Подойдя поближе, я вижу, что это вовсе не катки, а сложные машины, в которые вделаны ножи, пилы и рубанки, срезающие гладко и прямо здесь и вкось там, вырезающие столько-то в одном месте и не вырезающие ничего в другом — словом, проделывающие все, что требуется, над деревянной чуркой, подсунутой снизу. Каждая из этих чурок должна превратиться в весло, и они были лишь вчерне подготовлены для этой цели, прежде чем окончательно распрощались с далекими лесами и погрузились на корабль, отплывающий в Англию. Тут же я вижу, что бабочки — это вовсе не бабочки, а древесная стружка, силой вращения машины подброшенная вверх в воздух, где она, двигаясь рывками, порхает, и резвится, и взлетает, и падает, и вообще настолько похожа на бабочек, что дальше некуда. Внезапно шум и движение прекращаются, и бабочки безжизненно падают на землю. За то время, что я пробыл здесь, одно весло изготовлено, остается только обточить ему ручку. В мгновение ока это весло оказалось уже у токарного станка. Один оборот машины, один миг — и ручка обточена! Весло готово!
   Изящество, красота и производительность этой машины не требуют доказательств, однако в тот день как раз нашлось отличное тому доказательство. Для какой-то специальной цели понадобилась пара весел необычного размера, и их пришлось делать вручную. Сидя возле искусной и легко приводимой в действие машины, сидя возле непрерывно растущей на полу груды весел, человек топором вытесывал эти специальные весла. Тут дело обходилось без роя бабочек, без стружки, без опилок. Казалось, что трудолюбивый язычник (которому нет еще и тридцати) готовит весла на случай своей кончины, лет этак в семьдесят, чтобы прихватить их в подарок Харону для его лодки[131], так медленно — по сравнению с машиной — продвигалась работа этого человека. Пока он утирал пот со лба, машина успевала изготовлять одно весло обычного образца.
   Вороха тонкой и широкой, как лента, стружки, снятой с чурок, с быстротой секундной стрелки превращавшихся в весла, могли с головой засыпать человека с топором, прежде чем он закончил бы свою утреннюю работу.
   От созерцания этого удивительного зрелища я снова возвращаюсь к кораблям — ибо, что касается Верфи, сердце мое принадлежит строящимся на ней кораблям, — и тут мое внимание привлекают какие-то незаконченные деревянные остовы судов, которые сохнут на опорах впредь до разрешения вопроса о сравнительных достоинствах дерева и железа, причем, надо сказать, вид у них такой, будто они с мрачной уверенностью ждут благоприятного для себя исхода спора. Рядом с этими внушающими почтение исполинами стоят таблички, на которых указаны их названия и боевая мощь — обычай, который, если бы ввести его в обиход среди людей, весьма способствовал бы непринужденности и приятности общения. По перекидной доске, в которой гораздо больше изящества, чем прочности, я отваживаюсь перебраться на борт винтового транспортного корабля, только что прибывшего с частной верфи для осмотра и приемки. Заботливым отношением к нуждам солдат, простотой своего устройства, обилием света и воздуха, чистотой, заботой о пассажирах — женщинах и детях — он производит самое благоприятное впечатление. Внимательно изучая корабль, я прихожу к заключению, что подняться на борт его, когда в адмиралтействе часы бьют полночь, и остаться там в одиночестве до самого утра я согласился бы лишь за большие деньги, ибо, без всякого сомнения, его часто посещают сонмы призраков суровых и упрямых старых служак, с прискорбием пожимающих своими херувимскими эполетами при мысли о том, как меняются времена. И все же, глядя на поразительные средства и возможности наших верфей, мы учимся более чем когда-либо почитать наших предков, ходивших в море, боровшихся с морем и владевших морем, не располагая этими средствами и возможностями. Эта мысль заставляет меня проникнуться величайшим почтением к старому кораблю, медные части которого совсем позеленели, а сам он потускнел и покрылся заплатами, и я снимаю перед ним свою шляпу. Молоденький, с пушком на щеках, офицер инженерных войск, проходящий в этот момент мимо, увидев мое приветствие, принимает его на свой счет… чему я, разумеется, только рад.
   После того как меня (в воображении) распилили на части пилами круглыми, приводившимися в действие паром, пилами вертикальными, пилами горизонтальными и пилами эксцентрического действия, я подошел, наконец, к той части своей экспедиции, когда можно уже бродить бесцельно, и следовательно, к самой сути своих не торговых исканий.
   Везде, где я побывал, во всех уголках Верфи, я примечаю ее спокойствие и скромность. Торжественным покоем охвачены служебные помещения и другие здания из красного кирпича, дающие понять, что ничего из ряда вон выходящего здесь не происходит, степенно избегающие похвальбы — качества, которого я не видел нигде за пределами Англии. Белые плиты мостовой ничем, кроме случайного эха, не выдают близости строящегося «Ахиллеса» и его тысячи двухсот стучащих рабочих (ни один из которых не старался напускать на себя значительный вид). Если бы не шелест, наводящий на мысль об опилках и стружках, мастерская, где изготовляются весла, и движущиеся во всех направлениях пилы могли бы находиться за много миль отсюда. Внизу расположен большой водоем, где лес вымачивается в воде различной температуры, что необходимо для его выдерживания. Над водоемом по подвесным рельсам ходит Волшебный Китайский вагончик; он выуживает бревна из воды, когда они достаточно вымочены, плавно откатывается в сторону и складывает их в штабеля. Когда я был мальчишкой (в то время я был хорошо знаком с Верфью), мне казалось, что было бы очень заманчиво поиграть в волшебном вагончике, получив эту механику в полное свое распоряжение с милостивого соизволения государства. Я до сих пор еще подумываю, что не худо было бы попробовать написать, сидя в нем, книгу. Уединение в этом случае было бы полным, а скользить взад и вперед между штабелями леса — разве это не то же самое (только гораздо удобнее), что путешествовать по чужим странам: в чащах Северной Америки, в топких болотах Гондураса, в темных сосновых лесах, путешествовать в норвежскую стужу, в тропическую жару, в дождь и в грозу? Драгоценные запасы леса сложены в штабеля и припрятаны в укромных местах, как будто они не желают похваляться и лезть на глаза. Они всячески стараются не привлекать к себе внимания, они не призывают: «Поглядите-ка на меня!» А между тем это отборнейшее дерево, его отбирали в лесах всего мира, его отбирали по длине, отбирали по толщине, отбирали по прямизне, отбирали по кривизне; его отбирали, имея в виду мельчайшие особенности кораблей и гребных судов. Диковинно изогнувшиеся стволы лежат вокруг, восхищая глаз кораблестроителя. Гуляя по этим рощам, я набрел на прогалину, где рабочие осматривали недавно прибывший лес. Совсем идиллическая картинка на фоне реки и ветряной мельницы! И все это похоже на войну не больше, чем Американские Штаты на единое государство.
   Бродя между мастерскими, где сучат тросы, я почувствовал, как меня опутывает блаженная лень, и тут мне стало казаться, что нить моей жизни, раскручиваясь все больше и больше, уводит меня к самым ранним дням моего детства, когда дурные сны — они были очень страшные, хотя в более зрелом возрасте я никак не мог понять, чем именно, — заключались в бесконечном свивании каната, но не из прядей, а из длинных тончайших нитей, а когда заплетенный канат подносили к моим глазам, я не мог удержаться от крика. А потом я иду между тихими мастерскими и складами, где хранятся паруса, рангоуты, такелаж, спасательные лодки, иду, готовый верить, что существует некто, облеченный властью, что этот некто бродит тут же, сгибаясь под тяжестью увесистой связки ключей на поясе, и, когда требуется что-нибудь, подходит, разбирая ключи — совсем как Синяя Борода, — и отпирает нужную дверь.
   Как безмятежно выглядят эти длинные ряды складов сейчас, но стоит только электрической батарее послать приказание, как все двери распахнутся настежь, и такая флотилия боевых кораблей под парами и под парусами двинется вперед, какую найдет нужным наш видавший виды Медуэй — куда веселый Стюарт впустил голландцев[132], пока его не столь веселые матросы умирали с голоду на улицах, — и понесут они в море кое-что достойное внимания. Итак, я снова неторопливо возвращаюсь к Медуэю, где сейчас прилив достигает высшей точки, и вижу, что река выказывает сильнейшее желание ворваться в сухой док, где находится «Ахиллес» и его тысяча двести стучащих строителей, с намерением унести оттуда все, прежде чем они закончат работу.
   Верфь до конца сохраняет полное спокойствие; мой путь к воротам лежит через тихую рощицу, где деревья заслоняют от солнца причудливую голландскую пристань и где испещренная бликами фигура корабельного мастера, который только что прошел в противоположном конце ее, могла быть тенью самого русского царя Петра. Но вот двери огромного несгораемого шкафа, наконец, захлопываются за мной, и я снова сажусь в лодку; и почему-то, наблюдая за тем, как погружаются в воду весла, думаю о хвастливом Пистоле[133] и его потомстве и о покорных чудовищах на Верфи с их вечным: «Нельзя сказать, чтобы нам хотелось делать это, но раз надо, так надо!..» Хр-р-рум!


XXVII. В краю французов и фламандцев


   — Не то, чтобы жизнь в этом краю кипела, — сказал я себе, — не блещет он и разнообразием, этот край, населенный на три четверти фламандцами и на одну четверть французами, но свои привлекательные стороны есть и у него. Хоть и проходят здесь железнодорожные магистрали, но поезда оставляют его далеко позади, устремляясь с пыхтением дальше — в Париж и на юг, в Бельгию и в Германию, к северному побережью Франции и в сторону Англии — лишь слегка закоптив его мимоходом. Ну, потом, ведь я его не знаю, а это уже достаточно веский предлог, чтобы пожить здесь; кроме того, я не умею произносить чуть ли не половину длинных замысловатых фамилий, украшающих вывески магазинов, а это еще один достаточно веский предлог для пребывания здесь, потому что должен же я, наконец, выучиться. Короче говоря, я был «здесь», и мне нужен был только предлог, чтобы здесь остаться. Удовлетворительный предлог был найден, и я остался.
   В какой степени повлиял мсье П. Сальси на мое решение, не столь важно, хоть я и не скрываю, что принял его уже после того, как увидел на стене красную афишу с именем этого джентльмена. Мсье П. Сальси, par permission d M. le Maire[134], обосновался со своим театром в ратуше — великолепном, чисто выбеленном здании, на ступенях которого я теперь стоял. А мсье П. Сальси, полномочный директор означенного театра, входящего в «первый театральный arrondissement[135] департамента Нор», приглашал весь франко-фламандский люд посетить театр и принять участие в интеллектуальном пиршестве, предлагаемом его семейством драматических актеров, общей численностью в пятнадцать персон — «La Famille P. Salcy, composee d'artistes dramatiques, au nombre de 15 sujets».
   Край, повторяю, не славится ни кипучей деятельностью, ни разнообразием, не блистает он и чистотой, но зато здесь приятно бывает прокатиться верхом, пока черная жидкая грязь не скроет бегущие по равнине и спускающиеся в овраги мощеные дороги. Край населен так редко, что я просто не понимаю, где живут крестьяне, которые пашут землю, сеют и снимают урожай, и на каких невидимых воздушных шарах доставляют их в поле на рассвете из далеких жилищ и увозят обратно на закате. Не могут же изредка попадающиеся, бедные домики и фермы предоставить кров всем людям, необходимым для того, чтобы возделывать землю, хотя с работой здесь не слишком торопятся, так как в один долгий погожий день я встретил на протяжении двенадцати миль не более чем человек двадцать пять мужчин и женщин (вместе взятых), жавших хлеб и вязавших снопы. И все же я видел здесь больше скота, больше овец, больше свиней, да и содержались они лучше, чем в тех местах, где говорят на более чистом французском языке. Лучше здесь были сложены и скирды, круглые, выпуклые, похожие на кубари, укрытые хорошими навесами, а не какие-нибудь бесформенные бурые кучи, наваленные, словно сухари для посаженного на хлеб и воду великана, и пришпиленные к земле вертелом из его же кухни. Есть здесь также хороший обычай устраивать вокруг дома навес фута в три-четыре шириной, под которым всегда сухо и где можно подвешивать для просушки травы, держать земледельческие орудия, да мало ли что еще. Не хочу сказать ничего дурного о наших порядках (тем паче, что издали все выглядит в гораздо более розовом свете), но, во всяком случае, лихорадке при них открыт вход за порог. Замечательная домашняя птица франко-фламандского края, и зачем тебе вообще быть домашней птицей? Почему бы подрастающему поколению не перестать класть яйца, не вымереть и не покончить с этим делом? Сегодня я видел птичьих родителей во главе жалких выводков; с важным видом они пытались тщетно выскрести хоть что-нибудь из грязи и ковыляли на ногах столь тощих и слабых, что в применении к ним игривое слово «ножка» казалось бы насмешкой; кукареканье же главы семейства звучало словно тяжелый приступ кашля. Видел я и телеги и кое-какие земледельческие орудия — громоздкие, нескладные, уродливые. Тысячи тополей окаймляют здесь поля и плоскую равнину, и когда смотришь прямо перед собой, кажется, что стоит только переступить последнюю кайму на горизонте, и сразу полетишь кувырком в пространство. Маленькие, выбеленные, похожие на карцер часовни с наглухо запертыми дверьми, с фламандскими надписями, встречаются почти на каждом перекрестке; очень часто их украшают связки деревянных крестов, похожих на игрушечные сабли; иногда же за неимением часовни украшают так же старое дерево, засадив в его дупло какого-нибудь святого, а то и шест, на верху которого в некоем подобии священной голубятни тоже обитает какой-нибудь сильно уменьшенный в размерах святой. Не скажу, чтобы мы здесь в городе страдали от отсутствия подобных украшений, потому что в церкви — вон там за нашим отелем — посредством старых кирпичей и камня, с добавлением размалеванного холста и деревянных истуканов, весьма картинно представлена сцена распятия; а все это сооружение высится над пропыленным черепом какой-то священной особы (возможно!), лежащим за низенькой, покрытой золой железной каминной решеткой, словно сначала его сунули туда, чтобы испечь, да огонь уже давно успел угаснуть. Это поистине край ветряных мельниц, только они здесь такие ветхие и шаткие, что при каждом повороте крыльев кажется, будто, сами себя подбив крылом, они вот-вот с жалобным скрипом рухнут на землю. Ну и, кроме этого, здесь край ткачей: из всех придорожных домиков доносится унылое постукивание ткацких станков — тра-та-та-щелк, тра-та-та-щелк! — и каждый раз, заглянув внутрь, я вижу бедного ткача или ткачиху, согнувшихся над работой, тогда как ребенок, которому тоже нашлось дело, вертит колесо маленького ручного станка, поставленного прямо на пол, чтобы ему было по росту. Бессовестное чудовище — ткацкий станок, расположившись в маленьком жилище, утверждает, что он — кормилец семьи, нагло настаивает на своих правах, широко расставив ноги, шагает через соломенные подстилки детей, заставляет тесниться всю семью и вообще ведет себя как распоясавшийся тиран. Но и он в свою очередь целиком зависит от безобразных заводов, и фабрик, и белилен, которые торчат то тут, то там среди перерезанных каналами полей и, подобно станку, считают ниже своего достоинства потесниться ради кого-нибудь или хотя бы не уродовать пейзаж. Вот что окружало меня, когда я стоял на ступенях ратуши и семейство П. Сальси, общим числом пятнадцать драматических персон, настоятельно уговаривало меня остаться здесь.
   К тому же здесь была еще и ярмарка. Противостоять двойному нажиму было невозможно, а кроме того, губка моя осталась в последней гостинице, и поэтому я отправился в обход городка с намерением купить новую. В маленьких залитых солнцем лавчонках, торговавших шелками, оптическими стеклами, аптекарскими и бакалейными товарами — а случалось и картинками из священного писания, — восседали важные старые фламандские супружеские пары, обязательно в очках, созерцая друг друга через пустой прилавок, в то время как осы, по всей видимости захватившие с боем город и установившие в нем осиное военное положение, производили воинские маневры в окнах. Некоторые лавки были полностью оккупированы осами, но на это никто не обращал внимания, никто даже не показывался, когда я стучал пятифранковой монетой по прилавку. Найти искомый предмет оказалось невозможно, как будто это был калифорнийский золотой самородок, и потому, оставшись без губки, я решил провести вечер с семейством П. Сальси.
   Все члены семейства П. Сальси — отцы, матери, сестры, братья, дяди и тети — были так толсты и так похожи друг на друга, что местная публика, мне кажется, окончательно запуталась в интриге представляемой пьесы и до самого конца надеялась увидеть в каждом актере без вести пропавшего родственника каждого другого актера. Театр находился на верхнем этаже ратуши, и добираться до него нужно было по высокой, ничем не украшенной лестнице, на которой в непринужденной позе стоял один из членов семейства П. Сальси — джентльмен дородный и плохо поддающийся воздействию пояса — и взимал входную плату. Это обстоятельство вызвало в дальнейшем величайшее оживление, ибо лишь только поднялся занавес перед началом вступительного водевиля и перед зрителями в образе юного любовника (пропевшего коротенькую песенку, исполняя ее главным образом бровями) предстал, по всей видимости, тот же самый дородный джентльмен, плохо поддающийся воздействию пояса, как все зрители устремились на лестницу, чтобы воочию убедиться, мог ли он действительно за такой короткий промежуток времени облечься во фрак и приобрести столь нежный цвет лица и черные с вокальным изломом брови? Тут обнаружилось, что это был другой дородный джентльмен, плохо поддающийся воздействию пояса. Не успели еще зрители прийти в себя, как к нему присоединился третий дородный джентльмен, плохо поддающийся воздействию пояса — одно лицо с первым. Две эти «персоны» — а вместе с получателем входной платы — три, из числа объявленных пятнадцати — вступили в беседу, касающуюся очаровательной молоденькой вдовушки, которая, вскоре появившись на сцене, оказалась дородной дамой, решительно не поддающейся никакому воздействию, как и американские негры, — четвертая из пятнадцати «персон» и родная сестра пятой, проверявшей входные билеты. В свое время все пятнадцать персон весьма драматично предстали перед зрителями. Не обошлось дело и без Ma Mere, Ma Mere[136] и без проклятий по адресу d'un Pere[137], был тут и неизбежный маркиз, и столь же неизбежный молодой провинциал, придурковатый, но преданный, который последовал за Жюли в Париж и мог плакать, и смеяться, и задыхаться — все сразу. Действие развивалось при помощи добродетельной прялки в начале, порочных бриллиантов в середине и слезливого благословения (по почте) Ma Mere в конце. Вследствие же всего этого один дородный джентльмен, плохо поддающийся воздействию пояса, оказался пронзенным маленькой шпажкой, другой дородный джентльмен, плохо поддающийся воздействию пояса, получил ежегодную ренту в пятьдесят тысяч франков и орден; молодого же провинциала дружно убедили, что если он еще не испытывает величайшего блаженства — для чего, казалось бы, у него не было никаких причин, — то он должен немедленно начать его испытывать. Это дало ему последнюю возможность поплакать, посмеяться и позадыхаться — все сразу, и привело покидающих театр зрителей в состояние сентиментального восторга. Невозможно представить себе более внимательную или более воспитанную публику, хотя места в задних рядах в театре семейства П. Сальси и стоили на английские деньги всего шесть пенсов, а в передних — один шиллинг. Каким образом умудрились пятнадцать персон так растолстеть при таких ценах, одному только богу известно.
   Каких великолепных фарфоровых рыцарей и их дам, вернувших себе при помощи позолоты весь свой былой блеск, мог бы я купить на ярмарке для украшения своего дома, будь я франко-фламандским крестьянином и имей я на то деньги! Какие сверкающие кофейные чашки с блюдечками мог бы я при удаче выиграть в лотерею! А какими сногсшибательными духами, какими сластями мог бы я торговать здесь! Или я мог бы стрелять в тире в маленьких куколок — их было много, и каждая стояла в тире в своем маленьком углублении, — я мог бы даже угодить в их королеву и завоевать франки и славу! Или, будь я здешним парнем, мои товарищи привезли бы меня на тачке состязаться в метании дротиков на приз муниципалитета, и, если бы я метал плохо и дротик мой, пролетая через кольцо, задел бы его, на меня вылилось бы целое ведро воды, от чего участники состязания спасаются забавными старыми шляпами, делающими их похожими на огородные пугала. Или будь я здешним уроженцем — мужчиной или женщиной, мальчишкой или девчонкой, — я мог бы всю ночь гарцевать на деревянной лошадке в пышной кавалькаде других таких же лошадок, четверней запряженных в триумфальные колесницы, которые кружились, кружились, кружились и кружились бы до бесконечности, в то время как мы — веселая орава — без конца пели бы хором под аккомпанемент шарманки, барабана и цимбал. Занятие, в общем, не более однообразное, чем езда верхом на Ринге в Гайд-парке, только куда более веселое, потому что разве случается там когда-нибудь, чтобы катающиеся пели хором под шарманку, разве бывает там, чтобы дамы обнимали лошадок обеими руками за шею, разве обмахивают там джентльмены своих дам хвостами борзых коней вместо вееров? И при виде всех этих кружащихся утех, украшенных самодельными плошками и китайскими фонариками, кружащимися вместе с ними, проясняются задумчивые лица ткачей, и светится цепочкой газовых фонарей ратуша, а над ней, на фоне газового света, парит французский орел, который, кажется, тоже не избежал здешней общекуриной немощи и, находясь, очевидно, в нерешительности, какой политический курс избрать, роняет свои перья. Везде реют флаги. И такое веселье стоит вокруг, что даже тюремный сторож выходит посидеть па каменных ступеньках тюрьмы, чтобы взглянуть на мир по ту сторону решетки, тогда как чудесный уголок — винная лавка, что напротив тюрьмы в тюремном переулке (она так и называется La Tranquillite[138], столь очаровательно ее местоположение), гремит голосами пастухов и пастушек, решивших провести здесь эту праздничную ночь. И тут я вспоминаю, что не далее как сегодня днем видел какого-то горемычного пастуха, направлявшегося в рту же сторону по ухабистой мостовой соседней улицы. Потрясающее зрелище — хилый, маленький, тупой, неповоротливый крестьянин в блузе, влекомый бурным вихрем в лице двух громадных жандармов в треуголках, едва умещавшихся на узкой улочке; каждый из них нес узелок украденного имущества, размерами не больше их эполет, и бряцал саблей, рядом с которой пленник казался настоящим пигмеем.
   «Messieurs et Mesdames! Разрешите мне из чувства признательности к обитателям столь прославленного города и в знак почтения к их благоразумию и утонченному вкусу, разрешите мне представить вам Чревовещателя! Да, Чревовещателя! И еще, Messieurs et Mesdames, разрешите мне представить вам Трансформатора — лицедея, неподражаемого артиста, умеющего выразить лицом все что угодно, умеющего изменять черты, дарованные ему от господа, и создавать бесконечный ряд изумительных неподражаемых портретов, а также, Messieurs et Mesdames, умеющего изобразить все гримасы, сильные и выразительные, которые только свойственны человеческим лицам и отражают такие чувства и порывы человеческой души, как Любовь, Ревность, Мстительность, Ненависть, Жадность, Отчаяние! Эй, эй! К нам, к нам! Заходите!» Такую речь, прерываемую время от времени ударами в звонкий бубен — и надо сказать ударами от души, как будто бубен представляет всех тех, кто не желает заходить, — держит человек суровой и надменной наружности, одетый в роскошную форму, мрачный, потому что он владеет сокровенными тайнами балагана. «Заходите, заходите! Сегодня вам представляется счастливый случай! Не пропустите его! Завтра будет уже поздно! Завтра утром экспресс умчит от вас Чревовещателя и Трансформатора; Алжир оставит вас без Чревовещателя и Трансформатора! Да! Во славу своей родины они приняли неслыханное по важности предложение выступить в Алжире. Можете увидеть их в последний раз перед отъездом! Через минуту мы начинаем! Эй, Эй! К нам, к нам! Заходите! Мадам, получите деньги, да поскорее! Сейчас мы начинаем! Заходите!»)