Среди жильцов Титбулловской богадельни есть два старичка, которые, как мне дали понять, были знакомы прежде в мире, лежащем за пределами помпы и железной ограды, когда оба они «занимались коммерцией». Они мужественно переносят превратности судьбы, чем вызывают глубокое презрение к себе со стороны остальных. Это два сутулых старичка с воспаленными глазами и бодрым видом; они ковыляют взад и вперед по двору, потряхивая бороденками, и ведут оживленную беседу. Окружающие принимают это за оскорбление; кроме того, возник вопрос — вправе ли они прогуливаться под какими-либо окнами помимо своих? Однако мистер Бэттенс разрешил им прогуливаться под своими окошками, по той причине — как он пренебрежительно выразился, — что при их слабоумии с них уже нечего спрашивать, так что теперь они могут мирно совершать свои прогулки. Они живут рядом и по очереди читают друг другу вслух свежие газеты (то есть самые свежие из тех, что попадают им в руки), а по вечерам играют в криббедж[147]. Говорят, что прежде, в теплые солнечные дни они заходили так далеко, что выносили два стула и, усевшись возле железной ограды, смотрели на улицу, но столь недостойное поведение вызвало так много нареканий со стороны обитателей Титбулловской богадельни, что возмущенное общественное мнение заставило их в конце концов прекратить подобные выходки. Ходит слух — хотя очень возможно, что это клевета, — что они испытывают к памяти Титбулла какое-то подобие благоговения и что как-то раз они даже отправились на приходское кладбище, чтобы разыскать его могилу и поклониться ей. Это обстоятельство, по всей вероятности, и породило разделяемое всеми подозрение, что они «соглядатаи джентльменов», — подозрение, в котором они сами всех утвердили в тот день, когда клерк джентльменов в моем присутствии предпринял слабую попытку восстановить репутацию помпы и когда оба они с непокрытыми головами выскочили из дверей своих жилищ, как будто и сами они и их жилища были составными частями старомодного барометра двойного действия с фигурками двух старушек внутри, и, пока этот клерк не отбыл восвояси, время от времени почтительно ему кланялись. У них, как известно, нет ни родных, ни друзей. Разумеется, оба несчастных старика стараются сделать свою жизнь в Титбулловской богадельне по возможности приятной, и, разумеется, они (как уже упоминалось выше) вызывают там к себе полное презрение.
   В субботние вечера, когда на воле шумнее и суетливее, чем обычно, когда даже бродячие торговцы, выбрав местечко, останавливаются со своими лотками по ту сторону железной ограды и зажигают коптящие фонарики, титбулловцами овладевает беспокойство. Знаменитые сердцебиения миссис Сэггерс начинаются по большей части именно в субботу вечером. Но куда уж там Титбулловской богадельне тягаться своим шумом с улицей. Титбулловцы свято верят в то, что сейчас люди толкаются больше прежнего, убеждены они и в том, что все население Англии и Уэльса только и думает, как бы сбить вас с ног и растоптать. Кажется, все, что известно жильцам богадельни о железных дорогах, — это свистки паровозов (которые, по словам миссис Сэггерс, пронизывают ее насквозь и должны быть запрещены правительством). Возможно, они до сих пор ничего не знают и о почтовых сборах — во всяком случае, я ни разу не видел, чтобы кто-нибудь из них получал письма. Но зато есть там высокая, прямая, бледная дама, живущая в домике номер семь, которая ни с кем никогда не разговаривает и которую окружает таинственный ореол былого богатства — дама, которая делает всю домашнюю работу в специальных перчатках, к которой тайно все питают почтение, хотя явно и строят ей каверзы. Неизвестно откуда, в богадельню проник слух, что у этой старой дамы есть сын, внук, племянник или еще какой-то другой родственник — «подрядчик», которому нипочем развалить Титбулловскую богадельню, отправить ее в Корнуэлл[148] и там снова сколотить. Нагрянувшая как-то в карете на рессорах компания, которая увезла старую даму на целый день на пикник в Эппингский лес, произвела на всех огромное впечатление. Относительно того, кто из этой компании был сыном, внуком, племянником или каким-то другим родственником — «подрядчиком», — мнения разделились. Плотный субъект в белой шляпе и с сигарой собрал наибольшее количество голосов, но поскольку у титбулловцев не было никаких других оснований считать, что подрядчик вообще находился среди присутствующих, помимо того, что человек этот якобы созерцал печные трубы с таким видом, точно хотел развалить их и увезти со двора, то последовало брожение умов, и прийти к определенному решению так и не удалось. Чтобы как-то выйти из этого затруднительного положения, титбулловцы сосредоточили внимание на признанной красавице компании, чей туалет старушки тут же разобрали до последнего стежка и чьих «похождений» с другим — более стройным — субъектом в белой шляпе хватило, кажется, на то, чтобы потом месяцами вгонять в краску помпу (возле которой похождения эти главным образом обсуждались). В этом титбулловцы, которые органически не переваривают посторонних, остались верны себе. Что же касается вообще каких-нибудь усовершенствований или новшеств, то они твердо придерживаются мнения: то, что не нужно им, не нужно никому. Хотя, пожалуй, с подобным мнением мне приходилось сталкиваться и за пределами Титбулловской богадельни.
   Незатейливые сокровища в виде всевозможной мебели, которую привозят с собой в богадельню жильцы, собираясь остаться в этой тихой пристани до конца дней своих, и большей — и наиболее ценной — своей части бесспорно принадлежат старушкам. Я могу с уверенностью сказать, что имел честь переступить порог или по крайней мере заглянуть внутрь комнат всех девяти дам, и я заметил, что все они чрезвычайно заботятся о своих кроватях и полагают в любимой и привычной кровати и постельных принадлежностях неотъемлемую часть своего отдыха. Обычно в число их нежно любимого имущества входит также старомодный комод и, разумеется, чайный поднос. Мне известны по крайней мере две комнатки, где небольшой, ослепительно начищенный медный чайник щурится на огонь наперебой с кошкой, а одна старушка обладает даже кипятильником для воды, который занимает почетное место на комоде и служит ей библиотечным шкафом, так как в нем хранятся четыре книжечки небольшого формата и обведенный траурной полосой газетный лист с отчетом о похоронах ее высочества принцессы Шарлотты[149]. У бедных старичков такой роскоши нет и в помине. У принадлежащей им мебели такой вид, словно ее пожертвовали разные лица, совсем как сборник литературной смеси, в который все шлют старую заваль; стулья всегда разрозненные, старые лоскутные чехлы сбиты на сторону; кроме того, у них есть неряшливая привычка хранить одежду в шляпных коробках. Достаточно упомянуть одного старичка, довольно щепетильного в выборе своих обувных щеток и ваксы, и этим я исчерпаю все претензии на элегантность обитателей мужской половины богадельни.
   В случае смерти кого-нибудь из жильцов, все остальные неизменно сходятся в том — и это единственный вопрос, по которому сходятся все без исключения, — что покойный «сам себя довел». Судя по мнению титбулловцев, людям вообще нет нужды умирать, если только они будут беречься. Но они не берегутся и умирают, а когда они умирают в Титбулловской богадельне, их хоронят за счет заведения. Для этой цели оставлены какие-то средства, на которые (я так уверенно рассказываю об этом потому, что мне довелось видеть похороны миссис Куинч) расторопный гробовщик с соседней улицы наряжает четверых стариков и четырех старушек, проворно составляет из них процессию в четыре пары, повязывает сзади на свою шляпу большой бант из крепа и уводит их, весело поглядывая время от времени через плечо, словно желая удостовериться, что никто из компании не потерялся и не растянулся на дороге, как будто имеет дело со сборищем бестолковых старых кукол.
   Отказ от места случай чрезвычайно редкий в Титбулловской богадельне. Рассказывают, правда, что сын одной старушки выиграл как-то в лотерею тридцать тысяч фунтов стерлингов и в скором времени, подкатив к воротам в собственной карете с музыкантами на запятках, умчал свою мать из богадельни, да еще оставил десять гиней на угощение. Но мне так и не удалось добиться подтверждения этого факта, и я отношусь к этому рассказу как к одной из легенд богадельни. Забавно, однако, что единственный случай, когда кто-то действительно отказался от места, произошел, так сказать, у меня на глазах.
   Дело было так. Поводом к жестокому соперничеству у титбулловских дам служит вопрос, чьи посетители принадлежат к более изысканному обществу, и я нередко наблюдал, что посетители приходят разодетые, как на парад, очевидно по настойчивой просьбе дам, умоляющих их показываться в самом лучшем виде. Поэтому понятно, какое волнение вызвал некий гринвичский пенсионер[150], явившийся как-то с визитом к миссис Митс. Пенсионер этот был грубовато добродушен и воинствен на вид, один рукав его был пуст, и одет он был с необыкновенной тщательностью: пуговицы его ослепительно горели, пустой рукав он заложил весьма замысловато, и в руке у него была трость, явно стоившая больших денег. Когда он постучал набалдашником трости в дверь миссис Митс — в Титбулловской богадельне нет дверных молоточков, — миссис Митс, по свидетельству соседки, изумленно вскрикнула, и голос ее был исполнен смятения. Та же самая соседка утверждала, что, когда пенсионера впустили, в комнате миссис Митс раздалось чмоканье, именно чмоканье, а не какой-либо иной звук.
   Вид гринвичского пенсионера, когда он уходил, вселил уверенность в титбулловдев, что он еще вернется. Его визита ожидали с нетерпением, а за миссис Митс был установлен неотступный надзор. Между тем если что-нибудь могло поставить шестерых несчастных стариков в более невыгодное положение, нежели то, в котором они хронически пребывали, так это было именно появление гринвичского пенсионера. Вид у них и раньше был довольно поникший, теперь же, рядом с пенсионером, они окончательно увяли. Бедные старички и сами сознавали свое ничтожество и кротко соглашались в душе, что, мол, нечего им тягаться с этим пенсионером, с его военными и морскими доблестями в прошлом и «деньжишками на табачишку» в настоящем, с его пестрой карьерой, в которой смешались и синие волны, и черный порох, и алая кровь, пролитая за Англию, за отчий дом и за красотку!
   Не прошло и трех недель, как пенсионер появился снова. Снова постучал он в двери миссис Митс набалдашником своей трости и снова был допущен внутрь. Но на этот раз он ушел не один, так как миссис Митс в шляпке, на которой — как сразу было установлено — появилась свежая отделка, вышла вместе с ним и возвратилась домой только в десять часов по гринвичскому времени — час, когда пенсионеры пьют вечернюю кружку пива.
   Теперь перемирие было заключено даже в столь спорном вопросе, как мутная вода в ведре миссис Сэггерс; дамы говорили только о поведении миссис Митс и о том, как дурно оно может отозваться на репутации Титбулловской богадельни. Решено было, что мистер Бэттенс должен «взяться за это дело», о чем мистер Бэттенс был поставлен в известность. Этот необязательный субъект возразил, однако, что он еще «не уяснил себе, как следует поступить», после чего все дамы единодушно заявили, что он на редкость несносен.
   Каким образом могла произойти такая явная несообразность, что, с одной стороны, все дамы были возмущены миссис Митс, а с другой стороны, все дамы были восхищены пенсионером, значения не имеет. Прошла неделя, и титбулловцы были потрясены еще одним необъяснимым явлением. В десять часов утра к воротам подкатил кэб, на котором восседал не только гринвичский пенсионер с одной рукой, но еще и челсийский пенсионер с одной ногой. Оба они вылезли и подсадили на извозчика миссис Митс; затем гринвичский пенсионер разделил ее общество внутри кэба, а челсийский пенсионер взгромоздился на козлы рядом с кучером, выставив вперед свою деревяшку наподобие бугшприта, словно воздавая шуточные почести морской карьере своего друга. Вот так экипаж и укатил. И в этот вечер никакая миссис Митс домой не вернулась.
   Неизвестно, что предпринял бы по этому поводу мистер Бэттенс под напором возмущенного общественного мнения, если бы на следующее утро не произошло еще одно необъяснимое явление. Откуда ни возьмись, появилась тачка, которую подталкивали гринвичский и челсийский пенсионеры; у каждого во рту спокойно дымилась трубочка, и каждый налегал своей доблестной грудью на рукоятку.
   Предъявленное гринвичским пенсионером «Свидетельство о браке» и его заявление, что он и его друг явились сюда за мебелью супруги гринвичского пенсионера, бывшей миссис Митс, ни в коей мере не примирили дам с поведением их подруги; напротив, говорят, что негодование их еще усилилось. Но, как бы то ни было, случайные посещения Титбулловской богадельни уже после этого события утверждают меня в мнении, что потрясение пошло им всем на пользу. Девять дам стали куда более остроумны и франтоваты, чем прежде, хотя нужно признать, что шестерых стариков они по-прежнему презирают до последней степени. Они также гораздо живее интересуются пролегающей мимо улицей, чем во времена моего первого знакомства с Титбулловской богадельней. И каждый раз, если мне случается, прислонившись спиной к помпе или железной ограде и беседуя с одной из дам помоложе, заметить, как румянец заливает вдруг ее щеки, я, не оборачиваясь, могу с точностью сказать, что мимо прошел какой-то гринвичский пенсионер.


XXX. Хулиган


   Я столь решительно возражаю против замены слова «Хулиган» более мягким «Озорник», за последнее время широко вошедшим в употребление, что поставил его даже в заголовок этого очерка; тем более что цель моя — подробно осветить факт снисходительного отношения к Хулигану, невыносимого для всех, кроме самого Хулигана. Я беру на себя смелость утверждать, что если жизнь моя отравляется Хулиганом — Хулиганом-профессионалом, свободно разгуливающим по улицам большого города, Хулиганом, чье единственное занятие состоит лишь в том, чтобы хулиганить, нарушать мой покой и залезать ко мне в карман, когда я мирно, никому не мешая, направляюсь по своим личным делам, — то, значит, Правительство, под эгидой которого я имею великую конституционную привилегию, высшую честь и счастье существовать, не выполняет простейшей, элементарнейшей обязанности всякого Правительства.
   О чем довелось мне прочесть в лондонских газетах в начале сентября нынешнего года? О том, что Полиция «сумела, наконец, изловить двух членов печально знаменитой шайки Хулиганов, долгое время наводнявших улицу Ватерлоо». Да неужели? Какая замечательная Полиция! Перед нами прямая, широкая и многолюдная городская магистраль длиной в полмили, по ночам освещаемая газовыми фонарями, а помимо того еще и огнями огромного вокзала железной дороги, изобилующая магазинами, пересекаемая двумя оживленными проспектами, служащая главным путем сообщения с южной частью Лондона; и вот, после того как Хулиганы долгое время «наводняли» этот темный, уединенный закоулок, наша превосходная Полиция захватила теперь двух из них. Ну, а можно ли сомневаться в том, что любой человек, сносно знакомый с Лондоном, достаточно решительный и облеченный властью Закона, сумел бы в течение недели выловить всю банду целиком?
   Многочисленность и дерзость Хулиганов следует в значительной мере приписать тому, что Суд и Полиция оберегают сословие Хулиганов чуть ли не так, как в заповедниках охраняют куропаток. Почему вообще оставлять на свободе завзятого Вора и Хулигана? Ведь он никогда не пользуется своей свободой для какой-либо иной цели, кроме насилия и грабежа; ведь по выходе из тюрьмы он ни одного дня не работал и никогда работать не будет. Как заведомый, завзятый Вор, он всегда заслуживает трех месяцев тюрьмы. Выйдя оттуда, он остается все тем нее завзятым Вором, как и тогда, когда садился туда. Вот и отправьте его обратно в тюрьму. «Боже милосердный! — воскликнет Общество охраны дерзких Хулиганов. — Но ведь это равносильно приговору к пожизненному заключению!» Именно этого я и добиваюсь. Я требую, чтобы Хулигану не позволяли мешать ни мне, ни другим порядочным людям. Я требую, чтобы Хулигана заставили трудиться — колоть дрова и таскать воду на благо общества, вместо того чтобы колотить подданных ее величества и вытаскивать у них из карманов часы. А если это требование сочтут неразумным, тогда еще неразумнее будет выглядеть обращенное ко мне требование платить налоги, которое окажется не чем иным, как вымогательством и несправедливостью.
   Нетрудно заметить, что Вора и Хулигана я рассматриваю как одно лицо. Я поступаю так, зная, что в громадном большинстве случаев обе эти профессии практикуются одним и тем же лицом, о чем известно также и Полиции. (Что касается судей, то, за редким исключением, они знают об этом лишь то, что соблаговолит сообщить им Полиция.) Существуют категории людей, ведущих себя непристойно, хотя они и не хулиганы, как, например, железнодорожные машинисты, рабочие кирпичных и лесопильных заводов, уличные разносчики. Эти люди часто несдержанны и буйны, но, по большей части, в своей собственной среде, и, во всяком случае, они прилежные труженики, работают с утра до вечера, и работают упорно. А Хулиган в прямом смысле слова — почетный член сообщества, нежно именуемого «Озорным Элементом», — либо сам Вор, либо пособник Вора. Когда он бесстыдно пристает к женщинам, выходящим в воскресный вечер из церкви (за что я бичевал бы его почаще и покрепче), то не только для того, чтобы позабавиться, но и для того, чтобы вызвать замешательство, которым могут воспользоваться он сам или его друзья с целью грабежа и обшаривания карманов. Когда он сшибает с ног полисмена и избивает его до полусмерти, то лишь потому, что этот полисмен некогда выполнил свой долг, — предав его суду. Когда он врывается в таверну и выдавливает глаз у одного из посетителей или откусывает его ухо, то лишь потому, что этот человек выступал против него свидетелем. Когда он и его приятели, выстроившись в ряд поперек тротуара, — скажем, на улице Ватерлоо, этом пустынном отроге Абруццских гор[151], — движутся ко мне, «резвясь и дурачась», то заранее можно сказать, что их игривость грозит опасностью моему кошельку или булавке для галстука. Хулиган всегда Вор, а Вор всегда Хулиган.
   И уж если я знаю об этом по своему повседневному опыту, как очевидец, хотя за такую осведомленность мне и не платят, — если я знаю, что Хулиган никогда не толкнет даму на улице и не собьет шляпы с головы иначе как с целью облегчить Вору его дело, то удивительно ли, что я требую принятия мер от тех, кому платят, чтобы они об этом знали?
   Посмотрите-ка вот на эту кучку людей на углу улицы. Один из них — вертлявый субъект лет двадцати пяти, в неказистой, дурно пахнущей одежде; он носит плисовые штаны и настолько засаленный пиджак, что уже не различишь, из чего он сделан, шейный платок у него похож на угря, лицо цветом своим напоминает загрязненное тесто, истрепанная меховая шапка надвинута до самых бровей, чтобы скрыть тюремную стрижку волос. Руки он держит в карманах. Когда руки его ничем не заняты, он засовывает их в свои карманы (когда они заняты, то, естественно, в чужие), — ведь он понимает, что не загрубевшие от работы руки выдают его. Поэтому всякий раз, как он вытаскивает одну из них, чтобы утереть рукавом нос, — что происходит частенько, ибо он страдает хроническим насморком и глаза у него слезятся, — то сразу же засовывает ее обратно в карман. Другой — здоровенный мужлан лет тридцати пяти в цилиндре; его платье — некая помесь того, что носят игроки на скачках и головорезы; на лице — бакенбарды; на правой стороне груди — кричащего вида булавка; у него наглые, жестокие глаза, широкие плечи и крепкие, обутые в сапоги ноги, которые он всегда готов пустить в ход в драке. Третий — в сорокалетнем возрасте; он низкорослый, коренастый и кривоногий; носит короткие плисовые штаны, белые чулки, куртку с очень длинными рукавами, непомерно большой шейный платок, дважды или трижды обмотанный вокруг горла; его мертвенно-бледное, пергаментное лицо увенчано измятой белой шляпой. Этот молодчик выглядит как казненный почтальон былых времен, преждевременно снятый с виселицы и затем возвращенный к жизни усиленными стараниями дьявола. Пятый, шестой и седьмой — неуклюжие, сутулые молодые бездельники в заплатанной и обтрепанной одежде из какой-то осклизлой ткани, с чересчур короткими рукавами и чересчур узкими штанами, — сквернословящие негодяи, отвратительные как душою, так и наружностью. У всей этой компании в обычае как-то судорожно дергать ртом и смотреть исподлобья — приметы труса, скрывающегося под личиной задиры. Приметы вполне точные, так как все эти субъекты до крайности трусливы и в минуту опасности им свойственно скорее бросаться на землю и брыкаться, нежели постоять за себя. (Этим, возможно, и объясняются следы уличной грязи на спинах у пятого, шестого и седьмого, значительно более свежей, чем засохшие пятна грязи на ногах.)
   Этих очаровательных джентльменов созерцает постовой полисмен. Совсем близко — рукой подать — и полицейский участок со вспомогательным резервом. Они никак не могут притвориться, что заняты каким-то делом, что они, скажем, носильщики или рассыльные. А если б они даже и притворились, это бы ни к чему не привело, так как он знает, что они не кто иные, как отъявленные Воры и Хулиганы, и им самим тоже известно, что он их знает. Он Знает, где их притоны и какими воровскими кличками они кличут друг друга, знает, сколько раз, как долго и за что они сидели в тюрьме. Все это известно также и в полицейском участке, известно (или должно быть известно) также и в Скотленд-Ярде. Но известно ли ему, известно ли в полицейском участке, в Скотленд-Ярде или вообще где бы то ни было, почему эти молодчики находятся на свободе, когда в качестве заведомых Воров, — а это обстоятельство мог бы подтвердить под присягой целый отряд полисменов, — им следовало бы быть под замком, на каторжных работах? Откуда ему знать? Он был бы поистине мудрецом, если б знал это! И знает он только то, что они из той «печально знаменитой шайки Хулиганов», которые, по сообщению полицейского управления в газетах за минувший сентябрь, «долго наводняли» мрачную пустыню улицы Ватерлоо, из почти неприступных цитаделей которой Полиция, к невыразимому изумлению всех добрых граждан, извлекла, наконец, двоих.
   Последствия этой привычки к созерцанию со стороны администрации — привычки, которой следовало бы скорее ожидать от отшельника, а не от полицейской системы, — знакомы всем нам. Хулиган становится одной из прочных основ нашего государства. Дела и успехи Хулиганов, игриво именуемых Озорниками (словно они не больше чем любители грубоватых шуток), широко освещаются в печати. В большом или малом числе они собрались; в приятном или подавленном расположении духа пребывали; принесли ли их благородные усилия щедрые плоды или фортуна была против них; действовали ли они с кровожадными побуждениями или грабили с добродушными шуточками и благосклонной заботливостью о сохранении жертвы целой и невредимой, — обо всем этом повествуется так, словно речь идет о каком-то учреждении. Найдется ли где-либо в Европе, кроме Англии, другой город, где с этим бичом общества обращались бы подобным же образом, или город, где ныне, как и в Лондоне, постоянно совершались бы подобные дерзкие нападения на людей?
   Проявляем мы терпимость и по отношению к Приготовительным Школам Хулиганства. Трудно поверить, как часто совершают покушения на личность и имущество мирных людей юные лондонские Хулиганы, еще не ставшие Ворами и выступающие шока лишь претендентами на ученые степени и звания Университета Уголовных Судов. Прохожие на улицах постоянно рискуют получить увечье от бросаемых в них камней, а ведь это зло наверняка не разрослось бы до таких размеров, если бы мы обходились без Полиции, одними лишь своими плетками для верховой езды и тростями, — без Полиции, к которой я и сам в подобных случаях обращаюсь. Швырять камни в окна движущихся вагонов поезда — поистине разнузданное хулиганство, вдохновляемое самим дьяволом, и зло это стало таким вопиющим, что вынудило железнодорожные компании обратить на него внимание Полиции. А до этого бесстрастная созерцательность со стороны полисменов считалась в порядке вещей.