— Абсолютно прав! — поддакнул старый генерал.
   — А от этого запаха, похоже, свертываются соусы. Мадемуазель Толстушка — большая гурманка: всякий раз как маркиза де Латурнель приходит навестить моего дядю, ее собачка наведывается к повару… Могу поспорить, что ужин моему дорогому дядюшке был нынче отравлен — вот отчего он смотрит мрачно и в то же время так печален.
   — Браво, мальчик мой! Ты все объяснил чудесным образом.
   Впрочем, если бы я захотел отгадать, почему ты сам сегодня так весел и в то же время рассеян, думаю, я оказался бы прорицателем ничуть не хуже тебя… Однако мне не терпится узнать, чего от меня угодно прекрасной сирене, а потому отложу объяснение до другого дня.
   Он обернулся к г-же де Маранд.
   — Вы сказали, графиня, что хотели обратиться ко мне с просьбой: я вас слушаю.
   — Генерал! — начала г-жа де Маранд, вложив в свой взгляд всю нежность, на какую была способна. — Вы имели неосторожность неоднократно заявлять, что я могу рассчитывать на вашу руку, вашу голову — словом, на все, что вам принадлежит. Вы это говорили, не так ли?
   — Да, графиня, — отвечал граф с галантностью, какую в 1827 году можно было встретить разве что у стариков. — Я вам сказал, что, не имея возможности жить ради вас, я был бы счастлив за вас умереть.
   — И вы по-прежнему имеете это похвальное намерение, генерал?
   — Больше чем когда-либо!
   — В таком случае у вас появилась возможность доказать мне свою преданность.
   — Даже если эта возможность висит на волоске, графиня, я и тогда готов за нее ухватиться.
   — Слушайте же, генерал!
   — Я весь обратился в слух, графиня.
   — Именно эта часть вашей личности мне и нужна во временное пользование.
   — Что вы имеете в виду?
   — Мне на сегодняшний вечер понадобятся ваши уши, генерал.
   — Что же вы сразу-то не сказали, чаровница?! Подайте ножницы, и я сейчас принесу их вам в жертву без страха, без сожаления, даже без упрека… с одним-единственным условием:
   вслед за ушами вы не станете требовать мои глаза.
   — Что вы, генерал, успокойтесь! — вымолвила г-жа де Маранд. — Речь не идет о том, чтобы отделять их от ствола, на котором, как мне кажется, они прекрасно сидят! Я хотела лишь попросить вас повернуть их в ту сторону, куда я вам укажу, всего на час, и внимательно послушать. Иными словами, генерал, я буду иметь честь представить вам одну из своих подруг по пансиону — лучшую подругу, — девушку, которую мы с Региной зовем сестрой. Должна вам сказать, она достойна вашего внимания, как и нашей дружбы. Она сирота.
   — Сирота! — вмешался Жан Робер. — Вы только что сами сказали, что вы и графиня Рапт — ее сестры, не так ли? .
   Госпожа де Маранд одарила Жана Робера благодарной улыбкой и продолжала:
   — У нее нет родителей… Ее отец, храбрый гвардейский капитан, кавалер ордена Почетного легиона, был убит в бою при Шанпобере в тысяча восемьсот четырнадцатом году. Вот почему она оказалась вместе с нами в пансионе Сен-Дени. Ее мать умерла у нее на руках два года тому назад. Девушка бедна…
   — Бедна! — подхватил генерал. — Не вы ли сказали, графиня, что у нее есть две подруги?
   — Она бедна и самолюбива, генерал, — продолжала г-жа де Маранд, — и хотела бы зарабатывать на жизнь искусством, потому что шитьем прокормиться просто не в силах… Кроме того, она пережила огромное горе и хотела бы не забыть его, но забыться.
   — Огромное горе?
   — О да, неизбывное, какое только способна вынести женская душа!.. Теперь, генерал, вы все знаете и великодушно отнесетесь к тому, что выражение ее лица очень печально. Я прошу вас прослушать ее.
   — Прошу прощения за вопрос, который я собираюсь задать, — начал генерал, — он не столь уж нескромен, как может показаться на первый взгляд: в том деле, которому собирается себя посвятить ваша подруга, красота — не последняя вещь.
   Итак, ваша подруга хороша собой?
   — Как античная Ниобея в двадцать лет, генерал.
   — А поет она?..
   — Не скажу — как Паста, не скажу — на Малибран, не скажу — как Каталани, скажу так: поет по-своему… Нет, не поет — рыдает, страдает, заставляет слушателей рыдать и страдать вместе с собой.
   — Какой у нее голос?
   — Восхитительное контральто.
   — У нее уже были публичные выступления?
   — Никогда… Нынче вечером она впервые будет петь для пятидесяти человек.
   — И вам угодно…
   — Я бы хотела, генерал, чтобы вы, общепризнанный знаток, слушали ее во все уши, а когда прослушаете, сделайте для нее то, что сделали бы в подобных обстоятельствах для меня. Мне угодно, по вашему собственному выражению, чтобы вы жили ради нашей любимой Кармелиты, правда, Регина? Пусть каждая минута вашей жизни будет посвящена ей одной! Словом, я желаю, чтобы вы объявили себя ее рыцарем и чтобы с этой минуты стали самым верным ее защитником и страстным обожателем.
   Я знаю, генерал, что в Опере ваше мнение — закон.
   — Не краснейте, дядюшка: это ни для кого не секрет, — заметил Петрус.
   — Я хочу, — продолжала г-жа де Маранд, — чтобы вы передали имя моей подруги Кармелиты во все газеты, где у вас есть знакомые… Я не говорю, что требую для нее немедленного ангажемента в Оперу: мои запросы скромнее. Но поскольку именно из вашей ложи распространяются слухи о талантах или бездарностях, поскольку именно в вашей ложе рождаются будущие знаменитости или гибнет слава нынешних звезд, я и рассчитываю на вашу искреннюю и преданную дружбу, генерал, чтобы вознести хвалу Кармелите повсюду, где вам заблагорассудится: в клубе, на скачках, в Английском ресторане, у Тортони, в Опере, в Итальянском театре, я бы даже сказала — во дворце, если бы ваше присутствие в моем скромном доме не являлось протестом и не свидетельствовало о ваших политических пристрастиях. Обещайте же мне продвинуть — удачное слово, не правда ли? — мою прекрасную и печальную подругу так далеко и так скоро, как только сможете. Я буду вам за это бесконечно признательна, генерал.
   — Прошу у вас месяц на то, чтобы ее продвинуть, прелестница, два месяца — на заключение ангажемента и три — на то, чтобы о ней заговорили все. Если же она хочет дебютировать в Новой опере, на это потребуется год.
   — О, она может дебютировать где угодно. Она знает весь французский и итальянский репертуар.
   — В таком случае через три месяца я приведу к вам подругу, покрытую лаврами с головы до пят!
   — И разделите с ней свою славу, генерал, — прибавила г-жа де Маранд, сердечно пожимая
   старому графу руки.
   — Я тоже буду вам очень благодарна, генерал, — послышался нежный голосок, заставивший Петруса вздрогнуть.
   — Ничуть не сомневаюсь, княжна, — отозвался старик, из вежливости продолжая называть графиню Рапт так, как к ней обращались до ее замужества; отвечая Регине, что не сомневается в ее благодарности, старик не сводил глаз с племянника.
   — Ну что же, — спохватился он, вновь обратившись к г-же де Маранд, — вам осталось, графиня, лишь оказать мне честь и представить меня своей подруге как самого преданного ее слугу.
   — Это будет несложно, генерал: она уже здесь.
   — Да ну?
   — В моей спальне!.. Я решила избавить ее от скучной обязанности — согласитесь, что всегда скучно для молодой женщины проходить через эти бесконечные гостиные, всюду себя называя.
   Вот почему мы здесь собрались в тесном кругу; вот почему на некоторых из моих приглашений стояло: «десять часов», а на других: «полночь». Я хотела, чтобы Кармелита оказалась в окружении снисходительных слушателей и близких друзей.
   — Благодарю вас, графиня, — молвил Лоредан, сочтя, что это удобный предлог, чтобы принять участие в разговоре. — Спасибо за то, что включили меня в число избранных. Однако я обижен: неужели вы считаете, что я настолько мало значу, если не пожелали поручить свою подругу моим заботам?
   — Знакомство с вами, барон, может скомпрометировать очаровательную двадцатилетнюю девушку, — возразила г-жа де Маранд. — Кстати, Кармелита настолько хороша собой, что одно это будет для вас достаточной рекомендацией.
   — Время выбрано неудачно, графиня. Смею вас уверить, что в настоящую минуту лишь одна красавица имеет право…
   — Прошу прощения, сударь, — прервал барона кто-то негромко и очень вежливо, — мне нужно сказать два слова госпоже де Маранд.
   Лоредан, насупившись, обернулся, однако, узнав хозяина дома, с улыбкой протягивавшего к супруге руку, стушевался.
   — Вы хотели что-то мне сказать, сударь? — спросила г-жа де Маранд, нежно пожимая руку мужа. — Я вас слушаю!
   Обернувшись к графу Эрбелю, она прибавила:
   — Вы позволите, генерал?
   — Счастливец, кто имеет такое право!.. — мечтательно произнес в ответ граф Эрбель.
   — Что ж вы хотите, генерал! — рассмеялась г-жа де Маранд. — Это право повелителя!
   И она неслышно покинула кружок, опираясь на руку мужа.
   — Як вашим услугам, сударь.
   — По правде говоря, не знаю, с чего начать… Видите ли, Я совершенно забыл об одном деле, но, к счастью, только что чудом о нем вспомнил.
   — Говорите же!
   — Господин Томпсон, мой американский компаньон, рекомендовал мне молодого человека и его юную супругу из Луизианы, у них ко мне аккредитив… Я приказал передать им приглашение к вам на вечер, а сам запамятовал, как их зовут.
   — Так что же?
   — Надеюсь, что вы с вашей проницательностью распознаете среди приглашенных эту пару и со свойственной вам любезностью примете тех, кого рекомендовал мне господин Томпсон.
   Вот, мадам, что я имел вам сказать.
   — Положитесь на меня, сударь, — с очаровательной улыбкой отозвалась г-жа де Маранд.
   — Благодарю вас… Позвольте выразить вам свое восхищение. Вы, как всегда, неотразимы, графиня. Впрочем, нынче вечером -вы особенно прекрасны!
   Галантно приложившись к ручке супруги, г-н де Маранд подвел Лидию к двери в спальню. Она приподняла портьеру со словами:
   — Ты готова, Кармелита?

XV. Представления

   В ту минуту, как г-жа де Маранд вошла в спальню, спрашивая: «Ты готова, Кармелита?» — и уронила за собой портьеру, в гостиной лакей объявил: — Его высокопреосвященство Колетти.
   Воспользуемся несколькими мгновениями, пока Кармелита отвечает подруге, и бросим взгляд на его высокопреосвященство Колетти, входящего в гостиную.
   Читатели, вероятно, помнят имя этого святого человека, прозвучавшее однажды из уст маркизы де Латурнель.
   Дело в том, что монсеньор был исповедником маркизы.
   Его высокопреосвященство Колетти был в 1827 году не только в милости, но и пользовался известностью, да не просто пользовался известностью, а считался модным священником. Его недавние проповеди во время поста принесли ему славу великого прорицателя, и никому, как бы мало набожен ни был человек, не приходило в голову оспаривать ее у г-на Колетти. Исключение, пожалуй, представлял собой Жан Робер; он был поэт прежде всего и, имея на все особый взгляд, не переставал удивляться, что священники, располагавшие столь восхитительным текстом, каким является Евангелие, как правило, отнюдь не блистали красноречием, словно их не вдохновляла эта священная книга. Ему случалось завоевывать — и с успехом! — в сто раз более непокорных слушателей, чем те, что приходили укреплять свой дух на церковные проповеди, и казалось, что, доведись ему подняться на кафедру священника, он нашел бы гораздо более убедительные и громкие слова, чем все слащавые речи этих светских прелатов, одну из которых он нечаянно услышал, проходя как-то мимо. Тогда-то он и пожалел, что не стал священником: вместо кафедры у него в распоряжении был театр, а вместо слушателей-христиан — неподготовленная аудитория.
   Несмотря на то, что его высокопреосвященство Колетти носил тонкие шелковые чулки, что в сочетании с фиолетовым одеянием свидетельствовало о том, что перед вами — высшее духовное лицо, монсеньора можно было принять за простого аббата времен Людовика XV: его лицо, манеры, внешний вид, походка вразвалку выдавали в нем скорее галантного кавалера, привыкшего к ночным приключениям, нежели строгого прелата, проповедовавшего воздержание. Казалось, его высокопреосвященство, подобно Эпимениду, заснул полвека назад в будуаре маркизы де Помпадур или графини Дюбарри, а теперь проснулся и пустился в свет, позабыв поинтересоваться, не изменились ли за время его отсутствия нравы и обычаи. А может, он только что вернулся от самого папы и сейчас же угодил во французское светское общество в своем необычном одеянии., С первого взгляда он произвел впечатление красавца прелата в полном смысле этого слова: розовощекий, свежий, он выглядел едва ли на тридцать шесть лет. Но стоило к нему присмотреться, как становилось ясно: монсеньор Колетти следит за своей внешностью столь же ревностно, что и сорокапятилетние женщины, желающие выглядеть на тридцать лет; его высокопреосвященство пользовался белилами и румянами!
   Если бы кому-нибудь довелось взглянуть на его лицо без слоя румян и белил, он похолодел бы от ужаса при виде этой мертвенно-бледной маски.
   Живыми на этом неподвижном лице оставались лишь глаза да губы. Глазки — маленькие, черные, глубоко посаженные — метали молнии, порой сверкали весьма устрашающе, потом сейчас же прятались за щурившимися в притворной улыбке веками; рот — небольшой, изящно очерченный, с насмешливо кривившейся нижней губой, из которого выходили умные, злые слова, разившие иногда хуже яда.
   Эта восковая маска временами оживала, выражая то ум, то честолюбие, то сладострастие, но никогда — доброту. При первом же приближении к этому человеку становилось ясно: ни в коем случае нельзя допустить, чтобы он был в числе ваших врагов, равно как никто не горел желанием подружиться с аббатом.
   Был монсеньор невысок ростом, но — как выражаются буржуа в разговоре о священнослужителях — «представительный».
   Прибавьте к этому нечто в высшей степени высокомерное, презрительное, дерзкое в его манере держать голову, кланяться, входить в гостиные, выходить оттуда, садиться и вставать. Зато он будто нарочно припасал для дам свои самые изысканные любезности; глядя на них, он щурился с многозначительным видом, а если женщина, к которой он обращался, нравилась ему, его лицо принимало непередаваемое выражение сладострастия.
   Именно так, полуприкрыв веки и помаргивая, он вошел в описываемую нами гостиную, где собрались почти одни дамы, в то время как генерал, давно и хорошо знавший его высокопреосвященство Колетти, услышал, что лакей докладывает о монсеньоре, и процедил сквозь зубы:
   — Входи, монсеньор Тартюф!
   Доклад о его высокопреосвященстве, его появление в гостиной, поклон, жеманство, с каким усаживался в кресло проповедник, ставший известным во время последнего поста, на мгновение отвлекло внимание Кармелиты. Мы говорим «на мгновение», потому что прошло не более минуты с того момента, как г-жа де Маранд уронила портьеру, и до того, как портьера вновь приподнялась, пропуская двух молодых женщин.
   Разительный контраст между г-жой де Маранд и Кармелитой бросался в глаза.
   Неужто это была все та же Кармелита?
   Да, она, но не та, чей портрет мы описали когда-то из «Монографии о Розе»: румяная, сиявшая, поражавшая выражением простодушия и невинности; теперь она не улыбалась, ноздри ее не раздувались, как когда-то, вдыхая аромат роз, благоухавших под ее окном и украшавших могилу мадемуазель де Лавальер… Нет, сейчас в гостиную входила высокая молодая женщина с ниспадавшими на плечи по-прежнему роскошными волосами, но ее плечи были словно высечены из мрамора. У нее было все то же открытое и умное лицо, но оно было будто выточено из слоновой кости! Те же щеки, когда-то радовавшие здоровым румянцем, ныне побледнели и стали матовыми.
   Ее глаза, и раньше удивлявшие своей красотой, теперь, казалось, стали наполовину больше. Они и раньше горели огнем, но теперь искры обратились молниями. И благодаря залегшим вокруг глаз теням можно было подумать, что эти молнии сыплются из грозовой тучи.
   Губы Кармелиты, когда-то пурпурные, с трудом ожили после той страшной ночи и так и не смогли вернуть себе первоначальный цвет. Они едва достигли бледно-розового кораллового оттенка, однако прекрасно дополняли тот необыкновенный ансамбль, что всегда делал Кармелиту настоящей красавицей, но в то же время придавал ее красоте нечто фантастическое.
   Одета Кармелита была просто, но очень изящно.
   Три ее сестры долго уговаривали Кармелиту пойти на вечер к Лидии. Кроме того, она решила во что бы то ни стало обеспечить себе независимое существование. И вопрос о том, в чем Кармелита предстанет перед публикой, долго и горячо обсуждался всеми подругами. Само собой разумеется, что Кармелита в обсуждении не участвовала. Она с самого начала заявила, что считает себя вдовой Коломбана и всю жизнь будет носить по нему траур, а потому пойдет на вечер в черном платье. Остальное же она предоставила решать Фраголе, Лидии и Регине.
   Регина сказала, что платье будет из черного кружева, а корсаж и юбка — из черного атласа. Украсить наряд она предложила гирляндой темно-фиолетовых цветов, являвшихся символом печали и известных под именем аквилегий, а в гирлянду Регина хотела вплести ветки кипариса.
   Венок сплела Фрагола, лучше других разбиравшаяся в сочетании цветов, в подборе оттенков; как гирлянда на платье, как букетик на корсаже, венок состоял из веток кипариса и аквилегий.
   Ожерелье черного жемчуга, дорогой подарок, преподнесенный Региной, украшал шею Кармелиты.
   Когда девушка, бледная, но нарядная, появилась на пороге спальни, ожидавшие ее выхода вскрикнули от восхищения и в то же время вздрогнули от страха. Она была похожа на античную Норму или Медею. По рядам собравшихся пробежал ропот.
   Старый генерал, обычно настроенный весьма скептически, на сей раз понял, что перед ним святая мученица. Он поднялся — и стоя стал ожидать приближения Кармелиты.
   Едва Кармелита появилась в гостиной, Регина поспешила ей навстречу.
   Кармелита двигалась словно призрак в окружении двух дышавших жизнью и счастьем молодых женщин.
   Гости провожали взглядами молчаливую троицу со всевозраставшим любопытством.
   — До чего ты бледна, бедная сестричка! — заметила Регина.
   — Как ты хороша, о, Кармелита! — воскликнула г-жа де Маранд.
   V — Я уступила вашим настойчивым просьбам, мои любимые, — проговорила в ответ молодая женщина. — Но, может быть, пока не поздно, мне следует остановиться?
   — Отчего же?
   — Вы знаете, что я не открывала фортепьяно с тех пор, как мы пели вместе с Коломбаном, прощаясь с жизнью. А вдруг мне изменит голос? Или окажется, что я ничего не помню?
   — Нельзя забыть то, чему не учился, Кармелита, — возразила Регина. — Ты пела, как поют птицы, а разве они могут разучиться петь?
   — Регина права, — поддержала подругу г-жа де Маранд. — И я уверена в тебе, как уверена в себе ты сама. Пой же без смущения, дорогая моя! Могу поручиться, что ни у кого из артистов никогда не было более благожелательно настроенной публики.
   — Спойте, спойте, мадам! — стали просить все, за исключением Сюзанны и Лоредана: брат разглядывал красавицу Кармелиту с изумлением, сестра — с завистью.
   Кармелита поблагодарила собравшихся кивком и пошла к инструменту.
   Генерал Эрбель сделал два шага ей навстречу и поклонился.
   — Дорогой граф! — произнесла г-жа де Маранд. — Имею честь представить вам самую близкую свою подругу, ведь из трех моих подруг эта — самая несчастливая.
   Генерал снова поклонился и с галантностью, достойной рыцарских времен, промолвил:
   — Мадемуазель! Сожалею, что госпожа де Маранд поручила мне столь легкое дело, как опубликовать в газетах похвалу вашему таланту. Поверьте, я приложу к этому все силы и все равно буду считать себя вашим должником.
   — О! Спойте! Спойте, мадам! — снова попросили несколько голосов.
   — Вот видишь, дорогая сестра, — заметила г-жа де Маранд, — все ждут с нетерпением… Так ты начнешь?
   — Сию минуту, если вам угодно, — просто ответила Кармелита.
   — Что ты будешь петь? — спросила Регина.
   — Выберите сами!
   — У тебя нет любимого произведения?
   — Нет.
   — У меня здесь весь «Отелло».
   — Пусть будет «Отелло».
   — Ты будешь аккомпанировать себе сама? — спросила Лидия.
   — Если некому это сделать… — начала Кармелита.
   — Я с удовольствием сяду за фортепьяно, — торопливо предложила Регина.
   — А я буду переворачивать страницы! — подхватила г-жа де Маранд. — Тебе нечего бояться, когда мы с тобой рядом, не правда ли?
   — Мне нечего бояться, — отозвалась Кармелита, грустно качая головой.
   Девушка в самом деле была совершенно спокойна. Холодной рукой она коснулась руки г-жи де Маранд. Ее лицо выражало полную невозмутимость.
   Госпожа де Маранд направилась к фортепьяно и выбрала из стопки партитуру «Отелло».
   Кармелита осталась стоять, опираясь на Регину; будуар был на две трети полон.
   Гости расселись и стали ждать затаив дыхание.
   Госпожа де Маранд поставила ноты на фортепьяно, а Регина вышла, села за инструмент и блестяще исполнила бурную прелюдию.
   — Споешь «Романс об иве»? — спросила г-жа де Маранд.
   — С удовольствием, — молвила Кармелита.
   Госпожа де Маранд раскрыла партитуру на предпоследней сцене финального акта.
   Регина повернулась к Кармелите, готовая начать по ее знаку.
   В эту минуту лакей доложил:
   — Господин и госпожа Камилл де Розан.

XVI. «Романс об иве»

   Глухой, протяжный вздох, похожий на стон, вырвался при этих словах из груди у трех или четырех человек из тех, что собрались в гостиной. Засим последовала глубокая тишина. Казалось, все присутствовавшие знали историю Кармелиты и потому не смогли сдержать восклицания при неожиданном появлении молодого человека с горящим взором, улыбкой на устах и беззаботным выражением на лице, хотя именно Камилла де Розана можно было в определенном смысле считать убийцей Коломбана.
   Стон вырвался из груди у Жана Робера, Петруса, Регины и г-жи де Маранд.
   А Кармелита не вскрикнула, не вздохнула: у нее перехватило дыхание и она застыла, подобно статуе.
   Когда г-н де Маранд услышал имя Камилла, тут только он вспомнил, что именно этого человека ему рекомендовал его американский компаньон. Хозяин дома пошел гостю навстречу со словами:
   — Вы прибыли как нельзя более кстати, господин де Розан!
   Не угодно ли вам будет присесть и послушать! Вы услышите, как уверяет госпожа де Маранд, прекраснейший голос из всех, какие вы когда-либо слышали.
   Он предложил руку г-же де Розан и проводил ее к креслу, в то время как Камилл пытался в стоявшем перед ним призраке узнать Кармелиту, а когда узнал, едва слышно вскрикнул от изумления.
   Лидия и Регина метнулись к подруге, полагая, что надобно будет ее поддержать. Однако, к немалому их удивлению, Кармелита, как мы уже сказали, продолжала стоять, глядя в одну точку; только смертельная бледность выдавала ее смятение.
   Ее безжизненный взгляд ничего не выражал; а сердце, казалось, остановилось, будто вся она внезапно окаменела. На молодую женщину смотреть было тем более страшно, что помимо смертельной бледности, залившей ее щеки, на ее будто высеченном из мрамора лице волнение никак не отражалось.
   — Мадам! — обратился г-н де Маранд к своей супруге. — Я имел честь говорить вам об этих двух лицах.
   — Займитесь ими, сударь, — отвечала г-жа де Маранд. — Я же полностью принадлежу Кармелите… Видите, в каком она состоянии…
   Бледность Кармелиты, ее остановившийся взгляд, застывшая поза и впрямь поразили г-на де Маранда.
   — Мадемуазель! Что с вами? — с состраданием спросил он.
   — Ничего, сударь, — отозвалась Кармелита и заставила себя поднять голову, как свойственно сильным натурам в минуту испытания, когда нужно взглянуть несчастью в лицо. — Со мной ничего!
   — Не пой! Не нужно тебе нынче петь! — шепнула Кармелите Регина.
   — Почему?
   — Это испытание выше твоих сил, — заметила Лидия.
   — Посмотрим! — возразила Кармелита.
   На ее губах мелькнуло подобие улыбки.
   — Так ты хочешь петь? — переспросила Регина, вновь усаживаясь за фортепьяно.
   — Сейчас я не просто женщина, я — артистка!
   И Кармелита сделала три шага, еще отделявшие ее от инструмента.
   — Господи, помоги! — взмолилась г-жа де Маранд.
   Регина снова сыграла прелюдию.
   Кармелита запела:
   Assisa al pie d'un sahce
   Голос звучал уверенно, и слушателей захватило ее пение: они сопереживали Дездемоне, а не страдавшей певице.
   Трудно было сделать более удачный выбор, учитывая положение несчастной девушки: смятение Дездемоны, когда она поет первый куплет, обращаясь к чернокожей рабыне — своей кормилице, ее смертельный страх в определенном смысле выражали тоску, сжимавшую сердце Кармелиты. Гроза, нависшая над палаццо прекрасной венецианки; ветер, разбивший готическое окно в ее спальне; гром, с треском разрывающийся вдалеке; пугающая темнота ночи; колеблющийся огонек лампы — все в этот мрачный вечер, вплоть до меланхоличных стихов Данте в устах гондольера, проплывающего в своей лодке:
   Nessun maggior dolore
   Che ncordarsi del tempo felice,
   Nella misena.
   повергает несчастную Дездемону в бездну отчаяния, все предвещает несчастье, в каждой мелочи — зловещее предзнаменование.
   Ария статуи в моцартовском «Дон Жуане», а также отчаяние доны Анны, когда она натыкается на тело своего отца, — вот, может быть, единственные две сцены, сравнимые по силе с этой пронзительной сценой томительных предчувствий.