К ним Иван и обратился почтительно, прося — именно прося, а не приказывая, — дать своих приставов для вызова оговоренных на суд: «Понеже хочу яз того дела посмотрети».
   — А ты бы, мой богомолец, — прибавил Иван со спокойною твердостью, и вы, посадники, у меня же тогда были бы, хочу бо при вас обиденным управы дати.
   Феофил, недолюбливавший всех вообще неревлян, Захария Овин, в душе обрадованный несказанно, и довольные, что их самих оставили в покое, Казимер с Яковом Коробом согласились без слова. К Новгороду тотчас было отправлено с тысяцким Василием Максимовым требование дать приставов на поименованных в жалобе новгородцев, и городские подвойские Назар и Василий Анфимов с приставами и позовниками отправились по домам оповещать ответчиков, равно как и самих истцов — ограбленных уличан Славковой и Никитиной, — вызывая тех и других наутро на Городище, пред очи великого князя и государя Московского.
   К Борецким Назар приехал поздно вечером. Федор только что воротился к себе, не успел разоболочиться, как раздался стук в ворота.
   Подымаясь по ступеням, — позовников он оставил внизу, — Назарий поежился. Хоть и не в первый раз бывал тут, а все же к самой Марфе Борецкой с таким делом ему являться и подумать раньше не приходилось.
   Федор выслушал подвойского, презрительно щурясь, поглядел исподлобья, передернул плечами, фыркнул заносчиво:
   — Слыхал уж от Василия Максимова самого!
   Знал, чем уколоть Назария.
   Марфа появилась неожиданно в дверном проеме. Строго спросила, в чем дело. Выслушала молча, не шевелясь. Сказала негромко:
   — Выйди, Назар, пожди тамо!
   Для Назара Федор был друг его заклятого врага, Василия Максимова, но он уважал Марфу Борецкую. Склонив голову в молчаливом поклоне, он покинул терем. Федор — он сейчас, выставив упрямый лоб и раздувая ноздри, был похож на молодого рассерженного вепря — тронулся было следом за Назарием, к выходу, как мать стала на пороге. Подняв голову, Федор увидел ее совсем черные, безумно расширенные глаза, смутился, попытался отделаться шуткой:
   — Полно, мать! Василий Максимов клялся, что ничего худого не будет.
   Он и приставов наряжал. Ну, может, заплатить лишку придется!
   — Погубят! Обманывает тебя Василий твой! — Марфа произнесла слова судорожным, не похожим на нее торопливым шепотом и вдруг, видя, что сын, бычась, пытается ее обойти, сорвалась, крикнула надрывно, раскинув руки: Не пущу! Федя! Один остался… Феденька! — Она кинулась к нему, хватая сына за плечи, приговаривая в забытьи:
   — Сыночек мой! — Засоветовала жарко:
   — Кони готовы! Беги! В Андому, на Водлу, на Выг, в леса забейся, сама за тебя отвечу! Опомнись, Федор!!! — выкрикнула она, видя, что тот старается оторвать ее руки от себя и пройти.
   — Взрослый я аль нет! — гневно говорил Федор. — Пробегаю, опять как дурень и буду! Достальных оправят, меня одного обвинят, земли отберут того хоцешь?! Не забирают-ить меня!
   Он сердито вырвался. У Марфы ослабли руки, отвалилась к стене. Сын вышел.
   «Остановить! — пронеслось в голове у Борецкой. — К кому? Куда? Ночь на дворе. Все одно!»
   — Пиша! — крикнула она. — Давай шубу, плат, живо!
   К Богдану — он поймет, должен понять.
   На улице вьюжило. Снегом враз залепило лицо. Пиша, спотыкаясь, почти бежала следом. Ворота у Богдана были заперты. Долго спрашивали — кто?
   Долго отпирали.
   Сама не своя Борецкая ворвалась к разбуженному — он рано ложился Есипову, который, кое-как одетый, вышел к ней в горницу, моргая спросонь и морщась на свечку, что держала прислуга. Увидав безумные глаза Марфы, ее сбитый плат, он едва не попятился.
   — Богдан, ты останови! Неподсудны вы! — тяжело дыша, почти выкрикивала Борецкая. — Говорила, баяла: рати соберите! Глупой бабой обозвали… Что ж это?! Богдан, ты хоть умней их! — Она уже готова была пасть на колени.
   Богдан бросился, поддержал.
   — Что ты, Исаковна, Господь с тобой! — Оборотясь, рявкнул:
   — Огня!
   Феклу! Сбитню! Живо! И прочь! Все пошли! — Подвел к лавке:
   — Присядь, Исаковна, спаси Христос, ты же у нас самая сильная, Марфа! — Наливал сам в кубок горячий душистый сбитень. Старческие руки вздрагивали. Марфа пила, обливаясь, ее всю трясло. Богдан приговаривал:
   — Ручаютце, что ты! Не посмеет. Все званы, думашь, Федор твой один! И я, и Василий Онаньин, и Тучин — все как есть! Да кабы брать надумали, думашь, стали бы звать? Тут же за приставом поволокли!
   Марфа вдруг успокоилась. Устало взглянула на Богдана:
   — Прости! Может, и верно, баба я, дак не понимаю чего. Только сердце болит, за всех вас болит, не за одного Федора! Прощай, Богдан, может, и не увидимся больше!
   — Воля господня на все, а только зря ты, Исаковна! Мы-ить в правде своей, по правде и суд творили!
   На улице, чуть не столкнувшись впотьмах с каким-то прохожим, Марфа отступила в снег и тотчас узнала Ефима Ревшина. Тот тоже признал Борецкую, остоялся.
   — Марфа Ивановна?! — спросил удивленно, пригляделся, не случилось ли беды какой. Одна, а тут неспокойно, от московских гостей тем паче худого можно ждать. Поди, тоже знает про суд, уж не пото ли и вышла? Осторожно спросил, поддерживая Марфу:
   — Федор Исакович едет ле?
   — Едет. Бежать вам всем надо, Ефим!
   — Куда? От Нова Города все одно не убежишь. Мабуть, и пронесет!
   Великие бояра едут, и нам нать!
   («И этот не чует ничего!») — Ладно. Спасибо, Ефим, прощай, дойду сама!
   К кому теперь? К брату Ивану!
   Лошинский жил неблизко. Тоже спросонья начал утешать, говорить про Федора.
   — Дался вам Федор! Свои головы есть ле на плечах? — вновь взорвалась Борецкая.
   — Откупимсе! — примирительно отвечал сонный Иван.
   «И он, как Онаньин!» — безнадежно подумала Марфа.
   Побрели назад. Верная Пиша и шла и падала. К Онфимье еще? Благо по пути.
   Онфимья еще не спала. Тоже начала вопросом:
   — Федор твой…
   — Едет! — не дослушав, жестко бросила Марфа. — Вы как слепые все! За поводырем: тот в яму, и все в яму! Ты хоть сына своего спасай!
   Онфимья заколебалась. Иван, только что вошедший, на ходу застегивая шелковый домашний зипун, почтительно склонился перед Борецкой, переводя глаза с нее на Онфимью и обратно. Ответил сдержанно:
   — Что ни будет, а одному не достоит и от ямы спасатьце, мать!
   Марфа пересилила себя, поднялась:
   — Спать я всем не даю. День тяжкий грядет. Простите!
   Низко поклонилась. Саму едва держали ноги.
   Снег валил гуще прежнего. Холод проникал под шубу, Марфу била дрожь, и она была рада в душе, когда, тотчас за воротами, ее с Пишею догнали двое Онфимьиных холопов со смолистыми факелами, посланных посветить и провести до дому.
   Проводив Марфу и распорядясь слугами, Онфимья вернулась в горницу, где ее продолжал ждать Иван, поглядела на него, сказала с тревогой:
   — Сын! Права Ивановна-то!
   — Что ж, я один уйду, а все как? — возразил, сдвигая брови, Горошков.
   — Судьбы на кони не объедешь! А чему суждено быть от Бога — не нам пересуживать.
***
   Утром в день недельный, двадцать шестого ноября, съезжалась на Городец новгородская вятшая господа. Гордо ехали на суд бояре.
   Разукрашенные кони под золотыми седлами топтали искрящийся белизною снег.
   В прорывах облаков показалось солнце, и засверкала сбруя, зардели алые, черевчатые, голубые драгоценные одеяния, епанчи и шубы, крытые иноземным сукном, отделанные парчою и аксамитом. Словно не на суд, а на празднество ехали великие бояра — Богдан Есипов, Онаньин, Лошинский, Тучин…
   Иван принимал на этот раз в большой столовой палате городищенского княжого терема. Столы были убраны, и Ивану поставлен резной престол. В прежней короткорукавой чуге, в черевчатом кафтане и шапке Мономаха, он сидел, положив руки на подлокотья. По стенам теснились государевы дворяне.
   Стража, в оружии, окружала покой. Истцы и ответчики стали по двум сторонам палаты. Началось громкое чтение:
   — «Бьют челом старосты и все люди улиц Славковой да Никитиной на бояр на новгородских, на посадника степенного Василия Онаньина, на Богдана Есипова, на Федора Исакова, на Григория Тучина, на Ивана Лошинского, на Василия Никифорова, на Матфея Селезнева, на Якова Селезнева, на Ондрея Телятева Исакова, на Луку Офонасова, на Моисея Федорова, на Семена Офонасова, на Констянтина Бабкина, на Олексея Квашнина, на Василья на Балахшу, на Ефима на Ревшина, на Григорья на Кошюркина, на Онфимьины люди Есипова Горошкова и на сына ее Ивана и на Ивановы люди Савелкова, что, наехав те со многими людьми на те две улицы, людей переграбили и перебили, животов людских на тысячу рублев взяли, а людей многих до смерти перебили».
   …"Да еще бьют челом Лука и Василий Исаковы дети Полинарьины на Богдана Есипова и на Василья Микифорова, и на Панфила, старосту Федоровской улицы, что, наехав на их двор, людей у них перебили, а животы разграбили и взяли на пятьсот рублев».
   Иван, повернувшись в кресле, с любопытством взирал на ответчиков, великих бояр новгородских. От них первым выступил Богдан Есипов, как бывший степенной, властью которого содеялось все сказанное.
   Богдан говорил громко, гулко, сведя серые мохнатые брови и глядя в глаза Московскому князю:
   — Почто великий князь и господин наш велит честь жалобу ихнюю, а не велит спросить, почто мы те две улицы, такожде и бояр Луку с Васильем Полинарьиным, зорили и деньги и добро с них взыскивали? Дело то было решено властью новгородскою, посадничьей, и творилось по закону, яко же издревле ведется! Судили их судом праведным, и казнью казнили торговою за отступление от Господина Великого Новгорода, за отказ от суда посадничья.
   Такоже и древле во граде нашем отметников и переветников расточали и разоряли и хоромы их развозили и виру брали с них дикую по закону и по словам прежних князей, рекших: «Кто вам добр — любите, а злых казните!»
   Следующим говорил Онаньин:
   — Ведомо государю Московскому, а нашему господину, князю великому Ивану Васильевичу, что суд судить надлежит князеву наместнику на Городце с посадником вкупе. Так и по судной грамоте положено, и от прадед заповедано наших. Сии же отступницы, отступили посадничья суда и поддались суду городищенскому. И казнили их по правде, по приговору…
   Василий вдруг запнулся, увидя прямой недвижный блеск глаз Ивана Третьего. Смутно почуял, что тот помнит прежнее его посольство, пятилетней давности, тогда, еще перед Шелонью, помнит и не простил. Холод прошел по спине Василия Онаньина. Он оглянулся. У стен — руку протянуть — плотно стояли московские дворяне в бронях, одетых под платье, опираясь о бердыши.
   Переборол себя, хотел продолжить речь, но тут Иван сам перебил Онаньина.
   — Почто, — вопросил он, впиваясь взглядом в лицо степенного посадника, — почто изменою сочли ко мне, ко князю и господину вашему, отступление? А как же заповедано вам и грамотою утверждено, что у того суда новгородского печати были князей великих? Так как же измена то?!
   Непонятно мне сие! Как же ты, Василий, да и ты, Богдан, об измене мне говорите, когда я князь и господин ваш и суд творити в Новом Городе волен по правде и крестному целованию? И ныне приехал я сюда суд судить и жалобников оправливати, дак тоже судиться у меня измена? Кому же измена-то? Не королю ль литовскому, коему изменники новгородские предатися обещались, и паки отреклись, и уже грамоты те отобраны?! И то дивно нам, как богомолец наш, честный Феофил, таковое их грубиянство мне, великому князю своему, простил и втуне оставил?! А пото! — возвышая голос, загремел Иван с тронного кресла:
   — Приказываю, как татей и дешегубцев, тебя, Василий Онаньин, тебя, Богдан Есипов, тебя, Федор Исаков, и тебя, Иван Лошинский, сей же час взять и в железа сковать!
   Онаньин не поспел дернуться, тотчас к нему подступил Иван Товарков.
   Русалка ухватил Богдана. Никита Беклемишев держал за локти оскалившегося Федора Борецкого. Звенец взял Лошинского.
   Богдан глядел сердито, не понимая еще, что произошло. Федор, извиваясь, рвался из рук, и к Беклемишеву тут же поспешили на помощь двое дворян. Ражий Онаньин было отпихнул Товаркова, но лязгнула сталь, и он был вынужден даться в руки москвичей.
   Иван, пригнувшись с кресла, пронзительно глядел в лица захваченных, растерянно-яростные, недоуменные, разом побелевшие или покрасневшие от бессильного гнева.
   — А прочих, — прибавил он громко, — что грабили те улицы и людей убивали, взять за приставы и в узилище посадить!
   Григорий Тучин ощутил на предплечьях разом схватившие его с двух сторон твердые руки. Он тоже дернулся было, скорей от растерянности, чем от желания убежать, и ощутил острую боль — держали нешуточно.
   Завороженно глядел Григорий то на князя Ивана, то на товарищей. Рядом с ним вязали руки Селезневу. Липкий пот выступил у Григория на спине под рубахой. Он не знал, как это страшно, вот так, просто и вдруг, быть схвачену по чужому приказу, разом лишиться воли, достоинства, гордости и даже свободы движений. Он понимал храбрость. Смертельный риск сечи и даже смерть в бою. Тогда, вечером, на Шелони, когда его выручил Савелков, он дрался, уже не чая остаться в живых, и мужество не изменило ему даже в тот час. Но теперь его впервые охватил страх, тошнотный и мерзкий. Чувствовать это бессилие, невозможность скинуть чужие руки, а паче того — духовное бессилие, бесправие свое, когда остаешься один и никто не поможет, никто не защитит, и не только неможно отбиться, но и права отбиваться ты лишен, ибо взят по суду, и свои, ближние, и те молчат или против — это было паче смерти, паче всего, мыслимого доднесь! Тучин стоял, дрожа и обливаясь холодным липким потом, и, не в силах унять эту дрожь беззащитного тела, ненавидел себя. Смертельно бледный, почти теряя сознание, он смотрел неотрывно-завороженно в блистающий взгляд Ивана Третьего, уже почти не видя и не слыша ничего иного вокруг и перед собой.
   В палате поднялся недоуменный ропот. Даже жалобщики растерялись. Всех ошеломил скорый суд и скорое решение великого князя.
   Но и то еще было не все. Иван, уже испытывая злое торжество, поискав, нашел глазами Немира и возгласил:
   — А тебя, Иван Офонасов, и сына твоего Олферия видеть у себя не хочу, понеже ты и он мыслили датися за короля и отчину нашу, князей великих, Новгород, под короля литовского приводили!
   Бледнея, Немир поворотился к выходу. Им дали только переступить порог. Тотчас к Ивану Офонасову подошел Василий Китай, а к Олферию — Юрий Шестак.
   — Взяты именем государя нашего и великого князя Московского! повелительно произнес Китай.
   Немир обернулся затравленно. Кругом блестели обнаженные клинки московских дворян. Сопротивляться было бесполезно.
   Тучина, Василья Никифорова, Матвея и Якова Селезневых, Телятева, Ивана Есипова, Бабкина, Федорова, Квашнина, Тютрюма, Балахшина, Кошюркина и Ревшина в тот же день взял на поруки, внеся полторы тысячи рублей из владычной казны, испуганный архиепископ Феофил, на которого налетели со всех сторон вчерашние враги, сегодня ставшие единомышленниками в несчастьи. Поименованных продолжали держать в затворе, но за новгородскими приставами. Что же касается шести великих бояр: Богдана, Онаньина, Федора Борецкого, Лошинского и Ивана Офонасова с Олферием, их Иван решительно отказался выдать под любой заклад.
   Страшная весть переполошила весь город. Оксинья Есипова прибежала к Онфимье Горошковой простоволосая, в одном платке.
   — И твоего Ивана забрали!
   Онфимья молча царапала себе руки, бегала по горнице. Оксинья смотрела растерянно, попыталась утешить.
   — Их-то за приставы, а тех в железа! Что ж делать-то, Марфе Ивановне как сказать?
   Онфимья остановилась.
   — Онаньиха знат?
   — Не весть! Фовру встретила сейчас на мосту, зареванная вся! Марья Тучина тоже знат ли? Жонки ума лишатся, у обоих мужиков забрали! Что ж делать-то, Онфимья? — повторила Оксинья растерянно. — И Федор, и Богдан, и Онаньич!
   — Что делать? Побегу к Марфе! Не выпустят их! Говорила мне она, упреждала! Поди, плотницяне радуютце! — зло процедила Онфимья сквозь зубы.
   — А и им то же будет!
   — Неужто мужики смолчат? — отозвалась Есипова. — А тут пиры, не знай, то ли пей, то ли слезы лей!
   Грохнула дверь в сенцах, в дом вихрем ворвалась Иринка Пенкова.
   — Слыхали? Отбить!
   — Отбить! По монастырям московской силы полно, а свои рати не собраны! — горько ответила Онфимья, завязывая плат. — Нет уж, пришла пора кланятьце, так спины не жалей! К Марфе Ивановне похожу. Что мать?
   — Без памяти лежит. Отливали, — ответила Иринка и вдруг, согнувшись, заплакала по-детски, навзрыд.
   Офонас, Феофилат, Казимер с Коробом, Александр Самсонов спешно пересылались гонцами. Суд Ивана затрагивал всех. На право судить новгородца в городе «своим судом и за своими приставы» еще никто не подымал руки.
   Потерянный Феофилат, почуяв, что на его хитрые узлы тут пришелся московский топор и неизвестно, начав с Богдана, не кончат ли им, суетился, подгонял прочих. Захария Овин и тот явился со всеми вместе хлопотать перед князем о милости и снисхождении. Отрядили выборных к архиепископу.
   Весь понедельник шла подготовка посольства, совещания, споры. Уже подымалась голка по городу. Гнев и смута охватывали низы. Хоть и медленно, хоть и не так, как в прошлые века, когда достаточно было позвать, — и город подымался весь в оружии на защиту своих и боярских прав, но громада начинала волноваться. Уже кучками собирались ремесленники по углам.
   Москвичей все чаще начинали задирать. Великокняжеские ратники подтянулись к Городцу. Заставы на дорогах были усилены втрое. Казалось, вот-вот вспыхнет пламя мятежа, но некому было поднести огонь, некому и не из чего высечь запальную искру этого пламени…
   Борецкая, бледная, решительная, — обрушившееся несчастье разом поставило ее на ноги — распоряжалась, рассылала и собирала слуг, готовила коней и оружие. О посольствах, просьбах она даже не думала. Отбить!
   Непременно отбить! Но кем? Городец стал крепостью, его и ратью не возьмешь. Следовало перекрыть пути. Она вызвала Богданова ключника, но в доме у Есиповых был полный разброд, хозяйничали одни бабы, внуки Богдана тоже сидели за приставами, и ключник и ратные Богдана не трогались с места.
   Борецкая вызвала своего дворского и старшего ключника, Иева Потапыча, веля им поднять Богдановых молодцов и собрать всех своих людей, кого можно.
   — Пятьдесят ратных, боле не наберем! — сказал дворский.
   — Богдановых нать!
   — Богдановы не послушают, — мрачно возразил ключник, опуская глаза под слепящим взглядом Марфы. — Был я уже… Словно бы оговорил их кто!
   Слушок есть такой… — хищное лицо Иева покривилось, он глянул жестко в глаза госпоже:
   — Они, как Богдана взяли, оробели враз, скорее князя послушают, чем тебя! Да и городищенские шастают тамо…
   — Подкуплены?
   — Может, и московски посулы, кто знает!
   Иев был недалек от истины. Служилым людям Богдана наместник велел намекнуть отай, что великий князь Московский берет в службу военных слуг опальных бояр, если, конечно, они верны государю Московскому. Богдан был для своих молодцов каменной горой, и уж коли эта гора обрушилась так легко и просто, навряд кто другой возможет противустать Москве! Так они все, ежели и не рассуждали, то думали, и класть головы уже не захотел никто.
   Борецкая отрядила пятьдесят своих оружных и в тот же день скрытно послала к Липне, стеречь дорогу через Ям и Бронничи и попытаться перенять, ежели повезут тем путем. А ежели не повезут? Или силы не хватит?
   Марфа ходила по терему, как зверь в клетке, — все отреклись!
   Богдановы люди как опоены, Онаньин, Иван Офонасов — кто мог бы помочь, сами взяты. Тучин, Матфей Селезнев, Никифоров — сидят. Савелков! Он один, больше и некому!
   Иван был готов и понял Марфу с полуслова. Он поднял и вооружил всех, кого мог собрать. Но куда скакать, ежели садиться в засаду? На Мсту или к Русе?
   «Боже мой, — думала Марфа, бегая по горнице, — боже мой! Знала, чуяла! Одна во всем Новом Городе!»
   Во вторник архиепископ с избранными гражданами отправился на Городец.
   Офонасу и Коробу с Феофилатом удалось за день собрать выборных от всего Новгорода.
   Иван принял посольство в той же столовой палате, в которой творился суд. В ответ на мольбы старейших посадников и архиепископа возразил, глядя в лицо Феофила:
   — Говорите, никогда издревле не бывало того, чтобы новгородца судили не своим судом? А как же писано в летописании новгородском, что Ярослав, чьи грамоты вольность мужей новгородских утверждают, заточил посадника Констянтина Добрынича? И паки Владимир Мономах призывал в Киев бояр новгородских, и иных оправил, иных же оковал и поточил в Киеве? И святой великий пращур наш, Александр Невский, такоже вершил, призывая к себе бояр Нового Города и по иным градам расточая? И то все при древлих великих князьях благоверных деялось, и тебе, богомолец наш, и тебе, Яков, и тебе, Феофилат, то ведомо! И то еще ведомо тебе, богомольцу нашему, и всему Нову Городу, отчине нашей, — с нажимом произнес Иван, — колико от тех бояр и наперед сего лиха чинилося, а и нынеча что ни есть лиха в отчине нашей, он опять подчеркнул слово «нашей», — то все от них же чинится! Ино како мне за то лихо их жаловати?
   Взятых бояр в тот же день в оковах, с сильною охраной послали на Москву.
   — Теми же часами в Москву умчали! — донес Марфе прискакавший с Городца гонец.
***
   Феврония билась в рыданиях в материном дому. Олена сидела рядом, бледная, отхаживала сестру. Марфа стояла посреди столовой горницы, коротко и резко приказывая подбегавшим слугам. Савелков, одетый, сгорбившись сидел у стола.
   — Стало так! — говорила Марфа. — Скачите сейчас на Липну, там мои ратники ждут. Отсюда через Ковалево.
   — Заставы тамо!
   — А прямо, круг Юрьева?
   — У Перыня не перейти, лед не держит. Надо кругом.
   — Через Русу! — вмешалась вошедшая Олена.
   — Через Русу вовсе не пробиться, а и пробиться, тех не догнать будет!
   — Поскачете в объезд! — бросила Марфа, как о решенном. — На Вишере не задержат, оттоль к Бронничам, напрямик. К своим гонца шлю, догонят, поводных коней у меня возьмешь. Всем наказано. Волхов перейдете за Онтоном святым. Иван, на тебя надежда!
   Савелков встал, сжал на миг Марфины руки, поклонился Олене, сбежал с крыльца.
   Вечерело. Шел снег. Кони, готовые загодя, рвались из-под седел.
   Лучших скакунов достала Марфа Борецкая. Кони храпели, били копытами в снег. Дружина ждала верхами, пряча оружие под шубами.
   — Берегом! — приказал Иван, пуская рысью. Московская сторожа окликнула на выезде из города.
   — В Хутынь! — крикнул Савелков, не оставливаясь. Кони перешли в скок.
   Только бы переправиться через Волхово! Ниже Зверинца мужики перешли лед. Савелков окликнул. Люди были Марфины. Борецкая и тут сумела все подготовить. Всхрапывая, кони ступали на хрупкий настил, обмакивая копыта в ледяную воду. Двое искупались-таки с конями вместе, но выбрались все.
   Опять тронули в скок — не застудить бы коней!
   Овраги, ручьи, речки сводили с ума. У Успенья на Волотове опять путь загородили москвичи.
   — Свои! — бросил Савелков.
   — Каки таки свои, стой!
   Ничего не отвечая, Иван пришпорил жеребца. Несколько стрел просвистело в воздухе. Пришлось взять левее. Под Ситкой вновь напоролись на московскую заставу. Иван чуть было не приказал в клинки — опомнился.
   Дальше держались лесом. Мсту перешли по льду, накидав ельнику. Пока рубили, мостили — опять задержка. Уже пересаживались на поводных коней.
   Начинали попадаться обозы. От встречного мужика вызнали, что москвичи проезжали уже не раз, и все в одну сторону, на Яжелбицы, а один их отряд стоит в ближнем селе. Не рискуя напасть — потом не развяжешься, — Савелков послал двух холопов в догляд. Те едва выбрались из села. Узнали все же, что отряд сторожевой и прибыл еще вчера. Поскакали дальше, наверстывая потерянное время.
   Второй раз ошиблись хуже. Опять, чая обоз, налетели на сторожу. В бешеной сшибке трое полетели с седел. Москвичи, к счастью, вспятились, и савелковские, пользуясь темнотою, сумели уйти, бросив трупье и запаленных поводных коней на произвол судьбы.
   Марфин гонец догнал отряд Савелкова с вестью, что Липенская застава разбита под Ямом и вся разбежалась по лесу. Иван только молча закусил губу.
   Утрело. Конский скок становился короче и короче. Пришлось сделать привал. Поводив, напоили коней, покормились. Люди качались в седлах, слезая, падали в снег. Иван с трудом поднял отряд. Снова скакали. От встречных узнали, что впереди москвичи, и едут из Новагорода. Кинулись вдогоню. Обоз был уже верстах в пяти, только бы не попалась сторожа! Они нагоняли. Савелков ожог коня, вырвал саблю:
   — Стой!
   Хватая за повод, остановил возок. Оскакивая москвичей, торопливо хватавших оружие, ратники окружили обоз.
   — Что везешь?
   Сила была на стороне савелковских. Москвичи побросали копья и опустили клинки. Попоны и вервие полетело с возов. В крытом возке высадили двери — никого.
   — Великого князя добро! — отвечал холуй.
   Ошиблись. Вдали запоказывались конные княжеские ратники. Рубанув постромки — доле будут возиться! — савелковские умчались от греха.
   Кони были измотаны вконец, храпели заполошно, поводя боками, качались под седоками. Третий раз неудача, третий раз Иван наталкивался на силу, продуманную, готовую и устроенную исподволь, не разом, не взмахом, силу, где все было заранее учтено и взвешено. Теперь ему стало ясно, что и суд и разбор жадоб — одно скоморошество, что все было решено заранее, кого и как взять, и дороги перекрыты, и сторожа собрана, и давишний обоз не с умыслом ли, не для отвода ли глаз?