они и расстались.

*** 47 ***

   Янки, кажется, вполне сносно обосновался в Лозанне, проявляя расторопность и любопытство много больше среднего отдыхающего. Он пытливо присматривался ко всему здесь; но и соблюдая оглядку, так, словно беря и себя на предмет слежки. По этому своему стрекозиному кругозору он и заприметил за собой некий «хвост». Но его попытки удостовериться в этом ни к чему не привели. Слежка, если она и имела место, велась искусно. Эта особенность несколько озадачила янки. Оставалось только сослаться на нравы тамошнего общества на водах. (Крепкий скуластый господин в чесучовой паре, и сам точно заинтригованный, посасывал леденец, прикрывшись газетой и блуждая взглядом от столиков уличного кафе до здания почтамта).
   Кроме всего прочего, янки интересовала архитектура города. Снимал он «кодаком» много и охотно. Отдуваясь на солнцепеке, не пользуясь транспортом, взбирался по крутым улицам на высоты верхнего города. Интересовали его все больше затаенные особняки, глухие фасады, литые чугунные изгороди, повитые плющом и диким виноградом. В этом он заметно отличался от прочих отдыхающих. И, конечно, более всего он любил присматриваться к женщинам, – вполне в духе фешенебельных курортов и мест отдыха. Но не так чтобы, как можно было подумать, а – изрядно молоденькие не интересовали его вовсе; как-то походя отклонял он и кандидатуры с видом на выданье, но вот дамы, которым было слегка за тридцать, пожалуй что. С некоторых пор угол его зрения сузился, и он все больше склонялся к одной ножевой красавице, некоторым образом (быть может) изломанно-театральной… в смысле, как загадочной, или даже остающейся на авансцене какого-то театра, давно сгоревшего и рухнувшего. Всегда под вуалькой, в широкополой шляпке, одетой просто, но с достоинством, приходящей на почтамт, как на службу: аккуратно к 11, каждый вторник и четверг, и только для того, чтобы посидеть за широким столом в отделе корреспонденции. Ждать неизвестно чего. Заполнять чистый телеграфный бланк завитушками, ничего не значащими именами, затем, решительно поднявшись (ком бумаги при этом неизменно летел в корзину), направиться к боксу 123, открыть его и, убедившись, что там ничего нет, пойти на выход. Под рукой ее сумочка-шкатулка, и всегдашнее одиночество с ней. Опять же походка… будто маскирующая тайники души; так птица на близком вибрирующем полете отманивает охотника прочь от гнезда, но это-то лучше всего ему и известно. Дама заслуживала самого пристального внимания. Янки хорошо изучил ее маршрут и знал, что проживает она в особняке по улице Риволи и что при ней одна гувернантка и служанка, от 9 до 21часа вечера; кроме этого приходящая прислуга и садовник. Штат для одной затворницы, так скажем, миниатюрного княжеского двора (еще загадка). Всего раз янки столкнулся с нею близко-близко, лицом к лицу, но этого оказалось ему достаточно.
* * *
   Зоя и верно теперь знала, что она хотела единственно, и прежде всего.
   После того зловещего выпада, когда она при всем своем леденящем равнодушии едва не погубила пьяного капитана (отравленной сталью амулета), – Зоя единственно желала обрести себя. И сейчас она уже была на том витке этой встречи с собой, на том пороге, что запросто предпочла бы скорее взойти на эшафот, чем прозябать так, не считаясь с действительной природой своею. Неужели тогдашний ее риск – остаться, несмотря на безрассудство этого, под именем мадам Ламоль, и точно было полуправдой сумасбродства. Часто теперь, подходя к зеркалу и всматриваясь, она хотела бы знать: не утеряло ли что уже и зеркало от нее прежней. Способно ли оно было удержать тот мнимый образ – негатив ее памяти.
* * *
   Да, янки был положительно очарован во всех отношениях. Будь он по-настоящему свободен, увлекся бы, пожалуй, этой женщиной как мальчишка. И так уже, приходя к себе в номер и валясь с ногами на атласную белоснежно застланную постель, он только и делал, что грезил этим образом, сверясь с фотографиями журнальных вырезок и газет. (Анфас. Профиль). Даже критически и смело рассуждал: идет ли ей эта ее нынешняя высокая прическа, тот или иной фасон шляпки, платья. Не удовлетворившись фотоматериалом семилетней давности, он и сам ухитрился сделать несколько снимков при выходе «королевы Золотого острова» из почтамта. Теперь он уже мог, как заядлый энтомолог-любитель, проследить свою редкостную находку до места ее роения, накрыть колпаком, кому-то выгодно предложить. Он и точно уже как охотился за нею… во след ее манерному зыбкому шагу, и вера его в успех была томительна и сладка; что и подтверждал запах ее духов.
   Своим пристрастным наблюдением янки поспешил поделиться с коллегой из Берна, куда незамедлительно и выехал ранним маршрутом. Там они сошлись в тревожном и жарком разговоре, многое из которого было бы интересно послушать. Каждый из них защищал свою точку зрения, поочередно ссылаясь на некоего «мистера Роллинга», инструкции которого были неопределенно расплывчаты и никак не связаны с конкретной ситуацией. Пришли же они, наконец, к одному мнению, что де «птичка может упорхнуть». Плотный и более пожилой обитатель гостиничного номера в Берне, с чертами лица удачливого маклера, допив третью порцию виски с содовой, пересказал янки всю свою ресторанную встречу с подозрительным посредником по торгам. Это и положило конец прению сторон. Решено было – для пользы самого же мистера Роллинга – идти ва-банк. Что касается последнего, то будучи поставленным перед свершившимся фактом – он и сговорчивее станет, и все такое прочее. Время покажет. Во всяком случае, «старику» не впервые брать на себя ответственность такого рода; да и пора бы ему тряхнуть стариной.

*** 48 ***

   Газеты 5-6 летней давности, в рубрике-китче «Кто есть Кто», или «Их жизнь», не врали. Миллиардер-знаменитость, владелец контрольного пакета акций «Анилин-Роллинг и К» (оговоримся сразу: при некотором попечительском совете), представленный в Американском Конгрессе «золотым сенаторским креслом», – символическим местом для наиболее выдающихся людей Соединенных Штатов (что-то вроде французской Академии «бессмертных»); так вот, этот человек, мистер Роллинг, практически удалился от дел, оставив управление своей империей на совет директоров, и, поселившись в поместье на 140 акрах земли, в штате Иллинойс, с парком многолетних платанов, фруктовым садом, цветниками, фонтанами, речушкой естественного происхождения, протекающей по земле Роллинга и забранной стальной решеткой на входе и выходе. Кроме самого дома-дворца, несколько унылого вида, с флигелями, галереями, подземным гаражом, сауной и бассейнами, были еще небольшая больница (на одно койка-место), с прекрасно оборудованной операционной и рентгеновским кабинетом, хлебопекарня, кладбище и даже англиканская церковь со своими прихожанами и священником. Но главной достопримечательностью этого комплекса и делом рук самого Роллинга бесспорно можно было посчитать невиданную оранжерею, с жарким и сухим микроклиматом, где он предавался теперь последнему и основному труду своей жизни – созданию и разведению кактусов. И если первое положение можно счесть преувеличением, то второе – нуждалось только в похвале и благоразумии, потому как мистер Роллинг и впрямь свихнулся на этом своем увлечении. Чего только там не было! Даже авторитетнейшие кактусоводы мира, обязанные своими чудачествами именно этим выродкам флоры, не могли вообразить, что сфера их узкоспециальных интересов столь обширна. Воистину, оранжерею Роллинга можно было счесть одним развернутым фолиантом-каталогом, составленным с азбучной последовательностью и снабженным прекрасными иллюстрациями. Только, разумеется, все это было непосредственно в натуре и приведено к ранжиру по кадкам, ящичкам, горшкам и горшочкам. Но выделялся и царствовал особо – ферокактус акантовидный: огромное, похожее на эскимо дерево, а также эхинокактус: крупный шар с твердыми иглами и желтыми цветами. Этот последний, распираемый-таки гордостью Роллинга, достигал трех метров в диаметре и весил около четырехсот килограммов. На всем этот лежал одичалый лик безжизненного песка и электрического солнца пятисотваттных ламп. Это был мир затверженной причудливой смерти или перехода туда, когда все тончайшее и чувствующее отмирает, а костлявое и ранящее входит в силу. Такие же окаменевшие, однообразные ящерки привносили мало живости в этот ландшафт. Служащие из штата обслуги оранжереи (всего 12 человек) сообщали, что имели случай подглядеть, как мистер Роллинг отрывал у ящерок лапки и хвосты, и с болезненно безучастным видом наблюдал угасающие конвульсии обрывков плоти.
   Трудно было понять, какими собственно обрывками и душевными конвульсиями было сформировано это увлечение Роллинга. И, да будь он просто самокопателем и созерцателем своей иссушенной натуры; но ведь он слыл еще за смелого экспериментатора и селекционера мичуринского толка, с его агрессивным «мы не можем ждать милостей от природы…», имел переписку с десятками кактусоводов мира и тратил немалые деньги на проведение показательных выставок. И пусть природа побеждала здесь удачливого дельца, и все начинания по созданию новых видов растений оканчивались провалом, кое-какой авторитет он заимел в среде подобных ему чудаков. Да не все было просто у мистера Роллинга в черепушке. Какие были у него родственники по самому минимуму родства, сторонились его, да он и знать-то их забыл. Внешностью своей он стал совершенно невзрачен, постарел, обрюзг, нос его сделался водянистым и сизым, плечи упали, маленькие глазки топорщились иглами, лоб (не плодоносящий маломальской финансовой мыслью) усох и пожелтел. Говорят, что видом своим он стал похож на скопца схимника. Если так, тогда печальный Бог попранной религии был в его думах.
   После бегства Гарина из Вашингтона, провозглашенного до того диктатором полумира, гражданской войны в Америке и подавления пролетарской революции; наконец, исчезновения в пучине моря «Аризоны» с мадам Ламоль на борту, – Роллинг состарился и высох в одночасье. Вот только кактусы – эти цветы декаданса – стали теперь его последней привязанностью.
   Да, возможно, что Роллинг страдал глубоко уязвленный, – единственно корнями своими; и тогда можно понять его душевное состояние, когда ему было сообщено, что личные вещи «той» Зои (будто всплывшие после кораблекрушения), участвуют в каких-то гнусных торгах, и что ему даже вменено в обязанность опознание их. О, Роллинг перебирал и даже подносил к губам по стариковской сентиментальности орден Божественной Зои, ее дневники, исполненные милого девичьего бреда, с неожиданными вкраплениями фраз умудренной женщины (этот ее почерк Роллинг признал сразу), комнатные туфли, подвязки… У него защемило сердце: Роллинг хныкал и плакал в своей несравненной оранжерее, над ее каменистой почвой. Увы, ему не дано было даже утешиться этими вещными образами прошлого. Предметы торгов должны были поступить на аукцион или возвращены их владельцу. Роллингу было о чем задуматься, – по самым последним и отчаянным попыткам постичь реальность. Кто он тогда: этот странный предъявитель личных вещей мадам Ламоль? Где был все эти годы? Почему не заявлял торги в самый ажиотаж той постистории «золотого дела», когда имя Гарина и Зои были воистину культовыми? Отсюда последовало распоряжение Роллинга, и два его эмиссара с необходимыми (и расплывчатыми) инструкциями отбыли в Швейцарию, где роли каждого из них сообразно распределились.
   С тех пор прошло три недели. И вот – не к утешению, а к неутешной мести Роллинга прибавились теперь недоумение и страх, – возмутительная сумма, затребованная в ультимативной форме владельцем тех вещей; но самое чудовищное – те роковые слова… И нос Роллинга заострялся, как у покойника, а ноги леденели, слабо перебирая последними шагами, какие остались ему до электрического стула… «Слово в слово», и далее шло упоминание того договора от 23 июня 192… года, Фонтенбло. Совпадения здесь быть не могло. Тайна их двоих: его самого и… – стала известна некоему третьему лицу; этому подозрительному посреднику по торгам.
   В ночь подписания договора их было трое: Гарин, Зоя, Шельга, – свидетелей; первые двое исключаются – мертвы. Шельга? – невозможно: абсолютно не его «почерк», никаких мотивировок, и попросту – винтик в советской машине. Во всяком случае, идентификация его личности не связана с большими трудностями; тому подтверждение словесный портрет, составленный эмиссаром в Берне. И – никакого сходства. Кому был так нужен мистер Роллинг, – ведь располагай иные правительства или спецслужбы подобными вещественными уликами его связей с Гариным, к нему был бы применен другой подход.
   Но тогда, самое невероятное и фантастическое – Гарин! Дьявол возвернулся в мир. Гарин жив, вновь во всеоружии, или выманивает деньги на постройку своего нового аппарата. Но, стало быть, жива тогда и Зоя. Одним словом, все это надо было как-то переварить; опровергнуть – доказать, или же сойти с ума.
   (В этом последнем случае он стал бы неподсуден).

*** 49 ***

   Зоя словно бы обрела косоглазие. Но ей предстояло еще сфокусировать ту точку зрения, что она подпала под некое перекрестное наблюдение. К господину в неизменном чесучовом костюме, со славянским типом лица, она уже попривыкла. Тем более, что он, кажется, интересовался здесь всем и каждым, кто был у него на виду. Но из тенет разведки возник еще один – явно проамериканский типаж, часто в шортах, в шляпе стетсон, перепоясанный ремнями фотоаппаратов. Один раз он увязался за нею, на тот сопроводительный случай одетый в кремовый костюм и лакированные штиблеты. Он проследил ее почти до ворот дома, где она жила, и Зоя ничего не могла с этим поделать. И вот как-то, три дня назад, они сошлись лицом к лицу в проходе вестибюля почтамта; янки все никак не мог разминуться с нею, притискивая плечом, аккуратно делал шаг, как раз, чтобы не давать ей пройти. И пусть тому событию уже не один день, – Зоя до сих пор отплевывалась от запаха его жвачки и переживала как свое унижение то, что даже не могла выговорить ему. (Вот только глаза янки удовлетворенно блеснули, как будто ему что-то удалось). Но и это было не все: объявилась еще некая «спина», – быть может, пока только, и будет анфас и профиль, – белого пиджака, широкого, на редкость приталенного для мужчины, такие же светлые брюки, отглаженные точно лезвие навахи. Шаг и походка человека навевали ей смутные образы. Так прохаживаются сутенеры в Буэнос-Айресе или уличные продавцы кокаина, – с вихлянием бедер и прищелкиванием пальцев. Единственная их встреча – со спины, на выходе из кондитерской, – не дала Зое повода для особых подозрений. Во всем же остальном – жизнь ее не отличалась разнообразием. Мимолетные изменения бросались в глаза, словно мошки, так же пропадая; крупные – могли случиться только к несчастью. Теперь по-настоящему она верила только своему желанию: пусть умереть, но умереть собою. Мир должен узнать леди Макбет; даже такую – на чужом пиру, тайком, умывающую руки от пролитой крови, вдохновительницу и губительницу. Лучше так, чем умереть ряженой старухой, завернутой в драгоценную парчу и преданной забвению. И тогда к некоему чудовищному, ненормальному стыду своему – Зоя сожалела, что так мало загубила жизней, и если бы не ее связь с Гариным (истинно душегубом), мир, чего доброго, простил бы ее, посчитав за Эвридику, порабощенную силами Аида.
   Так часто, своеобразно мечтая, Зоя выходила в крошечный сад, под кипящие струи неба и взбалмошные тучи, что, мерещилось ей, шли оттуда, со стороны Германии, куда умчался ее друг. Или же голливудской нечесаной куклой, полуодетая бродила по комнатам, спускалась в столовую, усаживалась на высокий стул и метала окурок за окурком в чашки из-под кофе и надоевшие эдельвейсы в горшках.

*** 50 ***

   Тот день, что так по-новому все обустроил в ее жизни, потянулся к Зое в короткое время ее прогулок, когда она возвращалась с почтамта в 11:30. Ей оставалось пройти булыжной мостовой, да горбатым тротуаром, и так шагов тридцать до чугунной калитки дома. Сейчас – это был проулок, всегда безлюдный, с выходящими на него глухими фасадами и галереями на уровне вторых этажей. День только вставал здесь в самый зенит солнца, чтобы затем по короткой дуге, в двадцать минут, перевалить за крыши домов. Она быстро шла кромкой тротуара, когда с ней вровень поравнялся мужчина и просто сказал (как сообщил):
   – Зоя.
   Как ни была она внутренне ко всему готова, но на шаге запнулась, инстинктивно замерла. Следующий ее короткий стесненный шаг пришелся с движением руки, когда, не повернув головы, она спокойно (в груди бездыханно) отщелкнула застежку сумочки, и рука ее скользнула к гремучему металлу. В тот же миг локти ее были грубо и больно схвачены. И жесткий мужской голос произнес, дыша в самое ухо:
   – Спокойно. Не в ваших же интересах, мадам Ламоль, подымать шум. Кричать и звать на помощь бесполезно. Я не один.
   Сила и грубость в мужчине нарастали. Тут же рядом притормозил автомобиль; боковая дверца его распахнулась, потянулись еще руки, на полкорпуса высунулась мужская фигура. На одну эту секунду все зависло и покачнулось, как на шатком мостике через пропасть в Альпах. Зоя задышала часто, часто, запрокинула голову, изогнулась всем телом, от горловой впадинки ее груди выпрыгнул амулет: короткий меч на платиновой цепочке. Зоя потянулась к нему всем наклоном головы, – припасть губами… Стиснутые за спиной локти пружинили, сводя на нет все ее усилия. Ей не оставалось уже и свободного места, кроме как в салоне автомобиля, куда Зою тянули и вталкивали.
   И тут – широкий белый замах, как снег с веток, и локти Зои мгновенно высвободились; с этим же – ее насильник стал валиться, всей тяжестью тела приваливаясь к ней. В следующий момент та же светлая (белая) сила метнулась в амбразуру кабины машины, выволакивая того, второго… Зоя успела лишь отшатнуться, как теперь реально – человек, в отутюженном костюме, с черными, блестящими волосами, обрушился со всей ненавистью, – и буквально выдрал второго нападавшего из-за рулевого колеса; другая его рука, совмещающая в себе кастет с узким лезвием, смертельно опасно подвела стилет в самое нужное место, под ухо… показалась тоненькая полоска крови.
   – Madre mia!* – не удержалась, чтобы не выкрикнуть Зоя, и уже грозно-весело, – Pronto!** В машину, Валантен!
   Крупные белые зубы под ниточкой усиков блеснули. Рот пополз скверной усмешкой:
   – Есть, моя королева. Уже исполнено. Одно ваше слово, и эти негодяи…
   – Сейчас не время, Валантен. Быстро, в машину и гони, гони!..
   Зоя первая впрыгнула в салон машины. Взобравшись с ногами на заднее сиденье, она прижала дуло револьвера к затылку второго похитителя, заставила его лечь лицом на панель управления, в то время как Валантен, сопя, втаскивал тело другого янки, с пробитой головой. Кровь меж тем обильно текла, и можно было опасаться за его жизнь.
   Зоя косила по сторонам. Она была бледна. Серые ее губы что-то шептали из недосказанного. Глаза – засвеченные плошки в ночь у жертвенного места. Похититель, в столь неудобной позе, шевельнулся, застонал. Одна рука его казалась вывихнутой.
   – Без глупостей, – произнесла Зоя. (Тычок револьвером в голову). – Одно резкое движение и… Кто я и на что способна, вам должно быть известно. Фу, – она сдунула локон, упавший ей на лоб. – Что, взяли! – досказала она сладко-певуче, и уже обращаясь к Валантену. – За руль и гони машину за город, до первой рощи. Вы, там! на пол (жесткий тычок). И лежать смирно, если хотите еще пожить и оказать помощь своему компаньону.
   Янки у панели управления кое-как пригнулся, скрючился и поджал ноги.
   Валантен уже на «досуге» пригрозил стилетом (предварительно обыскав), завел мотор. С места – зигзагами, потом все увереннее, путаными улочками Лозанны, машина выбралась на автостраду и устремилась за город.
* * *
   Они не могли видеть человека в чесучовом костюме, со славянскими чертами лица, который проводил их растерянным взглядом. Немного позже, с тем же выражением изумления и отстраненности, он сделал крюк по близлежащим улочкам, чтобы, вернувшись, методично прохаживаться в тридцати метрах от места разыгравшейся шпионской драмы (так себе он это представлял, и в этом же духе составит донесение в соответствующее представительство в Москве).

*** 51 ***

   Быстро миновали окраину города. Машина набрала скорость. За окнами проносились квадратики пшеничных полей, фруктовые сады, виноградники. Заснеженные хребты гор выглядели бутафорскими, как и все в этом краю. Наконец, доехали до рощицы, в три десятка деревьев. Автомобиль чуть съехал в небольшую ложбину, дернулся и остановился. Раненый, на полу у заднего сидения, застонал. Голова его, лицо были залиты кровью.
   Руководствуясь все тем же – стальным дулом в мозжечок, – Зоя приступила к формальностям допроса. Правда, вначале она поспешила объявить формулу приговора:
   – За попытку похищения и, возможно, убийства меня, – единственной и неповторимой, – вы оба приговариваетесь к расстрелу, – голос ее был резок и сух. Впрочем, она тут же проявила дипломатичность. – Чистосердечное признание может изменить меру наказания, – добавила Зоя. – Кто вы? Откуда? Кто вас послал? Ну, говорите! (Тычок железом в голову). У меня нет возможности и желания для соблюдения формальностей, – мельком Зоя взглянула на себя в зеркальце обзора. Поправила прическу. Успокоилась окончательно. Похорошела.
   Валантен тем временем, открыв бардачок на панели управления, тасовал какие-то старые фотографии и журнальные вырезки. Чем больше он вглядывался во все это, – с обрушившимся на него смыслом, тем более лицо его принимало по-детски растерянное и блаженное выражение: мясистые губы отвисли, глаза увлажнились. Он верил и не верил; настолько это было неожиданно-молниеподобно и ошеломляюще. На всех вырезках и фотографиях огнем магния было высвечено одно и то же лицо, и это было лицо его королевы. Более того, этому ее титулу дано было яркое и несомненное подтверждение: репродукция картины – женщина с высокой прической и алмазным венцом полумесяцем, в белой тунике, с колосьями в одной руке и скипетром в другой, с голубем на плече, на фоне прекрасного дворца и моря. У мола – пришвартованная, убранная цветами галера под парусом, с борта которой следует вереница людей в праздничных одеждах, коленопреклоненно встающих, протягивающих женщине дары садов и цветников. И эта женщина с ним рядом!