«Отель Дэзэн». (Только в этом единственном случае название не выкрикивается, а вы видите, как оно светится в глазах жизнерадостного представителя этой лучшей из гостиниц.) «Отель Мэрис!», «Отель де Франс!», «Отель де Кале!», «Ройял Отель, сэр, — английская гостиница!», «Направляетесь в Париж, сэр?», «Вашу багажную квитанцию, сэр!» Дай вам бог счастья, милые посыльные, дай вам бог счастья, милые комиссионеры, дай вам бог счастья, загадочные личности в кепи военного образца с голодными глазами, обретающиеся здесь днем и ночью, в хорошую погоду и в ненастную, в поисках какой-то непонятной работы, которую, насколько я знаю, никто из вас никогда не получил.
   Дай бог счастья и вам, милые таможенные чиновники в серовато-зеленой форме; разрешите мне пожать ваши радушные руки, которые просовываются в мой чемодан, по одной с каждой стороны, чтобы встретиться на дне и перетряхнуть всю мою смену белья каким-то особым приемом, словно это мера мякины или зерна. Нет, Monsieur le Douanier[88], мне нечего предъявлять, разве только свое сердце, загляните в него после того, как я испущу последний вздох, и там будет начертано: «Кале». Нет, Monsieur l'Officier de l'Octroi[89], у меня нет предметов, подлежащих оплате пошлиной, разве что переполняющие мою грудь чувства преданности и любви к вашему чудесному городу подлежат такой оплате.
   А вон на сходнях, возле мигающего фонаря, возлюбленный брат мой и друг — в прошлом представитель паспортного управления — регистрирует имена прибывших! Да сохранится он навеки таким, как сейчас — в застегнутом на все пуговицы черном сюртуке, с записной книжкой наготове, в черном цилиндре, который высится над его круглым улыбающимся терпеливым лицом. Обнимемся, возлюбленный брат мой, я твой a tout jamais — весь и навсегда.
   Кале, оживленное и полное энергии на вокзале, и Кале, утомленное и мирно почивающее в своей постели; Кале, попахивающее рыбой и древностью, и Кале, проветренное и начисто промытое морской водой; Кале, представленное в буфете вкусной жареной дичью, горячим кофе, коньяком и бордо, и Кале, представленное повсюду шустрыми личностями, помешавшимися на размене денег, хотя для меня в моем теперешнем положении непонятно, как они умудряются существовать, занимаясь этим; впрочем, возможно, я и мог бы это постичь, стоит только вообще понять валютный вопрос; Кале en gros[90] и Кале en detail[91], отпусти вину заблуждавшемуся! Там, на другом берегу, я не совсем понимал это, но подразумевал-то ведь я Дувр!
   Дзинь-дзинь-дзинь! По вагонам, господа путешественники! Подымайтесь в вагоны, господа путешественники, направляющиеся в Газебрук, Лилль, Дуэ, Брюссель, Аррас, Амьен и Париж. Подымаюсь вместе с остальными и я, скромный путешественник не по торговым делам. Сегодня поезд не переполнен, и купе разделяют со мной только два попутчика: один из них мой соотечественник в старомодном галстуке, который находит весьма странным, что французские железные дороги не придерживаются лондонского времени, и крайне возмущен моим предположением, что, быть может, парижское их больше устраивает; второй — молодой священник, который везет с собой маленькую птичку в маленькой клеточке. Он сначала перышком сыплет птичке корм, а затем ставит клеточку в сетку над своей головой, после чего птичка подскакивает к проволочной дверце и начинает щебетать, обращаясь, по всей видимости, ко мне, с таким видом, словно держит предвыборную речь. Соотечественник (который был со мной на одном пакетботе и который, я полагаю, является знатной персоной, потому что на палубе он сидел запертый в отдельной клетке, совсем как породистый кролик) и молодой священник (присоединившийся к нам в Кале) скоро засыпают, и тогда купе остается в птичкином и моем распоряжении. Ночь продолжает неистовствовать; яростной рукой она рвет и сотрясает телеграфные провода. Ночь так бурна — это усугубляется еще бурным бегом поезда в темноте, — что когда кондуктор, цепляясь, делает обход мчащегося полным ходом поезда, чтобы проверить билеты (подвиг в экспрессе поистине беспримерный, несмотря на то, что он очень искусно придерживается локтями за раму открытого окна), он попадает в такой вихрь, что я крепко хватаю его за воротник и чувствую, что отпустить его сейчас будет почти равносильно человекоубийству. Однако он удаляется, а крошечная пичужка остается у проволочной дверцы и потихоньку щебечет мне что-то. Она щебечет и щебечет, а я сижу, откинувшись на своем месте, и, как завороженный, наблюдаю за ней в полусне, и пока мы несемся вперед, она начинает навевать мне воспоминания. Когда-то, расточая время на праздные путешествия не по торговым делам (так щебетала маленькая пичужка), повидал ты и этот изрезанный болотами и дамбами край, как повидал ты и много других необычных мест, и тебе хорошо знакомы и диковинные старые домишки фермеров, сложенные из камня, к которым ведут подъемные мосты, и водяные мельницы, добраться до которых можно только на лодке. Это край, где женщины возделывают земли, переезжая с поля на поле в челноках; где в грязных дворах маленьких таверн и крестьянских домиков стоят каменные голубятни, по прочности равные сторожевым башням в старых замках; где миля за милей простираются однообразные каналы, по которым ходят построенные в Голландии ярко размалеванные баржи, и тянут их женщины, обмотав бечеву вокруг головы или вокруг талии и через плечи (не очень-то приятное зрелище!). В этом краю разбросаны повсюду и мощные фортификации известного тебе Вобана[92], здесь встречаются и легионы капралов, не хуже того, о котором ты, разумеется, когда-то слышал, и много голубоглазых Бебель. По этим равнинам проходили в сияющие летние дни длинные вереницы несуразных юных послушников в огромных широкополых шляпах — ведь ты помнишь, как затемняли они солнечные блики в густых тенистых аллеях? А теперь, когда Газебрук[93] почивает мирно в нескольких километрах отсюда, вспомни тот летний вечер, когда запыленные ноги невзначай занесли тебя с вокзала на ярмарку, где седые старцы с самым серьезным видом кружились под шарманку на игрушечных лошадках и где главным развлечением были религиозные зрелища Ричардсона[94] или, дословно, как он сам объявил огромными буквами, Theatre Religieux. В этом возвышающем душу храме исполнялись в лицах «все интересные события из жизни Иисуса Христа, начиная с яслей и кончая погребением». Неизменная исполнительница главной женской роли была в момент твоего появления занята заправкой висевших снаружи фонарей (уже темнело), тогда как исполнительница второй роли сидела за кассой, а юный Иоанн Креститель делал стойку на помосте.
   Тут я взглянул на маленькую пичужку, желая уверить ее, что она права во всем до мельчайших подробностей, но увидел, что она перестала уже щебетать и спрятала голову под крылышко. Тогда и я — не так, а по-своему, — последовал ее благому примеру.


XIX. Воспоминания, связанные с бренностью человеческой


   Я расстался с маленькой птичкой около четырех часов утра в Аррасе, где ее встретили два дежуривших на перроне священника в черных широкополых шляпах, придававших им приличествующий случаю орнитологический, я бы даже сказал, вороний вид[95]. Мы с соотечественником проследовали дальше в Париж; соотечественник время от времени повторял для моего сведения длинный перечень невероятных неудобств, с которыми связано путешествие по французским железным дорогам, ни об одном из которых я, грешный, и не подозревал, несмотря на то, что знаком с французскими железными дорогами не хуже большинства путешественников не по торговым делам. Я расстался с ним на конечной остановке (не внимая никаким объяснениям и увещаниям, он упорно настаивал, что багажная квитанция — это его пассажирский билет) в ту минуту, когда он весьма раздраженно доказывал дежурному чиновнику, что он, по его собственному свидетельству, представляет собой четыре пакета, общим весом столько-то килограммов — ни дать ни взять Кассим-баба[96]!
   Я принял ванну, позавтракал и отправился бродить по нарядным набережным. Мысли мои отвлеклись вопросом — неужели и правда столица не может стать прекрасной, пока ее не захватят я не поработят враги, действительно ли это так уж естественно и неизбежно, как то полагают, по-видимому, бритты — последователи известной школы, — как вдруг, осмотревшись по сторонам, я увидел, что ноги мои, потеряв — подобно мыслям — направление, привели меня к собору Парижской богоматери.
   Точнее будет сказать, собор находился передо мной, но нас разделяло огромное пустое пространство. В очень недалеком прошлом я оставил это самое пространство тесно застроенным; теперь же оно было очищено от зданий, вероятно, чтобы уступить место какому-нибудь новому диву, вроде широкого проспекта, площади, бульвара, фонтана или всего этого вместе взятого. Только отвратительный маленький морг, притаившийся на обрывистом берегу реки и готовый вот-вот сползти в воду, задержался до поры до времени, с видом чрезвычайно пристыженным и крайне гнусным. Не успел я посмотреть на этого старого знакомца, как взорам моим представилась огибавшая собор и проходившая мимо здания огромного госпиталя весьма легкомысленная процессия. Трепещущие на ветру полосатые занавески посередине придавали ей сходство с мятежными толпами Мазаньелло[97]. Процессия шла приплясывая и с самым развеселым видом.
   Я уже подумал было, что мне удастся посмотреть свадьбу какого-нибудь блузника, или, быть может, крестины, или еще какое-нибудь семейное торжество, как вдруг из слов пробегавших мимо блузников я понял, что это доставляют в морг тело. До сих пор мне еще ни разу не доводилось принимать участие в подобном кортеже, поэтому я тоже перевоплотился в блузника и вместе с остальными побежал в морг. День был слякотный, и мы нанесли с собой туда порядочно грязи, следовавшая же за нами по пятам процессия изрядно к ней добавила. Процессия была чрезвычайно жизнерадостна. Состояла она из зевак, с самого начала сопровождавших занавешенные носилки, и подкреплений, примкнувших к ним по пути. Носилки были установлены посередине морга, и затем два смотрителя громко объявили, что нас «приглашают» покинуть помещение. Это приглашение было подкреплено настойчивым, если и не слишком любезным образом — нас попросту повыталкивади взашей и заперли за нами двухстворчатые ворота.
   Те, кто никогда не бывал в этом морге, могут легко представить его себе в виде каретного сарая с кое-как настланным полом, с двухстворчатыми воротами, открывающимися на улицу. Левую сторону каретного сарая занимает витрина во всю стену, не хуже, чем у любого лондонского портного или торговца мануфактурой. За витриной два ряда наклонно расположенных помостов и на них экспонаты каретного сарая; вокруг, напоминая хаотически свисающие с потолка пещеры сталактиты, развешана одежда — одежда мертвых и похороненных экспонатов каретного сарая.
   Возбуждение наше достигло предела, еще когда мы заметили, что при приближении процессии смотрители начали стаскивать куртки и засучивать рукава. Все говорило за то, что предстоит дело нешуточное. Очутившись же за дверью на грязной улице и не зная, что, собственно, произошло, мы просто пропадали от любопытства. Что это — река, пистолет, нож, любовь, азарт, грабеж, ненависть? Сколько ножевых ран, сколько пуль, сохранился ли труп или успел разложиться, убийство или самоубийство? Стиснутые в кучу, мы обменивались напряженными взглядами, вытягивали шеи и задавали эти вопросы и сотни других, им подобных. Нечаянно выяснилось, что одному мсье — вон тому высокому и болезненному каменщику — известны факты. Не будет ли мсье высокий и болезненный каменщик, на которого тотчас же обрушился наш первый вал… не будет ли он так любезен поделиться с нами? Оказалось, что мертвец — всего лишь какой-то бедный старик, проходивший по улице мимо одного из строящихся домов; на него свалился камень и убил его на месте. А его возраст? Еще один вал обрушился на высокого и болезненного каменщика, и мы были сметены и рассеяны… а возраст его определить трудно: от шестидесяти пяти до девяноста.
   Старик — это, конечно, не бог весть что, ну и, несомненно, мы предпочли бы, чтобы смерть его была делом рук человеческих, своих или чужих — последнее предпочтительнее, — но нас утешало то, что при нем не оказалось никаких бумаг, с помощью которых можно было бы удостоверить его личность, и что его близким предстояло разыскивать его. (Может быть, даже сейчас, поджидая его, они не садились обедать.) Эта мысль пришлась нам по душе. Имевшиеся среди нас обладатели носовых платков медленно, долго и тщательно вытирали носы, а затем, скомкав, прятали платки за пазуху. Тем же из нас, у кого носовых платков не было, приходилось попросту утирать нос рукавом — это тоже давало выход волнению. Какой-то человек с изуродованным лбом, придававшим ему угрюмое выражение — судя по синеватому оттенку кожи и общему облику паралитика, один из обреченных, работающих в свинцово-белильной промышленности, — закусил воротник куртки и с аппетитом жевал его. Появилось несколько приличных женщин; они пристроились к краю толпы и готовились, как только представится возможность, ринуться внутрь зловещего сарая. Среди них оказалась одна миловидная молоденькая мать, она делала вид, что кусает указательный пальчик своего ребенка, розовыми губками придерживая его — когда придет время, этим пальчиком удобно будет указывать на экспонат. Между тем все взоры были обращены к зданию; мы, мужчины, ожидали с суровой, твердой решимостью, по большей части скрестив на груди руки. Можно смело сказать, что это было единственное общедоступное зрелище во Франции — из тех, что довелось повидать путешественнику не по торговым делам, — где ожидающие не выстраивались en queue[98]. Здесь таких порядков заведено не было. Здесь царила лишь всеобщая решительная готовность броситься вперед да стремление воспрепятствовать тому, чтобы мальчишки, взобравшиеся на столбы ворот, не ворвались внутрь при первом же повороте шарниров.
   Но вот шарниры начали поворачиваться, и мы ринулись. Страшная давка, крики впереди… Затем смешки, возгласы разочарования, давка уменьшилась, и страсти улеглись — старика в морге не оказалось.
   — Но что же вы хотите? — уговаривает смотритель, выглядывая через маленькую дверку. — Терпение, терпение! Мы приводим его в порядок. Скоро он будет выставлен. Нужно же соблюдать правила. Туалет в одну минуту не сделаешь. Своевременно его выставят, джентльмены, своевременно! — И он удаляется, покуривая, махнув голой рукой в сторону окна, как бы говоря: «Развлекайтесь пока что осмотром других достопримечательностей. К счастью, музей сегодня не пустует».
   Кто бы мог подумать, что человеческое непостоянство распространяется даже на морг? Однако на этот раз так оно и было. Три объекта, бывшие в центре внимания и вызывавшие живейший интерес еще совсем недавно, пока не были запримечены огибавшие величественный собор подпрыгивающие носилки, теперь окончательно и бесповоротно отошли на второй план, и никто, кроме двух маленьких девочек (одна показывала их своей кукле), не хотел на них смотреть. А между тем у наиболее выдающегося из трех, у объекта, выставленного в первом ряду, была зияющая рана на левом виске, тогда как двое других во втором ряду, утопленники, лежали рядом, чуть повернув друг к другу головы, и, казалось, обменивались впечатлениями насчет происшедшего. Правду сказать, у тех двух в заднем ряду (при всей их раздутости) был такой заговорщический и притом настолько осведомленный относительно обстоятельств убийства того переднего вид, что трудно было поверить, будто они никогда прежде не встречались и только смерть случайно их свела. Разделялось ли впечатление путешественника остальными или нет, сказать трудно, бесспорно одно — в течение десяти минут эта группа вызывала чрезвычайный интерес. Но вот непостоянная публика уже повернулась к ним спиной, кое-кто стоял даже облокотившись небрежно о поручни витрины, счищая грязь с башмаков, тогда как другие, заимствуя и одалживая огонек, раскуривали трубки.
   Смотритель выходит опять из своей дверки.
   — Джентльмены, мы еще раз приглашаем вас…
   Дальнейшие приглашения излишни. Стремительный бег на улицу. Туалет окончен, сейчас появится старик.
   На этот раз любопытство накалилось до такой степени, что проявлять терпимость по отношению к мальчишкам на столбах ворот оказалось невозможным. Обреченный рабочий свинцово-белильной промышленности внезапным прыжком настиг карабкавшегося на столб мальчишку и под одобрительные возгласы, несущиеся со всех сторон, стащил его на землю. Как бы тесно ни были мы спаяны в одно целое, мы все же умудрились разбиться на несколько беседующих групп, однако от общей массы никто не отбивался, и темой всех разговоров был старик. У высокого болезненного каменщика вдруг нашлись соперники; извечное людское непостоянство проявилось и тут. Эти соперники привлекали жадно внимавших им слушателей, и хотя все свои сведения они почерпнули исключительно у того высокого и болезненного, тем не менее некоторые не в меру угодливые личности в толпе пытались сообщить ему же кое-что из этих новых источников. Столкновение с действительностью превратило каменщика в сурового и закоренелого мизантропа; теперь он свирепо поглядывал на окружающих и, несомненно, лелеял мечту о том, чтобы вся эта компания оказалась на месте мертвого старика. Но мало-помалу внимание слушателей стало рассеиваться, при малейшем звуке люди срывались с места, недобрый огонек загорался в глазах, и стоявшие впереди нетерпеливо стучали в ворота, как будто принадлежали к племени каннибалов[99] и были голодны.
   Вновь заскрипели шарниры, и мы кинулись вперед. Произошла беспорядочная давка, и лишь после этого путешественнику удалось занять место в первом ряду. Странно было видеть, что причиной всех этих волнений и сумятицы был несчастный, навеки упокоившийся, безобидный седой старик. Он лежал на спине с лицом спокойным и необезображенным — удар камня пришелся на тыльную сторону головы, заставив его упасть вперед, — и что-то похожее на слезинки показалось из-под опущенных век и оросило его щеки. Удовлетворив любопытство первым же взглядом, путешественник не по торговым делам перевес свое внимание на окружавших его со всех сторон, рвущихся вперед людей; он задался вопросом, можно ли только по выражению лица определить, на что именно смотрит человек. Большого разнообразия выражений не наблюдалось. Были лица, выражавшие жалость — не очень много, и к жалости по большей части примешивалось эгоистическое чувство, словно человек хотел спросить: «Неужели и я, несчастный, буду похож на него, когда придет мой час?» На других лицах — их было больше — отражалось затаенное тягостное раздумье и любопытство, как будто говорившее: «Интересно, будет ли тот неприятный мне человек, против которого я имею зуб, похож на него, если кто-нибудь, — не важно, кто именно, — вдруг его пристукнет?» Было и что-то хищное во взглядах, которые устремили на труп некоторые люди, особенно этим отличался обреченный из свинцово-белильной промышленности. Но всего больше было обращено на старика бесцельных отсутствующих взглядов, какие бывают у людей, когда они смотрят в паноптикуме на восковую фигуру, не имея в руках каталога и не понимая, что же это перед ними такое. Но объединяло этих людей присущее всем без исключения выражение — выражение лица человека, смотрящего на кого-то и не ожидающего встретить ответный взгляд. Путешественник счел это обстоятельство весьма примечательным, но в это время новый единодушный натиск с улицы самым постыдным образом лишил его свободы передвижения и бросил прямо в объятия смотрителя, который успел тем временем спустить рукава и стоял у своей дверки, покуривая и отвечая между затяжками на вопросы с безмятежным и достойным похвалы видом человека, который не возгордился, несмотря на занимаемое им высокое положение. Кстати, о гордости, — уместно будет отметить, что лицо единственного прежде экспоната, занимавшего первый ряд, выражало теперь чувство глубокого презрения по отношению к несчастному старику, законно привлекшему к себе всеобщее внимание, тогда как двое во втором ряду, казалось, просто ликовали при виде того, как быстро может сойти на нет чья-то популярность.
   Немного погодя, прогуливаясь вдоль решетки сада, примыкавшего к башне Сент Жак де ла Бушери и затем снова перед Отелем де Билль, я вспомнил вдруг некий печальный морг под открытым небом, на который я набрел однажды в Лондоне в дни суровой зимы 1861 года и который показался мне в ту минуту чем-то таким чужеродным, как если бы увидел я его не в Лондоне, а в Китае. Приближался тот предвечерний час зимнего дня, когда фонарщики загодя начинают зажигать фонари на улицах, потому что темнота наступает быстро и бесповоротно. Я возвращался после прогулки по окрестностям, обходя с северной стороны Риджент-парк — застывший и пустынный, — и увидел вдруг, как пустой экипаж подкатил к сторожке у Глочестерских ворот. Кучер в сильном волнении прокричал что-то сторожу, тот проворно снял с дерева длинный багор и, ловко подхваченный за воротник кучером, вскочил на подножку козел, после чего экипаж с грохотом выехал из ворот и покатил по каменистой дороге. Я пустился за ним вдогонку, но, уступая в скорости, прибежал к правому мосту через канал, близ того места, откуда поперечная тропка ведет к Чок-фарм, когда экипаж уже остановился, от лошади валил пар, длинный багор валялся на земле, а кучер и сторож смотрели вниз, перегнувшись через парапет. Взглянув туда же, я увидел лежащую на бечевнике женщину с лицом, обращенным в нашу сторону. Умерла она, по-видимому, дня два тому назад, и лет ей, должно быть, было под тридцать. Одета она была бедно, во все черное. Ноги ее были небрежно скрещены в щиколотках, а темные волосы, как бы последним движением отчаявшихся рук откинутые назад от лица, струились по земле. Мокрое платье ее местами обмерзло, и земля вокруг была забрызгана водой и засыпана хрупкими льдинками, наломавшимися, когда ее вытаскивали. Около тела стояли только что вытащившие его полисмен и разносчик, случайно оказавшийся поблизости и помогавший ему; последний устремил на женщину взгляд, который я уподоблял уже взгляду человека, очутившегося в паноптикуме без каталога, первый же с профессиональной надменностью и хладнокровием поглядывал поверх топорщившегося галстука в ту сторону, откуда должны были появиться носилки, за которыми он послал. Каким жутким одиночеством, какой жуткой печалью, какой жуткой загадкой веяло от этой новопреставленной рабы божьей! Подошла баржа, раскалывая лед и нарушив царившую вокруг тишину; у руля ее стояла женщина. На человека, который шагал рядом с тянувшей баржу лошадью, труп произвел так мало впечатления, что разъезжающиеся копыта запутались в волосах, и бечева, зацепившись, повернула голову женщины, прежде чем крики ужаса, вырвавшиеся у нас, заставили его схватить лошадь под уздцы. При звуке наших голосов женщина у руля взглянула на нас — стоявших на мосту — с невыразимым презрением, потом она бросила такой же взгляд на утопленницу, как будто эта несчастная не была сотворена по тому же образу и подобию, что и сама она, как будто она кипела другими страстями, погибла по воле других случайностей, как будто это скатившееся к гибели создание отличалось чем-то от нее. Затем от ее весла полетела в сторону утопленницы струя жидкой грязи, в которую она вложила все свое презрение, и баржа проследовала дальше.
   Более приятное, хотя тоже связанное с моргом, происшествие, где счастливый случай помог мне быть в некоторой степени полезным, возникло в моей памяти, когда я вышел по бульвару де Севастополь к более жизнерадостным кварталам Парижа.
   Произошло это лет двадцать пять тому назад. В то время я был молодым и скромным путешественником не по торговым делам, робким и неискушенным. С тех пор солнце и ветры разных широт покрыли коричневым загаром мою кожу, но то были дни юношеской бледности. Я только что арендовал тогда дом в некоем весьма элегантном столичном приходе — дом, казавшийся мне в те времена невероятно роскошным родовым особняком, налагавшим на меня огромные обязательства, — и стал жертвой приходского надзирателя. Я полагаю, что приходский надзиратель, по всей вероятности, видел, как я входил и выходил из дома, и понял, что я изнемогаю под бременем собственного величия. Не исключена также возможность, что он прятался где-нибудь в соломе, когда я покупал свою первую лошадь (на приличествующем моему положению конском дворе, примыкавшем к роскошному родовому особняку), прятался, когда продавец, выводя ее напоказ, сняв попону и оглаживая, заметил своим особым говорком: «Вот она, сэр! Это ль не лошадка!», и когда я осведомился любезно: «Сколько вы за нее хотите?», и когда продавец ответил: «С вас не больше шестидесяти гиней», и когда я, не растерявшись, спросил: «Почему же не больше шестидесяти именно с меня?», и когда он ответил уничтожающе: «Потому что, клянусь честью, человеку понимающему и семьдесят показалось бы дешево, но ведь вы же не понимаете…» Так вот, я полагаю, что приходский надзиратель мог прятаться в соломе, когда этот позор обрушился на мою голову, или, быть может, он заметил, что я слишком не искушен и молод, дабы выступать в роли Атласа, с достоинством несущего на плечах роскошный родовой особняк[100]. Как бы то ни было, приходский надзиратель поступил со мной, как Меланхолия поступила с юношей в элегии Грея[101], — он наметил меня себе в жертву. Осуществил же он это следующим образом — прислал мне повестку с уведомлением, что я включен в состав присяжных заседателей, которые должны присутствовать при судебных разбирательствах дел о насильственной смерти или самоубийствах.