— Господа! — произнес король. — Я прибыл сюда для того, чтобы меня восхваляли, а не поучали!
   Он повернулся к маршалу Удино и продолжал:
   — Прикажите начинать парад, маршал.
   Затем король галопом выехал из рядов гвардейцев и занял место на фланге, а впереди него продолжало волноваться людское море.
   Парад начался.
   Каждая рота, проходя перед королем, выкрикивала свой призыв. Большинство гвардейцев кричали: «Да здравствует король!» Лицо Карла X мало-помалу просветлело.
   После парада король сказал маршалу Удино:
   — Все могло бы пройти и лучше. Было несколько путаников, но в массе своей гвардия надежна. В целом я доволен.
   И они снова поскакали галопом в Тюильри.
   По возвращении во дворец маршал подошел к королю.
   — Сир! — обратился он. — Могу ли я передать в газеты сообщение, что вы, ваше величество, удовлетворены смотром?
   — Не возражаю, — отвечал король. — Однако я бы хотел знать, в каких выражениях будет сказано о моем удовлетворении.
   Дворецкий объявил, что кушать подано, и его величество подал руку герцогине Орлеанской, герцог Орлеанский повел к столу герцогиню Ангулемскую, а герцог Шартрский предложил руку герцогине Беррийской. Все перешли в столовую.
   Тем временем национальные гвардейцы расходились по своим квартирам, но перед тем они долго обсуждали ответ Карла X Бартелеми Лелонгу: «Я прибыл сюда для того, чтобы меня восхваляли, а не поучали».
   Высказывание сочли чересчур аристократичным, учитывая место, где оно было произнесено: Карл X сказал это на той самой площади, где тридцать семь лет назад возвышался алтарь отечества, и с него Людовик XVI принес клятву Французской революции. (По правде говоря, Карл X, в то время граф д'Артуа, не слышал этой клятвы, ведь с 1789 года он находился в эмиграции.) И вот едва король удалился с Марсова поля, сдерживаемые дотоле крики вспыхнули с новой силой, вся огромная арена, казалось, содрогнулась, грянула «ура!», и в крике этом слышались гнев и проклятия.
   Однако это было не все: каждый легион, возвращаясь в свой округ, уносил с собой возбуждение, которое почерпнул в общении с представителями всего Парижа, и гвардейцы распространяли это возбуждение на всем протяжении пути. Если бы их крики не нашли отклика в парижанах, они скоро угасли бы, как забытый костер. Однако похоже было на то, что, напротив, крики солдат явились искрами, сыпавшимися на готовый вспыхнуть хворост.
   Крики прокатились в толпе, делаясь все громче; стоявшие на порогах своих домов парижане потрясали шапками, женщины махали из окон платками и подвывали мужьям, но теперь отовсюду доносилось не: «Да здравствует король! Да здравствует Хартия! Да здравствует свобода печати!», а «Да здравствует национальная гвардия! Долой иезуитов! Долой министров!» Воодушевление переросло в протест, а протест уже грозил мятежом.
   Те легионы, что возвращались по улице Риволи и через Вандомскую площадь, должны были пройти мимо министерства финансов и министерства юстиции. Вот уж там крики обратились в вопли! Несмотря на приказы командиров следовать дальше, легионы остановились, гвардейцы забарабанили прикладами о мостовую и взвыли: «Долой Виллеля! Долой Пейроне!» — да так, что в домах зазвенели стекла!
   Видя, что их приказ продолжать следование не исполняется, несколько офицеров с возмущением удалились; однако другие офицеры остались, но не для того, чтобы утихомирить солдат, поддавшихся общему возбуждению: командиры кричали вместе с подчиненными, а некоторые из них даже громче остальных.
   То была серьезная демонстрация: бунтовала не толпа, не сброд из предместий, не шайка мастеровых — восстала конституционная армия, политическая сила; теперь буржуазия, объединившись со всем французским народом, выражала протест устами двадцати тысяч вооруженных солдат.
   Министры в это время обедали у австрийского посла, г-на Апони. Предупрежденные полицией, они поднялись из-за стола, приказали подавать свои экипажи и отправились держать совет в министерство внутренних дел. Оттуда они в полном составе прибыли в Тюильри.
   Из окон своего кабинета король мог при желании видеть происходящее и оценить серьезность положения, но и его величество обедал — в салоне у Дианы, куда до августейших сотрапезников не доходило ни звука.
   Король Луи-Филипп, тоже, кажется, завтракал, когда в 1848 году ему объявили, что караульные помещения на площади Людовика XV захвачены…
   Министры ожидали в зале заседаний Совета приказаний короля, которого лакей пошел предупредить об их прибытии во дворец.
   Карл X кивнул, однако остался сидеть за столом.
   Обеспокоенная герцогиня Ангулемская спрашивала взглядом дофина и отца: дофин был занят зубочисткой и ничего не видел и не слышал; Карл X ответил улыбкой, которая означала:
   не стоит беспокоиться.
   И обед продолжался.
   К восьми часам все вышли из столовой и разошлись по своим апартаментам.
   Король, настоящий рыцарь, проводил герцогиню Орлеанскую до ее кресла, а затем направился в зал заседаний.
   По дороге ему встретилась герцогиня Ангулемская.
   — Что случилось, сир? — спросила она.
   — Ничего, как мне кажется, — отозвался Карл X.
   — Говорят, министры ожидают короля в зале Совета.
   — Во время обеда мне уже докладывали, что они во дворце.
   — В Париже беспорядки?
   — Не думаю.
   — Да простит король мое беспокойство!.. Могу ли я полюбопытствовать, как обстоят дела?
   — Пришлите ко мне дофина.
   — Пусть король извинит, что я настаиваю, я бы предпочла пойти сама…
   — Хорошо, приходите через несколько минут.
   — Король слишком добр ко мне!
   Герцогиня поклонилась, потом подошла к г-ну де Дама и отвела его к окну.
   Герцог Шартрский и герцогиня Беррийская беседовали с беззаботностью, свойственной молодости: герцогу Шартрскому было шестнадцать лет, герцогине Беррийской исполнилось двадцать пять. Герцог Бордоский, пятилетний малыш, играл в ногах у матери.
   Герцог Орлеанский стоял опершись на камин и казался беззаботным, хотя на самом деле прислушивался к малейшему шуму. Порой он проводил платком по лицу — только этим он и выдавал снедавшее его беспокойство.
   Тем временем король Карл X вошел в зал заседаний Совета.
   Министры ожидали его стоя и находились в большом возбуждении, что проявлялось у каждого из них в зависимости от темперамента: г-н де Виллель был желтого цвета, словно в жилах его вместо крови текла желчь; г-н де Пейроне раскраснелся так, будто его вот-вот хватит апоплексический удар; г-н де Корбьер был пепельного цвета.
   — Сир!.. — начал г-н де Виллель.
   — Сударь, — перебил его король, давая понять министру, что тот нарушил этикет, посмев заговорить первым, — вы не дали мне времени расспросить вас о вашем здоровье, а также о здоровье госпожи де Виллель.
   — Вы правы, сир. А все потому, что для меня интересы вашего величества гораздо важнее здоровья вашего покорного слуги.
   — Так вы пришли поговорить о моих интересах, господин де Виллель?
   — Разумеется, государь.
   — Я вас слушаю.
   — Вашему величеству известно, что происходит? — спросил председатель Совета.
   — Так, значит, ч го-то происходит? — отозвался король.
   — Недавно вы, ваше величество, приглашали нас послушать радостные крики парижской толпы!
   — Верно!
   — Не угодно ли королю послушать теперь угрозы?
   — Куда я должен для этого отправиться?
   — О, недалеко: достаточно отворить это окно. Король позволит?..
   — Открывайте!
   Господин де Виллель отодвинул оконную задвижку, и окно распахнулось.
   Вместе с вечерним ветерком, о г которого затрепетали огни свечей, в кабинет вихрем ворвался гул толпы. Слышались и крики радости, и угрозы — одним словом, тот шум, что поднимается над встревоженным городом, когда нельзя понять намерений его жителей и возбуждение их тем более пугает, что понимаешь:
   впереди — неизвестность
   Среди общего гула время от времени вспыхивали призывы, напоминавшие зловещие предсказания: «Долой Виллеля! Долой Пейроне! Долой иезуитов!»
   — Ага! — с улыбкой обронил король. — Это мне знакомо.
   Вы не присутствовали нынче утром на смотре, господа?
   — Я там был, сир, — отвечал г-н де Пейроне.
   — Верно! Я, кажется, видел вас среди штабных офицеров.
   Господин Пейроне поклонился.
   — Так это — продолжение Марсова поля, — заметил король.
   — Надобно подавить эту наглую выходку, сир! — вскричал г-н де Виллель.
   — Как вы сказали, сударь! — холодно переспросил король.
   — Я сказал, сир, — продолжал настаивать министр финансов, подхлестнутый чувством долга, — что, по моему мнению, оскорбления, брошенные министру, падают на короля. И мы пришли узнать у его величества, как ему нравится происходящее?
   — Господа! — проговорил в ответ король. — Не надо преувеличивать! Не думаю, что мне грозит какая-либо опасность со стороны моего народа. Я уверен, мне довольно будет показаться — и все эти разнообразные крики сольются в один: «Да здравствует король!»
   — Ах, сир! — послышался позади Карла X женский голос. — Надеюсь, король не допустит неосторожности и не станет выходить!
   — А-а, это вы, ваше высочество!
   — Разве король сам не позволил мне прийти?
   — Верно… Так что вы предлагаете мне предпринять, господа?
   — Сир! Вы знаете, что громче всего кричат: «Долой священников»? — вставила свое слово герцогиня Ангулемская.
   — Да, действительно… Я хорошо слышал: «Долой иезуитов!»
   — Ну и что, сир? — не поняла ее высочество.
   — Это не совсем одно и то же, дочь моя… Спросите лучше у его высокопреосвященства архиепископа. Господин де Фрейсину, будьте с нами откровенны! Крики: «Долой иезуитов!» — адресованы духовенству? Как вы полагаете?
   — Я бы сделал различие, сир, — отвечал архиепископ, человек тихий и прямой.
   — А для меня, — поджав тонкие губы, возразила наследная принцесса, — различия не существует!
   — Ну, господа, занимайте свои места, и пусть каждый выскажет по данному поводу свои соображения, — предложил король.
   Министры сели, и обсуждение продолжилось.

XX. Господин де Вальзиньи

   Пока обсуждение, подробности и результаты которого мы узнаем позднее, разворачивалось вокруг стола, покрытого зеленым сукном, на котором столько раз были поставлены судьбы Европы; пока г-н де Маранд, рядовой вольтижер во 2-м легионе, возвращается к себе, за весь день не проронив ни слова одобрения или осуждения, по которому можно было бы судить о его политических пристрастиях, потом стягивает мундир с торопливостью, свидетельствующей о его неприязни ко всему военному и, как если бы его заботил лишь большой бал, который он собирается дать в этот вечер, он сам руководит всеми приготовлениями к вечеру, — наши молодые герои, не видавшие Сальватора с тех пор, как он дал им последние указания перед смотром, поспешили, как и г-н де Маранд, сбросить униформу и собрались у Жюстена как у общего источника, чтобы узнать, как им лучше себя держать в непредсказуемых грядущих обстоятельствах.
   Жюстен и сам ждал Сальватора.
   Молодой человек пришел к девяти часам; он тоже успел переодеться и снова превратился в комиссионера. Судя по испарине, выступившей у него на лбу, а также высоко вздымавшейся груди, после возвращения со смотра он не терял времени даром.
   — Ну что? — хором спросили четверо молодых людей, едва завидев Сальватора.
   — Министры заседают, — ответил тот.
   — По какому поводу?
   — Обсуждают, как наказать славную национальную гвардию, которая позволила себе неповиновение.
   — А когда станут известны результаты заседания?
   — Как только будет какой-нибудь результат.
   — Так у вас есть пропуск в Тюильри?
   — Я могу пройти повсюду.
   — Дьявольщина! — вскричал Жан Робер. — Как жаль, что я не могу ждать: у меня приглашение на бал, которое я не могу манкировать.
   — Я тоже, — сказал Петрус.
   — У госпожи де Маранд? — спросил Сальватор.
   — Да! — с удивлением отвечали оба приятеля. — Как вы узнали?
   — Я знаю все.
   — Однако завтра на рассвете вы сообщите нам новости, не правда ли?
   — Зачем же? Вы все узнаете нынче вечером.
   — Мы же с Петрусом уходим к госпоже де Маранд…
   — Вот у нее вы обо всем и услышите.
   — Кто же нам передаст?..
   — Я.
   — Как?! Вы будете у госпожи де Маранд?
   Сальватор лукаво улыбнулся.
   — Не у госпожи, а у господина де Маранда.
   С той же особенной улыбкой на устах он продолжал:
   — Это мой банкир!
   — Ах, черт побери! — бросил Людовик. — Я в отчаянии:
   и зачем только я отказался от твоего приглашения, Жан Робер!
   — А теперь уже поздно! — воскликнул тот и вытащил часы. — Половина десятого! Невозможно…
   — Вы хотите пойти на бал к госпоже де Маранд? — спросил Сальватор.
   — Да, — кивнул Людовик. — Я бы хотел нынешней ночью не расставаться со своими друзьями… Разве не должно что-то произойти с минуты на минуту?
   — По-видимому, ничего особенного не произойдет, — возразил Сальватор. — Но это не причина, чтобы расставаться с вашими друзьями.
   — Ничего не поделаешь, ведь у меня нет приглашения.
   Лицо Сальватора осветила свойственная ему загадочная улыбка.
   — Попросите нашего поэта представить вас, — предложил он.
   — О, я не настолько вхож в дом… — запротестовал Жан Робер и едва заметно покраснел.
   — В таком случае, — продолжал Сальватор, обратившись к Людовику, — попросите господина Жана Робера вписать ваше имя вот на этой карточке.
   И он вынул из кармана отпечатанное приглашение, гласившее:
   "Господин и госпожа де Маранд имеют честь пригласить господина … на вечер с танцами, который они дают в своем особняке на улице д'Артуа в воскресенье 29 апреля.
   Париж. 20 апреля 1827 года".
   Жан Робер взглянул на Сальватора с удивлением, граничившим с изумлением.
   — Вы боитесь, что не узнают ваш почерк? — продолжал Сальватор. — Подайте-ка мне перо, Жюстен.
   Жюстен протянул Сальватору перо. Тот вписал имя Людовика в приглашение, несколько изменив свой изящный аристократический почерк и выведя обычного размера буквы. Затем он протянул карточку молодому доктору.
   — Вы сказали, что сами вы идете не к госпоже, а к господину де Маранду? — уточнил Жан Робер, обратившись к Сальватору.
   — Совершенно верно.
   — Как же мы встретимся?
   — Действительно, ведь вы-то идете к госпоже! — продолжая улыбаться, молвил Сальватор.
   — Я иду на бал, который дает мой друг, и не думаю, что на этом балу будут говорить о политике.
   — Верно… Однако в половине двенадцатого, как только закончится выступление нашей бедняжки Кармелиты, начнется бал. А ровно в полночь в конце галереи, занятой под оранжерею, отворится дверь в кабинет господина де Маранда. Туда пропустят всех, кто скажет два слова: «Хартия» и «Шартр». Их нетрудно запомнить, не так ли?
   — Нет.
   — Вот мы обо всем и договорились. А теперь, если хотите успеть переодеться, чтобы в половине одиннадцатого быть в голубом будуаре, времени терять нельзя!
   — У меня в коляске есть одно место, — предложил Петрус.
   — Возьми Людовика! Вы — соседи, а я дойду к себе пешком, — сказал Жан Робер.
   — Хорошо!
   — Итак, в половине одиннадцатого в будуаре госпожи де Маранд, где будет петь Кармелита, — предупредил Петрус. — А в полночь — в кабинете господина де Маранда, где мы узнаем, что произошло в Тюильри.
   И трое молодых людей, пожав руки Сальватору и Жюстену, удалились, оставив двух карбонариев с глазу на глаз.
   Мы видели, как в одиннадцать часов Жан Робер, Петрус и Людовик собрались у г-жи де Маранд и аплодировали Кармелите. В половине двенадцатого, пока г-жа де Маранд и Регина приводили в чувство Кармелиту, молодые люди преподали Камиллу урок, о котором мы уже рассказали. Наконец, в полночь, пока г-н де Маранд, задержавшийся в будуаре, чтобы справиться о состоянии Кармелиты, галантно целовал руку своей жене и просил как величайшей милости позволения зайти после бала к ней в спальню, молодые люди проникли в кабинет банкира, назвав условный пароль: «Хартия» и «Шартр».
   Там собрались все старейшие заговорщики из Гренобля, Бельфора, Сомюра и Ла-Рошели — словом, все, кто чудом уцелел: Лафайеты, Кеклены, Пажоли, Дермонкуры, Каррели, Гинары, Араго, Кавеньяки — и каждый из них представлял особое мнение, а все вместе они шли к великой цели.
   Гости ели мороженое, пили пунш, говорили о театре, искусстве, литературе… Но уж никак не о политике!
   Трое друзей вошли вместе и поискали глазами Сальватора.
   Сальватор еще не пришел.
   Тогда они разделились и разошлись по разным кружкам:
   Жан Робер примкнул к Лафайету, который любил его как сына; Людовик — к Франсуа Араго, этому великодушному красавцу и умнице; Петрус — к Орасу Берне, чьи полотна все как одно были отвергнуты Салоном и тогда художник организовал выставку в своей мастерской, где перебывал весь Париж.
   Кабинет г-на де Маранда представлял собой любопытнейшее собрание недовольных, представлявших все партии. И вот приглашенные разговаривали об искусстве, науке, войне, но всякий раз, как отворялась дверь, все взгляды обращались на входившего: должно быть, они кого-то ждали.
   И действительно, они ожидали вестника из дворца.
   Наконец дверь распахнулась, пропуская молодого человека лет тридцати, одетого с безупречным изяществом.
   Петрус, Людовик и Жан Робер едва сдержались, чтобы не вскрикнуть от удивления: это был Сальватор.
   Вновь прибывший поискал глазами и, заметив г-на де Маранда, пошел к нему.
   Господин де Маранд протянул ему руку.
   — Вы припозднились, господин де Вальзиньи, — заметил банкир.
   — Да, сударь, — отвечал молодой человек, изменив голос и сопровождая свою речь непривычными жестами. Он поднес к правому глазу лорнет, словно без него не мог узнать Жана Робера, Петруса и Людовика. — Да, я пришел поздно, вы правы.
   Однако я задержался у тетушки, старой вдовы, подруги герцогини Ангулемской: она передала мне дворцовые новости.
   Все присутствовавшие стали слушать с удвоенным вниманием. Сальватор обменялся приветствиями с несколькими гостями, подошедшими к нему поближе, вкладывая в свои слова ровно столько дружеского участия, почтительности или непринужденности, сколько, по мнению элегантного г-на де Вальзиньи, полагалось каждому из них.
   — Дворцовые новости! — повторил г-н де Маранд. — Значит, во дворце что-то происходит?
   — А вы не знаете?.. Да, состоялось заседание Совета.
   — Это, дорогой господин де Вальзиньи, давно не новости, — рассмеялся г-н де Маранд.
   — Однако заседание может принести кое-что новое, что и произошло.
   — Неужели?
   — Да.
   Все приблизились к Сальватору.
   — По предложению господина де Виллеля, господина де Корбьера, господина де Пейроне, господина де Дама и господина де Клермон-Тоннера, а также по настоянию ее высочества наследной принцессы, которую очень задели крики: «Долой иезуитов!» — и несмотря на возражение господина де Фрейсину и господина де Шаброля, голосовавших за частичное расформирование, национальная гвардия распущена!
   — Распущена?!..
   — Полностью распущена! Вот и я был каптенармусом, а теперь я не у дел, придется искать другое занятие!
   — Распущена! — все повторяли слушатели, будто никак не могли поверить в то, что услышали.
   — То, что вы говорите, очень важно, сударь! — проговорил г-н Пажоль.
   — Вы находите, генерал?
   — Несомненно!.. Ведь это государственный переворот.
   — Да?.. Что ж, в таком случае его величество Карл Десятый совершил государственный переворот.
   — Вы уверены в своих словах? — спросил Лафайет.
   — Ах, господин маркиз!.. (Сальватор словно забыл, что Лафайет и Монморанси отказались от своих титулов 4 августа 1789 года.) Я не стал бы говорить то, в чем не уверен.
   Потом он прибавил непреклонным тоном:
   — Я полагал, что имею честь быть вам знакомым, чтобы вы не сомневались в моем слове.
   Старик протянул молодому человеку руку и с улыбкой проговорил вполголоса:
   — Перестаньте называть меня маркизом.
   — Прошу прощения, — рассмеялся Сальватор, — но вы для меня всегда маркиз.
   — Хорошо, пусть так! Для вас, человека неглупого, я готов остаться кем пожелаете, но при других зовите меня генералом.
   Вернувшись к первоначальной теме разговора, Лафайет спросил:
   — Когда огласят этот прелестный ордонанс?
   — Это уже сделано.
   — То есть, как? — не понял г-н де Маранд. — Почему же мне об этом ничего не известно?
   — Возможно, вы узнаете в свое время. И не надо сердиться на вашего осведомителя за опоздание: просто у меня есть свой способ видеть сквозь стены: нечто вроде хромого беса, который приподнимает крыши, чтобы я увидел, что происходит на заседании Государственного совета.
   — И когда вы смотрели сквозь стены Тюильри, вы видели, как составлялся ордонанс? — уточнил банкир.
   — Больше того, я заглядывал через плечо тому, кто водил пером. О, фраз там не было или, вернее, была одна-единственная:
   «Карл Десятый, Божьей милостью и так далее, заслушав доклад нашего государственного секретаря, министра иностранных дел и так далее, постановляет распустить национальную гвардию города Парижа». И все.
   — И этот ордонанс?..
   — …разослан в двух экземплярах: один — в «Монитор», другой — маршалу Удино.
   — И завтра пакет будет в «Мониторе»?
   — Он уже там. Правда, номер с ордонансом еще не вышел из печати.
   Присутствовавшие переглянулись.
   Сальватор продолжил:
   — Завтра или, точнее, сегодня, потому что уже перевалило за полночь, — итак, сегодня в семь часов утра национальных гвардейцев сменят с постов королевская гвардия и пехотный полк.
   — Да, — заметил кто-то, — а потом национальные гвардейцы сменят с постов пехотинцев и солдат королевской гвардии!
   — Это, возможно, и произойдет в один прекрасный день, — сверкнув глазами, молвил Сальватор, — только не по приказанию короля Карла Десятого!
   — Невозможно поверить в такое ослепление! — проговорил Араго.
   — Ах, господин Араго, — возразил Сальватор, — вы, астроном, можете до часа, до минуты предсказать затмения. Неужели вы не видите, что происходит на королевском небосводе?
   — Чего ж вы хотите! — заметил прославленный ученый. — Я человек рассудительный и привык сомневаться.
   — Иными словами, вам нужно доказательство? — подхватил Сальватор. — Будь по-вашему! Вот вам доказательство.
   Он вынул из кармана небольшой, еще влажный листок.
   — Держите! — сказал он. — Вот пробный оттиск ордонанса, который будет напечатан в завтрашнем номере «Монитора». Ах, жалость какая! Буквы немного смазаны: этот листок отпечатали нарочно для меня и очень торопились.
   Он усмехнулся и прибавил:
   — Это меня и задержало: я ждал, когда будет отпечатан ордонанс.
   Он подал оттиск г-ну Араго, и листок пошел гулять по рукам. Когда Сальватор насладился произведенным впечатлением, он, как актер, приберегающий эффекты, произнес:
   — Это не все!
   — Как?! Что еще? — послышались со всех сторон голоса.
   — Герцог Дудовильский, суперинтендант королевского дома, подал в отставку.
   — О! — воскликнул Лафайет. — Я знал, что с тех пор, как полиция нанесла оскорбление телу его отца, он ждал лишь удобного случая.
   — Что же, — заметил Сальватор, — роспуск национальной гвардии — случай подходящий.
   — Отставка была принята?
   — Незамедлительно.
   — Самим королем?
   — Король заупрямился было, но герцогиня заметила ему, что это место словно нарочно создано для принца Полиньяка.
   — То есть, как — для принца Полиньяка?
   — Да, для его высочества Анатоля-Жюля де Полиньяка, приговоренного к смерти в тысяча восемьсот четвертом году, помилованного благодаря вмешательству императрицы Жозефины, ставшего римским принцем в тысяча восемьсот четырнадцатом году, пэром — в тысяча восемьсот шестнадцатом и послом в Лондоне — в тысяча восемьсот двадцать третьем. Надеюсь, теперь ошибки быть не может?
   — Однако, раз он посол в Лондоне…
   — О, это не помеха, генерал: он будет отозван.
   — А господин де Виллель дал на это согласие? — полюбопытствовал г-н де Маранд.
   — Он немножко посопротивлялся, — ответил Сальватор, с непонятным упорством сохраняя шутливый тон, — ведь господин де Виллель — хитрый лис, так, во всяком случае, рассказывают; я-то имею честь его знать не более чем большинство мучеников… Во всяком случае, он сказал так: «Что до меня, то я никогда не слышал, чтобы мученики жили коммуной, — да, мученики, иначе их не назвать! — Их обычно не более пяти на сотню». И, как хитрый лис, он дал понять, что говорит и о Бартелеми и о Мери. Потому что, хоть и поется:
   Встал Виллель, всему глава, Несокрушимо, как скала, — он понимает, что нет такой скалы, пусть даже самой твердой, которую нельзя было бы взорвать. Доказательство тому — Ганнибал, который, преследуя Тита Ливия, продолбил проход в цепи Альпийских гор, — и он боится, как бы господин де Полиньяк не продолбил его скалу.
   — Как! — вскричал генерал Пажоль. — Господин де Полиньяк — в кабинете министров?
   — Тогда нам останется лишь спрятаться! — прибавил Дюпон (де л'Эр).
   — А я полагаю, что, напротив, нам придется показать зубы! — возразил Сальватор.
   Молодой человек произнес последние слова совсем другим юном, чем говорил до сих пор, и все невольно обратили на него свои взоры.