— Довольно, Доминик! Избавьте меня от этого разговора.
   Давайте проведем последние часы, которые нам суждено прожить на земле вместе, как можно более мирно.
   Монах вздохнул. Он знал, что после этих слов отца надеяться ему не на что.
   Тем не менее, поднимаясь, он соображал, как заставить несгибаемого человека, каковым он считал своего отца, изменить решение.
   Господин Сарранти указал аббату Доминику на табурет и, желая унять волнение, несколько раз прошелся по тесной камере.
   Потом он поставил рядом с сыном другой табурет, сел, собрался с мыслями и повел с монахом, слушавшим его с опущенной головой и сжавшимся сердцем, такую речь:
   — Сын мой! Я очень сожалею, что мы расстаемся. Кроме того, перед смертью я испытываю раскаяние или, вернее, страх, что неправильно прожил жизнь.
   — Отец! — так и вскинулся Доминик, пытаясь схватить отца за руки, которые тот отдернул, но не оттого, что холодно относился к сыну, а, напротив, потому, что боялся подпасть под влияние Доминика.
   Сарранти продолжал:
   — Выслушайте, что я скажу, Доминик, и судите меня.
   — Отец!
   — Повторяю: судите меня… Я горжусь тем, что мой сын — человек высоконравственный… Как, по-вашему, хорошо или плохо я употребил данный мне Богом разум, надеясь быть полезным другим людям?.. Иногда я сомневаюсь… выслушайте меня… Мне кажется, этот разум ничего им не дал. Другая моя задача состояла в том, чтобы способствовать по мере сил развитию цивилизации; и, наконец, для меня было очень важно посвятить свою жизнь одной идее или, вернее, одному человеку во всем его величии.
   — Отец! — только и сказал монах, не сводя с отца горящего взора.
   — Выслушайте меня, сын мой, — продолжал настаивать узник. — Как я вам уже говорил, я вдруг стал сомневаться, правильный ли путь я избрал. Стоя на пороге смерти, я пытаюсь дать себе отчет в содеянном и счастлив, что делаю это в вашем присутствии. Вы полагаете, что я мог израсходовать данную мне силу иначе? Удалось ли мне наилучшим образом употребить способности, дарованные мне Богом, а, раз поставив перед собой задачу, достойно ее исполнить? Отвечайте, Доминик.
   Тот в другой раз пал перед отцом на колени.
   — Благородный мой отец! — сказал он. — Я не знаю в поднебесной человека более верного, который бы так же, как вы, не щадя сил, служил делу, представляющемуся ему справедливым и хорошим. Я не знаю человека более безупречной честности, более бескорыстного. Да, благородный мой отец, вы выполнили свою задачу настолько, насколько она была перед вами поставлена, а темница, в которой мы сейчас находимся, — это материальное свидетельство величия вашей души, а также вашей беззаветной преданности.
   — Спасибо, Доминик, — поблагодарил г-н Сарранти. — Если что и утешит меня в смерти, так это мысль, что мой сын имеет право мной гордиться. Итак, я покину вас, мое единственное дитя, если и не без сожалений, то, во всяком случае, без угрызений совести. Однако не все еще силы я положил на благо отечества; сегодня мне кажется, что я исполнил свое предназначение едва ли наполовину; мне казалось, я вижу — в туманной дали, впрочем, вполне достижимой — яркий луч новой жизни, нечто вроде освобожденной родины и — как знать? — может быть, в результате этого — освобождение народов!
   — Ах, отец! — вскричал аббат. — Не теряйте из виду этот луч надежды, умоляю вас! Ведь, подобно огненному столбу, он должен привести Францию в Землю обетованную. Отец! Выслушайте меня, и пусть Господь наделит силой убеждения своего скромного служителя!
   Господин Сарранти провел рукой по вспотевшему лбу, будто отгоняя мрачные мысли, способные помешать ему понять слова сына.
   — Теперь выслушайте и вы меня, отец! Вы только что одним словом прояснили для меня социальный вопрос, которому самые благородные люди посвящают жизнь: вы сказали: «Человек и идея».
   Не спуская глаз с Доминика, г-н Сарранти одобряюще кивнул.
   — "Человек и идея" — этим все сказано, отец! Человек в своей гордыне полагает, что он хозяин идеи, тогда как, напротив, идея управляет человеком. Ах, отец! Идея — дочь самого Господа, и Бог дал ей, дабы исполнить ее важнейшую задачу, людей в качестве инструментов… Слушайте внимательно, отец; порой я начинаю говорить туманно…
   Сквозь века идея, словно солнце, светит, ослепляя людей, которые ее обожествили. Посмотрите, как она рождается вместе с солнцем; где идея, там и свет, остальное пространство тонет во мраке.
   Когда идея появилась над Гангой и встала за Гималайской цепью, освещая раннюю цивилизацию, от которой у нас сохранились лишь традиции, и эти древние города, от которых нам остались одни-развалины, ее отблески осветили все вокруг, а вместе с Индией и соседние народы. Только самый яркий свет исходил оттуда, где находилась идея. Египет, Аравия, Персия оставались в полумраке, остальные страны тонули в полной темноте: Афины, Рим, Карфаген, Кордова, Флоренция и Париж, эти будущие очаги просвещения, эти грядущие светочи, еще не появились из-под земли, даже названия их были в то время неизвестны.
   Индия исполнила свое предназначение патриархальной цивилизации. Эта праматерь рода человеческого, избравшая символом корову с неистощимыми сосцами, передала скипетр Египту, его сорока номам , тремстам тридцати королям, двадцати шести династиям. Неизвестно, как долго существовала древняя Индия, Египет просуществовал три тысячи лет. Он породил Грецию, на смену патриархату и теократическому правлению пришло правление республиканское. Античное общество преобразовалось в языческое.
   Потом наступила эпоха Рима. Рим — избранный город, где идее надлежало обратиться человеком и управлять будущим…
   Отец! Давайте вместе поклонимся: я назову имя праведника, умершего не только за себе подобных, которых должны были принести в жертву вслед за ним, но и за преступников; отец, я говорю о Христе…
   Сарранти опустил голову, Доминик осенил себя крестным знамением.
   — Отец! — продолжал монах. — В ту минуту, как Праведник испустил последний крик, прогремел гром, молния вспорола небесное покрывало, разверзлась земля… Трещина, протянувшаяся от края до края, стала бездной, разделившей древний мир, из которого родился мир новый. Все надо было начинать заново, все было необходимо переделать; могло бы показаться, что Господь непогрешимый ошибся, но то тут то там, подобно маякам, вспыхнувшим от его света, стали появляться те, в ком люди признали великих предтечей, зовущихся Моисеем, Эсхилом, Платоном, Сократом, Вергилием и Сенекой.
   Идеей явилось еще до Иисуса Христа его древнее имя:
   «Цивилизация»; уже после Христа его современным именем стало «Свобода». В языческом мире свобода была не нужна цивилизации: возьмите Индию, Египет, Аравию, Персию, Грецию, Рим… В христианском мире без свободы нет цивилизации:
   вспомните падение Рима, Карфагена, Гренады и рождение Ватикана.
   — Сын мой! Неужели Ватикан — храм Свободы? — усомнился Сарранти.
   — Был, во всяком случае до Григория Седьмого… Ах, отец!
   Тут снова необходимо различать человека и идею! Идея, ускользающая из рук папы, переходит в руки короЛя Людовика Толстого, положившего конец делу, начатому Григорием Седьмым.
   Франция явилась продолжением Рима, именно во Франции впервые зарождается слово «коммуна». Именно во Франции, где только формируется язык, где скоро будет покончено с рабством, будут отныне решаться судьбы мира! Рим владеет лишь телом Христа — во Франции живет его слово, его душа — идея! Вспомните, как она проявляется в слове «коммуна»… Иными словами — правда народа, демократия, свобода!
   О, отец! Люди полагают, что идея находится у них на службе, а на самом деле идея повелевает ими.
   Выслушайте меня, отец, поскольку в то время, как вы жертвуете своей жизнью ради того, во что верите, надобно пролить свет на эту веру, и вы увидите, привел ли зажженный вами факел туда, куда вы хотели прийти…
   — Я вас слушаю, — кивнул осужденный, проводя рукой по лбу, будто боялся, что его голова не выдержит напряжения.
   — События происходят разные, — продолжал монах, — а вот мысль — одна. На смену Коммуне приходят «пастухи», за «пастухами» — Жакерия; после Жакерии — восстание майотенов, за ним — «Война за общественное благо», после нее — Лига, потом Фронда, затем — Французская революция. Так вот, отец, во всех этих восстаниях, как бы они ни назывались, идея меняется, но с каждым разом она становится все более грандиозной.
   Капля крови, срывающаяся с языка первого человека, который кричит: «Коммуна» — на общественной площади в Камбре и которому отрезают язык как богохульнику, — вот где источник демократии; сначала источник, потом ручеек, затем водопад, речка, большая река, озеро и, наконец, океан!
   А теперь, отец, проследим за плаванием по этому океану богоизбранного Наполеона Великого…
   Узник, никогда не слышавший подобных речей, сосредоточился и стал слушать.
   Монах продолжал в следующих выражениях:
   — Три человека, трое избранных, были отмечены во все времена Господом как инструменты идеи для возведения, как он это себе представлял, здания христианского мира: Цезарь, Карл Великий и
   Наполеон. И заметьте, отец, каждый из них не ведал что творит и, похоже, мечтал об обратном; язычник Цезарь подготавливает наступление христианства, варвар Карл Великий — цивилизации, деспот Наполеон — свободы.
   Люди эти сменяют друг друга с интервалом в восемь столетий. Отец! Между ними мало общего, но у них одна вдохновительница — идея.
   Язычник Цезарь в результате захвата собирает народы в единое целое, чтобы над ними солнцем вознесся Христос — живительный светоч современного мира, но Христос вознесся и над преемником Цезаря.
   Варвар Карл Великий устанавливает феодальное общества, эту праматерь цивилизации, и благодаря установлению границ своей огромной империи прекращает миграцию народов еще более варварских, чем его собственный.
   Наполеон… Если позволите, отец, на примере Наполеона я попытаюсь развить свою теорию. Это не пустые слова, надеюсь, они приведут меня к цели.
   Когда Наполеон, или, вернее, Бонапарт — ведь у этого гиганта два имени, словно два лика, — когда Бонапарт только появился, Франция настолько была более революционной по сравнению с другими народами, что нарушила мировое равновесие. Этому Буцефалу нужен был Александр, этому льву был необходим Андрокл. И вот встал Наполеон, заключавший в себе оба начала — народное и аристократическое, — перед этой сумасшедшей свободой, которую нужно было прежде усмирить, а потом уж вылечить. Бонапарт шел позади идеи во Франции, но опережал идеи других народов.
   Короли увидели в нем то, что он собой представлял; короли бывают порой слепы: безумцы затеяли с ним войну.
   Тогда Бонапарт — человек идеи — взял у Франции самых чистых, умных, передовых ее сынов, сформировал из них священные батальоны и разослал их по Европе. Повсюду эти батальоны идеи несут смерть королям и спасение народам. Повсюду, где бы ни прошло французское сознание, свобода следом делает гигантский шаг, разбрасывая революции, как сеятель бросает зерна.
   Наполеон пал в тысяча восемьсот пятнадцатом году, однако семена, брошенные им на некоторых землях, уже дали хорошие всходы. Так, в тысяча восемьсот восемнадцатом году — вспоминайте, отец! — великие герцогства Бадена и Баварии требуют конституции и добиваются своего; в тысяча восемьсот двадцатом — революция и принятие конституции испанским и португальским кортесами; в том же тысяча восемьсот двадцатом году — революция и принятие конституции в Неаполе и Пьемонте; в тысяча восемьсот двадцать первом — восстание греков против турецкого ига; в двадцать третьем — закон о собраниях земских чинов в Пруссии.
   Человек — пленник, человек закован в цепи на скале Святой Елены, человек мертв, человек положен во гроб, человек покоится под безымянным камнем, зато идея свободна, жива, бессмертна!
   Единственный народ благодаря своему географическому положению избежал последовательного влияния Франции, будучи слишком удален, чтобы мы могли помыслить хоть когда-нибудь ступить на его территорию. Наполеон мечтает изгнать англичан из Индии, объединившись с Россией… Он не сводит глаз с России и в конце концов свыкается с разделяющим нас расстоянием, оно кажется ему все менее значительным в результате оптического обмана. Довольно предлога, и мы завоевываем Россию, как захватили Италию, Египет, Германию, Австрию и Испанию.
   В предлоге недостатка не будет, как хватало их во времена крестовых походов, когда мы собирались позаимствовать цивилизацию у Востока. Так хочет Бог: мы понесем свободу на Север.
   Английский корабль входит в гавань не знаю уж какого города на балтийском побережье, и вот уже Наполеон объявляет войну человеку, который двумя годами раньше с поклоном приводил строку из Вольтера: «Дружба великого человека — дар богов!»
   На первый взгляд кажется, что предусмотрительность Бога разобьется о деспотический инстинкт человека. Французы входят в Россию, но она отступает перед ними; свобода и рабство не могут соединиться. Ни одно семя не прорастет на этой промерзшей земле, потому что перед нашими войсками отступят не только армии, но и мирное население. Мы занимаем пустыню, мы захватываем спаленную столицу. А когда мы входим в Москву, она пуста, она в огне!
   Итак, миссия Наполеона исполнена, настал час его падения, ведь падение Наполеона пойдет на пользу свободе, как не прошло для нее даром возвеличение Бонапарта. Царь, столь осмотрительный с победившим неприятелем, будет, возможно, неосторожен с врагом побежденным: он отступил перед захватчиком, но, отец, он же готов преследовать отступающего врага…
   Господь отводит свою десницу от Наполеона… Вот уже три года, как император отдалился от своего доброго гения, Жозефины, уступившей место Марии Луизе, воплощению деспотизма!
   Итак, Господь отводит от него свою десницу, а чтобы небесное вмешательство в земные дела было на сей раз заметно, теперь не люди побеждают людей, а изменяется порядок времен года, неожиданно рано обрушиваются снег и холод и войско гибнет под действием стихии.
   Свершилось все, что предвидел мудрый Господь. Париж не смог навязать свою цивилизацию Москве: Москва сама пришла за ней в Париж.
   Два года спустя после пожара в Москве Александр войдет в нашу столицу, однако долго здесь не пробудет: его солдаты едва успели ступить на французскую землю, наше солнце, которое должно было их осветить, только ослепило их.
   Бог снова призывает своего избранника — и вновь появляется Наполеон, гладиатор возвращается на арену, сражается, падает и подставляет шею в Ватерлоо.
   Париж снова распахивает свои ворота перед царем и его диким войском. На этот раз люди с Невы, Волги и Дона проведут три года на берегах Сены; они впитают в себя новые и непривычные идеи, произнося незнакомые слова — «цивилизация», «освобождение», «свобода»; они вернутся в свою дикую страну, а восемь лет спустя в Санкт-Петербурге вспыхнет республиканский заговор… Обратите свой взгляд на Россию, отец! Вы увидите очаг этого пожара, еще дымящегося на Сенатской площади.
   Отец! Вы посвятили жизнь человеку-идее: человек мертв, идея живет. Живите и вы ради идеи!
   — Что вы говорите, сын мой?! — вскричал г-н Сарранти, и в его взгляде угадывались удивление и радость, изумление и гордость.
   — Я говорю, отец, что после того, как вы отважно сражались, вы не захотите расстаться с жизнью, не услыхав, как пробил час будущей независимости. Отец! Весь мир в волнении. Во Франции происходит внутренняя работа, словно в недрах вулкана. Еще несколько лет, возможно, несколько месяцев — и лава выплеснется из кратера, поглощая на своем пути, словно проклятые города, рабство и низость общества, вынужденного уступить место новому обществу.
   — Повтори, что ты сказал, Доминик! — в воодушевлении воскликнул корсиканец; его глаза засияли радостным блеском, когда он услышал пророческие и утешительные речи сына, не менее для него дорогие, чем брильянтовые брызги. — Повтори еще раз… Ты состоишь в каком-нибудь тайном обществе, не правда ли, и тебе открыто будущее?
   — Я не состою ни в каком тайном обществе, отец, и если и знаю что-нибудь о будущем, то прочел это в книгах о прошлой жизни. Я не знаю, готовится ли какой-нибудь тайный заговор, однако мне известно, что мощный заговор зреет у всех на виду, средь бела дня: это заговор добра против зла, и двое сражающихся приготовились к бою, мир замер в ожидании… Живите, отец!
   Живите!
   — Да, Доминик! — вскричал г-н Сарранти, протягивая сыну руку. — Вы правы. Теперь я хочу жить, но разве это возможно?
   Ведь я осужден!
   — Отец! Это мое дело!
   — Только не проси для меня снисхождения, Доминик!
   Я ничего не хочу принимать от тех, кто двадцать лет воевал с Францией.
   — Нет, отец! Положитесь на меня, и я спасу честь семьи. От вас требуется одно — подайте кассационную жалобу: невиновный не должен просить снисхождения.
   — Что вы задумали, Доминик?
   — Отец! Я никому не могу открыться.
   — Это тайна?
   — Да, ненарушимая и сокровенная.
   — Даже отцу нельзя ее открыть?
   — Даже отцу! — подтвердил Доминик.
   — Не будем больше об этом говорить, сын… Когда я снова увижу вас?
   — Через пятьдесят дней, отец… может быть, и раньше, но не позднее.
   — Я не увижу вас полтора месяца? — ужаснулся г-н Сарранти.
   Он начинал бояться смерти.
   — Я отправляюсь пешком в далекое странствие… Прощайте! Я отправляюсь нынче вечером, через час, и не остановлюсь вплоть до самого возвращения… Благословите меня, отец!
   На лице г-на Сарранти появилось выражение необычайного величия.
   — Помогай тебе Бог в твоем тяжком странствии, благородная душа! — сказал он, простерев руки над головой сына. — Пусть Он хранит тебя от ловушек и предательств, пусть поможет отворить двери моей темницы независимо от того, выйду ли я к жизни или смерти!
   Взяв в руки голову коленопреклоненного монаха, он с горделивой нежностью заглянул ему в лицо, поцеловал в лоб и указал на дверь, опасаясь, по-видимому, расплакаться от переполнявших его чувств.
   Монах тоже почувствовал, что силы ему изменяют; он отвернулся, пряча от отца слезы, выступившие ему на глаза, и поспешно вышел.

XXVIII. Паспорт

   Когда аббат Доминик выходил из Консьержери, пробило четыре часа.
   У выхода монаха ждал Сальватор.
   Молодой человек заметил, что аббат взволнован, и догадался, что творится в его душе; он понял: говорить о его отце значило бы бередить рану. Поэтому он ограничился вопросом:
   — Что вы намерены предпринять?
   — Отправляюсь в Рим.
   — Когда?
   — Как можно раньше.
   — Вам нужен паспорт?
   — Вероятно, паспортом мне могла бы послужить моя сутана, однако во избежание задержек в пути я бы предпочел иметь необходимые бумаги.
   — Идемте за паспортом. Мы в двух шагах от Префектуры.
   С моей помощью, надеюсь, вам не придется ждать.
   Спустя пять минут они уже входили во двор Префектуры.
   В ту минуту, как они переступали порог службы паспортов,, в темном коридоре на них налетел какой-то человек.
   Сальватор узнал г-на Жакаля.
   — Примите мои извинения, господин Сальватор, — проговорил полицейский, в свою очередь узнавая молодого человека. — На этот раз я вас не спрашиваю, какими судьбами вы здесь очутились.
   — Отчего же, господин Жакаль.
   — А я и так это знаю.
   — Вам известно, что меня сюда привело?
   — А разве в мои обязанности не входит все знать?
   — Итак, я пришел сюда, господин Жакаль…
   — За паспортом, дорогой господин Сальватор.
   — Для себя? — засмеялся Сальватор.
   — Нет… Для этого господина, — ответил г-н Жакаль, указав пальцем на монаха.
   — Мы стоим на пороге службы паспортов. Брат Доминик пришел со мной Вы знаете, что мои занятия не позволяют мне уехать из Парижа. Стало быть, нетрудно догадаться, дорогой господин Жакаль, что я явился за паспортом для господина.
   — Но я не только догадался, но и предвидел ваше желание.
   — Ага! Предвидели…
   — Да, насколько это позволительно при моей скромной прозорливости.
   — Не понимаю.
   — Сделайте одолжение и следуйте вместе с господином аббатом за мной, дорогой господин Сальватор! Возможно, тогда вы все поймете.
   — Куда мы должны идти?
   — В комнату, где выдают паспорта. Вы убедитесь, что бумаги господина аббата уже готовы!
   — Готовы? — усомнился Сальватор.
   — Ах ты Господи! Ну разумеется! — отозвался г-н Жакаль с добродушным видом, который он умел так хорошо на себя напускать.
   — С описанием примет?
   — Ну да! Не хватает лишь подписи господина аббата.
   Они подошли к кабинету в глубине коридора напротив двери.
   — Паспорт господина Сарранти! — приказал г-н Жакаль начальнику службы, сидевшему за решетчатой конторкой.
   — Пожалуйте, сударь, — отвечал тот, подавая паспорт г-ну Жакалю, а тот передал его монаху.
   — Все в порядке, не так ли? — продолжал г-н Жакаль, пока Доминик с удивлением разглядывал официальную бумагу.
   — Да, сударь, — промолвил Сальватор. — Нам остается лишь получить визу у его преосвященства нунция.
   — Это сделать просто, — заметил г-н Жакаль, запуская пальцы в табакерку и с вожделением втягивая понюшку табаку.
   — Вы оказываете нам настоящую услугу, дорогой господин Жакаль, — признался Сальватор. — Не знаю, право, как выразить вам свою благодарность.
   — Не будем больше об Этом говорить: друзья наших друзей — это наши друзья.
   При этих словах г-н Жакаль повел плечами с таким добродушным видом, что Сальватор едва не поверил в его искренность.
   В иные минуты он был готов принять г-на Жакаля за филантропа, занимающегося полицейским сыском из человеколюбия.
   Но именно в это мгновение г-н Жакаль бросил исподлобья взгляд, свидетельствовавший о его родстве с животным, название которого отдаленно напоминало имя полицейского.
   Сальватор знаком попросил Доминика подождать и произнес:
   — На два слова, дорогой господин Жакаль.
   — Хоть на четыре, господин Сальватор… на шесть, на весь словарный запас. Мне приятно беседовать с вами, и когда мне выпадает это счастье, я хотел бы, чтобы наша беседа длилась вечно.
   — Вы очень добры, — поблагодарил Сальватор.
   Несмотря на тщательно скрываемое отвращение к такому панибратству, он взял полицейского за руку.
   — Итак, дорогой господин Жакаль, ответьте мне на два вопроса…
   — С превеликим удовольствием, дорогой господин Сальватор.
   — Зачем вы приказали сделать этот паспорт?
   — Это первый ваш вопрос?
   — Да.
   — Я хотел доставить вам удовольствие.
   — Благодарю… Теперь скажите, как вы узнали, что мне доставит удовольствие паспорт, выданный на имя Доминика Сарранти?
   — Потому что господин Доминик Сарранти — ваш друг, насколько я мог об этом судить в тот день, когда вы его встретили у постели господина Коломбана.
   — Отлично! А как вы догадались, что он соберется в путешествие?
   — Я не догадался. Он сам сказал об этом его величеству, прося пятидесятидневной отсрочки.
   — Но он не говорил его величеству, куда отправляется.
   — Эка хитрость, дорогой господин Сальватор! Господин Доминик Сарранти просит у короля отсрочки на полтора месяца, чтобы совершить путешествие за триста пятьдесят лье. А сколько от Парижа до Рима? Триста километров по Сьеннской дороге, четыреста — через Перузу. В среднем, стало быть, выходит триста пятьдесят лье. К чьей помощи может прибегнуть господин Сарранти в сложившихся обстоятельствах? К папе, раз он монах:
   папа — король монахов. Ваш друг отправляется в Рим, чтобы попытаться заинтересовать короля монахов судьбой своего отца, и папа, возможно, обратится с просьбой о помиловании к французскому королю. Вот и все, дорогой господин Сальватор. Я мог бы заставить вас поверить в то, что я волшебник, но предпочитаю правду. Теперь вы видите, что первый встречный способен, переходя от дедукции к дедукции, прийти к такому же выводу, что и я. Господину Доминику осталось поблагодарить меня от вашего и своего имени и отправляться в Рим.
   — Именно это он сейчас и сделает, — пообещал Сальватор.
   Он позвал монаха.
   — Дорогой Доминик! Господин Жакаль готов принять вашу благодарность.
   Монах приблизился, поблагодарил г-на Жакаля, а тот выслушал его с тем же благодушным видом, который напускал на себя во все время этой сцены.
   Два друга вышли из Префектуры.
   Некоторое время они шагали молча.
   Наконец аббат Доминик остановился и положил руку на плечо задумавшемуся Сальватору.
   — Я беспокоюсь, друг мой, — признался он.
   — Я тоже, — отозвался Сальватор.
   — Предупредительность этого полицейского кажется мне подозрительной.
   — И мне… Однако давайте пойдем дальше: за нами, очевидно, следят.
   — Зачем им мне помогать, как вы полагаете? — спросил аббат, вняв замечанию Сальватора.
   — Не знаю, но мне кажется, что какой-то интерес они в этом имеют, тут вы правы.
   — А вы верите, что ему хотелось доставить вам удовольствие?
   — Ну, по большому счету сие возможно: человек этот весьма странный; иногда на него находит ничем не объяснимая блажь, чего вроде бы не должно случаться с людьми его профессии. Однажды ночью я возвращался через сомнительные городские кварталы и вдруг услышал — на одной из безымянных улиц или, вернее, с ужасным названием, — на улице Бойни, рядом с улицей Вьей-Лантерн, приглушенные крики. Я всегда при оружии — вы, должно быть, понимаете почему, Доминик.