— Вы, стало быть, знаете? — обернулся к нему знакомый.
   — Да, — кивнул Эрбель. — Скажите же, что с ней!
   — Мужайтесь, капитан!
   Эрбель побледнел.
   — Вчера я слышал, что она при смерти.
   — Не может быть! — воскликнул капитан.
   — Почему? — удивился его собеседник.
   — Она сама недавно сказала, что дождется моего возвращения Знакомый капитана решил, что тот сошел с ума, но не успел расспросить его об этом новом несчастье: Пьер заметил другого своего знакомого, проезжавшего мимо на лошади, бросился к нему и попросил одолжить коня. Тот не стал возражать, испугавшись того, как Эрбель побледнел и изменился в лице.
   Капитан прыгнул в седло и пустил лошадь в галоп, а через двадцать минут уже отворял дверь в спальню жены.
   Несчастная Тереза приподнялась на постели, словно чего-то ожидая. Петрус, с трудом сдерживая рыдания, стоял у ее изголовья. Вот уже целый час он думал, что мать бредит: она всем своим существом обратилась в сторону Сен-Мало и приговаривала:
   — Сейчас твой отец сходит на берег… вот он о нас справляется… теперь садится на лошадь… подъезжает к дому…
   И действительно, как только умирающая произнесла последние слова, послышался топот копыт, потом дверь распахнулась, и на пороге появился капитан.
   Души и тела супругов слились воедино, так что даже смерть не решалась их разлучить; слова были излишни, они просто соединились в последнем поцелуе.
   Поцелуй был долгим и мучительным, а когда капитан разжал объятия, Тереза уже была мертва.
   Ребенок занял в отцовском сердце место матери.
   Потом могила потребовала отдать ей тело. Париж потребовал возвращения мальчика. Капитан остался один.
   С этого времени Пьер Эрбель стал жить уединенно на своей ферме, предаваясь воспоминаниям о славном прошлом, о приключениях, страданиях, счастье.
   Из всего его прошлого ему оставался только Петрус; мальчик мог у него просить чего угодно и немедленно получал все, что хотел.
   Петрус, избалованный юноша в полном смысле этого слова, представлял собой для капитана и сына, и мать в одном лице.
   Петрус никогда не вел счет своему небольшому состоянию.
   В течение трех лет — с 1824-го по 1827 год — ему не о чем было просить отца: вместе с известностью к нему пришли и заказы, а с ними и деньги, которых ему вполне хватало на жизнь.
   Но вдруг молодой человек влюбился в прекрасную аристократку Регину, и его потребности удвоились, потом утроились.
   Зато заказов поубавилось.
   Сначала Петрус стеснялся давать уроки и отказывался от них. Потом ему показалось унизительным и выставлять свои работы у торговцев картинами: любители могли прийти и к нему, торговцы картинами могли и сами зайти в его мастерскую.
   Доходы прекратились, зато расходы выросли неимоверно.
   Читатели видели, на какую широкую ногу жил теперь Петрус: карета, лошадь тягловая и верховая, ливрейный лакей, редкие цветы, вольер, мастерская, обставленная фландрской мебелью, украшенная китайскими вазами и богемским стеклом.
   Петрус не забыл об источнике, в котором черпал когда-то, и решил к нему вернуться. Источник был неиссякаемый — отцовское сердце.
   Петрус трижды за последние полгода обращался к отцу, причем просил все большие суммы: две тысячи, потом пять, потом еще десять. И безотказно получал все, что просил.
   Наконец, мучимый угрызениями совести, краснея, но не в силах устоять перед подчинившей его себе и неотразимой любовью, он в четвертый раз обратился к отцу.
   На сей раз тот ответил не сразу; это объяснялось тем, что капитан сначала написал к генералу Эрбелю, результатом чего явилась уже знакомая читателю сцена, а затем сам привез ответ сыну.
   Вы помните, какой урок преподал генерал своему племяннику, когда Пьер Эрбель вышиб дверь, спустив лакея с лестницы.
   Вот с этого времени мы и продолжим наш рассказ, прерванный — и читатели нас за это извинят — ради того, чтобы дать представление о достойном и прекрасном человеке, который мог показаться нам совсем в другом свете, если бы мы взяли на веру лишь те существительные, которыми награждал его генерал Эрбель, а также эпитеты, которыми он эти существительные сопровождал.
   Но мы заметим, что, несмотря на свое многословие в описании морального облика капитана Пьера Эрбеля, мы совершенно упустили из виду его внешность.
   Поспешим исправить этот недостаток.

XXX. Санкюлот

   Капитану Пьеру Эрбелю по прозвищу Санкюлот было в те времена пятьдесят семь лет.
   Это был человек невысокого роста, широкоплечий, мускулистый, с квадратной головой и курчавыми волосами, когда-то рыжеватыми, а теперь седеющими — словом, бретонский геркулес.
   Его брови, более темные, чем волосы, и не тронутые сединой, придавали лицу грозный вид. Зато небесно-голубые чистые глаза и рот, открывавший в улыбке белоснежные зубы, наводили на мысль об изумительной доброте и бесконечной нежности.
   Он мог быть резок и стремителен, каким мы видели его на борту судна, в Тюильрийском дворце, в гостях у сына. Но под этой резкостью, под этой стремительностью скрывались чувствительное сердце и сострадательная душа.
   Он давно привык повелевать людьми в ситуациях, когда опасность не позволяла проявлять слабость, а потому и лицо у него было волевое и решительное. Лишившись «Прекрасной Терезы» и всего состояния и живя в деревне, он и там умел заставить себя слушать, да не только крестьян, живших с ним дверь в дверь, но и богатых землевладельцев, проживавших неподалеку.
   Страдая от вынужденного безделья после объявления мира в Европе и не имея возможности сразиться с людьми, капитан объявил войну животным. Отдавая этому занятию всего себя, он стал страстным охотником и жалел об одном: что имеет дело не с крупными животными вроде слонов, носорогов, львов, тигров леопардов, а воюет с такими жалкими зверушками, как волки и кабаны.
   Потеряв Терезу и находясь вдали от Петруса, капитан Эрбель почти три четверти года проводил в лесах и на песчаных равнинах, раскинувшихся на десять — двенадцать лье в округе, с ружьем на плече и в компании двух собак.
   Иногда он не бывал дома неделю, полторы, две, давая о себе знать лишь повозками с дичью, которые присылал в деревню, как правило, самым нуждающимся. Таким образом, лишившись возможности раздавать нищим милостыню, он кормил их с помощью своего ружья.
   Итак, капитан был в большей даже степени, чем Немврод, настоящим охотником в глазах Бога.
   Однако эта страстная охота имела иногда свои неудобства.
   Читателям, вероятно, известно, что законный порядок вещей таков: самый заядлый охотник вешает, как правило, над камином свое ружье, и висит оно там с февраля по сентябрь. Не то было с ружьем нашего капитана: его «леклер» — он выбрал стволы, вышедшие из мастерской знаменитого оружейника, носящего это имя, — не отдыхал никогда, гремел без перерыва по всей округе и был хорошо знаком местным жителям.
   Правду сказать, все сельские полицейские, лесники и жандармы департамента знали, в каких целях капитан охотится и на что идет его добыча, а потому, заслышав выстрел в одной стороне, уходили в другую. Но уж если капитан слишком бесцеремонно вторгался в чужие владения и уводил дичь из-под носа у хозяина земельных угодий, на которых охотился, тут уж полицейский решался составить протокол и препроводить нарушителя в суд.
   Как бы строго ни относился суд к нарушениям лесного закона в период Реставрации, но когда судьи узнавали, что это нарушение допустил Санкюлот Эрбель, они смягчали наказание и назначали минимальный штраф. Таким образом за сотню франков штрафа в год капитан раздавал более двух тысяч франков милостыни, кормился сам, посылал восхитительные корзины с дичью своему сыну Петрусу, делившемуся этой добычей в особенности с теми из своих собратьев, кто писал натюрморты, — все это лишний раз доказывало, что браконьерство, как и добродетель, всегда вознаграждается.
   Во всем остальном капитан оставался истинным сыном моря. Он не только не знал, как живут в городе, но понятия не имел и о светской жизни.
   Одиночество, которое переживает моряк, потерявшийся в огромном Океане, величественное зрелище, постоянно открывающееся его взору, легкость, с которой он каждую минуту рискует жизнью, беззаботность, с какой он ждет смерти, — жизнь моряка, а потом охотника свели к минимуму его общение с людьми, и, за исключением англичан, которых капитан, сам не зная почему, считал своими естественными врагами, ко всем остальным себе подобным — что может обсуждаться и что мы обсудим при первой же возможности — он испытывал симпатию и дружеские чувства.
   Единственной трещиной в его гранитном или даже золотом сердце была незаживающая рана, причиненная смертью жены, несчастной Терезы, прелестной женщины, чистой души, беззаветно любившей своего капитана.
   И вот, переступив порог мастерской и обняв Петруса, он по-отцовски его оглядел, и у него из глаз скатились две крупные слезы. Протянув руку в сторону генерала, он сказал:
   — Посмотри на него, брат: он — вылитая мать!
   — Возможно, ты и прав, — отозвался генерал, — но тебе бы следовало помнить, пират ты этакий, что я никогда не имел чести знать его уважаемую мать.
   — Верно, — подтвердил капитан ласково, со слезой в голосе, как бывало обычно, когда он говорил о жене, — она умерла в тысяча восемьсот двадцать третьем, а мы с тобой еще были тогда в ссоре.
   — Ах так?! — вскричал генерал. — Ты что же думаешь, мы сейчас помирились?
   Капитан улыбнулся.
   — Мне кажется, — заметил он, — что, когда два брата обнимаются, как обнялись мы после тридцатитрехлетней разлуки…
   — Это ни о чем не говорит, мэтр Пьер. Ах, ты думаешь, я помирюсь с таким бандитом, как ты! Я подаю ему руку — ладно! Я его обнимаю — пускай! Но мой внутренний голос говорит: "Я тебя не прощаю, Санкюлот! Не прощаю я тебя, пират!
   Нет тебе прощения, разбойник!"
   Капитан с улыбкой наблюдал за братом, потому что знал:
   в глубине души тот нежно его любит.
   Когда генерал перестал браниться, он продолжал:
   — Ба! Да я же на тебя не сержусь за то, что ты воевал против Франции!
   — Можно подумать, что Франция была когда-нибудь гражданкой Республикой или господином Брнапартом! Я воевал против тысяча семьсот девяносто третьего года, да, против восемьсот пятого, понятно, браконьер? А вовсе не против Франции!
   — Не сердись, брат, — добродушно проговорил капитан. — Я всегда полагал, что это одно и то же.
   — Отец всегда так думал и будет думать, — вмешался Петрус, — вы же, дядя, придерживались и будете придерживаться противоположного мнения. Не лучше ли сменить тему?
   — Да, пожалуй, — согласился генерал. — Как долго ты почтишь нас своим присутствием?
   — Увы, дорогой Куртеней, у меня мало времени.
   Сам Пьер Эрбель отказался от имени Куртенеев, но продолжал называть им брата как старшего в семье.
   — Как это — мало времени? — в один голос переспросили генерал и Петрус.
   — Я рассчитываю отправиться в обратный путь сегодня же, дорогие мои, — отвечал капитан.
   — Сегодня, отец?
   — Да ты совсем рехнулся, старый пират! — подхватил генерал. — Хочешь уехать, не успев приехать?
   — Это будет зависеть от моего разговора с Петрусом, — признался капитан.
   — Да, и еще от какой-нибудь охоты с браконьерами департамента Иль-де-Вилен, верно?
   — Нет, брат, у меня там остался старый друг, он при смерти…
   Он сказал, что ему будет спокойнее, если я закрою ему глаза.
   — Может, он тоже тебе являлся, как и Тереза? — скептически, как обычно, заметил генерал.
   — Дядюшка!.. — остановил его Петрус.
   — Да, я знаю, что мой брат-пират верит в Бога и в привидения. Однако тебе, старому морскому волку, очень повезло, что если Бог и существует, то Он не видел, как ты разбойничал, иначе не было бы тебе спасения ни на этом, ни на том свете.
   — Если так, брат, — ласково возразил капитан и покачал головой, — то моему несчастному другу Сюркуфу не повезло, и это лишняя причина, чтобы я к нему возвратился как можно скорее.
   — А-а, так вот кто умирает: Сюркуф! — вскричал генерал.
   — Увы, да, — подтвердил Пьер Эрбель.
   — Одним славным разбойником будет меньше!
   Пьер огорченно посмотрел на генерала.
   — Что ты на меня так смотришь? — смутившись, спросил тот.
   Капитан покачал головой и лишь вздохнул в ответ.
   — Нет, ты скажи! — продолжал настаивать генерал. — Я не люблю людей, которые молчат, когда им велено говорить. — О чем ты думаешь? Это секрет?
   — Я подумал, что, когда я умру, мой старший брат помянет меня такими же словами.
   — Какими? Что я такого сказал?
   — Одним славным разбойником меньше…
   — Отец! Отец! — прошептал Петрус.
   Он повернулся к генералу и продолжал:
   — Дядя! Вы недавно меня ругали, и были совершенно правы.
   Если теперь поругаю вас я, так уж ли я буду не прав? Отвечайте!
   Генерал смущенно кашлянул:, не находя что ответить.
   — Неужели твой Сюркуф так плох? Черт подери! Я отлично знаю, что в нем было немало хорошего и что он был храбрец под стать Жану Барту. Только надо было ему посвятить себя какойнибудь другой цели!
   — Он служил своему народу, брат! Его целью было счастье Франции!
   — Служил народу! Счастье Франции! Произнося слова «народ» и «Франция», санкюлоты считают, что этим все сказано!
   Спроси своего сына Петруса, этого господина аристократа, у которого свои ливрейные лакеи и гербы на карете, есть ли во Франции что-нибудь еще, кроме народа.
   Петрус покраснел до ушей.
   Капитан взглянул на сына ласково и вместе с тем будто вопрошая.
   Петрус молчал.
   — Он тебе обо всем том расскажет, когда вы останетесь вдвоем и ты, разумеется, опять скажешь, что он прав.
   Капитан покачал головой.
   — Он мой единственный сын, Куртеней… И мальчик так похож на мать!..
   Генерал снова не нашелся что ответить и кашлянул.
   Помолчав немного, он все-таки спросил:
   — Я хотел узнать, так ли плох твой друг Сюркуф, что ты даже не сможешь поужинать у меня нынче вместе с Петрусом?
   — Моему другу очень плохо, — с расстроенным видом подтвердил капитан.
   — Тогда другое дело, — поднимаясь, сказал генерал. — Я тебя оставляю с сыном и первый тебе скажу: немало грязного белья вам предстоит перемыть в кругу семьи! Если останешься и захочешь со мной поужинать — добро пожаловать! Если уедешь и я тебя больше не увижу — счастливого пути!
   — Боюсь, мы не увидимся, брат, — молвил Пьер Эрбель.
   — Тогда обними меня, старый негодяй!
   Он распахнул объятия, и достойнейший капитан нежно и вместе с тем почтительно, как и подобает младшему брату, припал к его груди.
   Потом, словно боясь поддаться охватившей его нежности, что было бы противно его правилам и, главное, взглядам, генерал вырвался из объятий брата и бросил племяннику:
   — Нынче вечером или завтра я увижу вас у себя, не так ли, досточтимый племянник?
   Генерал поспешил к лестнице и сбежал вниз с юношеской легкостью, бормоча себе под нос:
   — Вот чертов пират! Неужели я так никогда и не смогу сдержать слез при виде этого разбойника!

XXXI. Отец и сын

   Едва за генералом захлопнулась дверь, как Пьер Эрбель снова протянул сыну руки. Не разжимая объятий, тот увлек отца к софе, усадил его и сам сел рядом.
   Вспомнив слова, вырвавшиеся напоследок у старшего брата, капитан скользнул взглядом по роскошному убранству мастерской, по гобеленам с изображением царствующих особ, по старинным сундукам эпохи Возрождения, греческим пистолетам с серебряными приливами ствола, арабским ружьям с коралловыми инкрустациями, кинжалам в ножнах из золоченого серебра, богемскому стеклу и старинному фландрскому серебру.
   Осмотр был кратким, после чего капитан перевел взгляд на сына, по-прежнему открыто и радостно ему улыбаясь.
   Петрус же устыдился своей роскоши, вспомнив голые стены Планкоэской фермы и глядя на скромный костюм отца. Молодой человек опустил глаза.
   — И это все, что ты можешь мне сказать? — с нежным укором спросил капитан.
   — Простите меня, отец! — взмолился Петрус. — Я упрекаю себя за то, что вынудил вас бросить умирающего друга и приехать ко мне, хотя я вполне мог подождать.
   — Вспомни, сынок: в своем письме ты говорил совсем другое.
   — Верно, отец, извините меня. Я написал, что мне нужны деньги, но не сказал: «Бросьте все и привезите мне их сами»; я не говорил…
   — Не говорил?.. — повторил капитан.
   — Нет, отец, нет! — обнимая его, вскричал Петрус. — Вы отлично сделали, что приехали, и я рад вас видеть.
   — Знаешь, Петрус, — продолжал отец, приободрившись после жарких объятий сына, — мне необходимо было приехать: мне нужно серьезно с тобой поговорить.
   У Петруса отлегло от сердца.
   — А-а, я догадываюсь, отец! — сказал он. — Вы не могли исполнить мою просьбу и пожелали сказать мне об этом сами.
   Не будем больше об этом говорить, я потерял голову, я был не прав. Дядя все мне отлично объяснил перед вашим приездом, а теперь, когда вижу вас, я и сам понимаю, как заблуждался.
   Капитан по-отечески улыбнулся и покачал головой.
   — Нет, ничего ты не понимаешь.
   Он вынул из кармана бумажник и положил его на стол со словами:
   — Вот твои десять тысяч!
   Петрус был подавлен при виде неистощимой отцовской доброты.
   — Отец! — вскричал он. — Нет, ни за что!
   — Почему?
   — Я одумался, отец.
   — Одумался, Петрус? Не понимаю…
   — Дело вот в чем, отец: вот уже полгода я злоупотребляю вашей добротой, полгода вы делаете больше того, что в ваших силах; полгода я вас разоряю.
   — Несчастный мальчик, ты меня разоряешь!.. Это не так уж трудно.
   — Как видите, я прав, отец.
   — Не ты меня разоряешь, бедный мой Петрус, а я тебя разорил!
   — Отец!
   — Да! — мысленно возвращаясь к прошлому, печально выговорил капитан. — Я сколотил королевское состояние, или, вернее, это состояние сколотилось само собой, потому что я никогда не думал о деньгах, и ты помнишь, как это состояние рухнуло…
   — Да, отец, и я горжусь нашей бедностью, когда вспоминаю о том, ради чего мы лишились богатства.
   — Отдай мне справедливость в том, Петрус, что, несмотря на бедность, я никогда ничего не жалел ради твоего образования и счастья.
   Петрус остановил отца.
   — И даже ради моих капризов!
   — Как же иначе? Я хотел, чтобы ты был счастлив, мой мальчик. Чтобы я сказал твоей матери, если бы она явилась ко мне и спросила: «Как там наш сын?»
   Петрус опустился перед отцом на колени и разрыдался.
   — Перестань, иначе я не смогу с тобой говорить, — растерялся Пьер Эрбель.
   — Отец! — воскликнул Петрус.
   — Впрочем, все, что я хотел тебе сказать, я могу отложить до другого раза.
   — Нет, нет, говорите теперь же, отец…
   — Мальчик мой! — начал капитан, поднявшись, чтобы освободиться из объятий Петруса. — Вот деньги, о которых ты просил. Надеюсь, ты извинишься за меня перед моим братом, не правда ли? Скажи ему, что я боялся опоздать и потому вернулся тем же дилижансом, который доставил меня сюда.
   — Сядьте, отец! Дилижанс отправляется в семь часов вечера, а сейчас два часа пополудни. У вас впереди пять часов.
   — Ты думаешь? — проговорил капитан, не находя что ответить.
   Он машинально достал из жилетного кармана серебряные часы на стальной цепочке, доставшиеся ему от отца.
   Петрус взял в руки часы и поцеловал. Много раз он еще маленьким мальчиком прислушивался с детским изумлением к тому, как тикает эта семейная реликвия!
   Он устыдился золотой цепочки на шее, часов с брильянтовым гербом, подвешенных на этой цепочке и покоившихся в нагрудном кармане.
   — Ах, любимые мои часы! — прошептал Петрус, целуя старые серебряные часы отца.
   Капитан не понял.
   — Подарить их тебе? — предложил он.
   — Часы, отмерявшие время ваших сражений и побед, часы, всегда стучавшие, как и ваше сердце, одинаково ровно в минуты опасности и в минуты покоя! — вскричал Петрус. — Нет, отец, я не могу их взять!
   — Ты забыл упомянуть о том, что они отметили еще два важнейших момента моей жизни, Петрус: твое рождение и смерть твоей матери.
   — Они отметят сегодня и третий важнейший для меня и для вас момент, отец: мою неблагодарность, в которой я сознаюсь и прошу меня простить.
   — За что простить, дорогой?
   — Отец! Признайтесь, что ради удовольствия привезти мне эти десять тысяч франков вам пришлось пойти на огромные жертвы.
   — Я продал ферму, и только, потому я и задержался.
   — Продали ферму? — не поверил Петрус.
   — Ну да… Знаешь, она была слишком велика для меня одного. Если бы твоя бедная мать была жива или ты жил бы со мной, тогда другое дело.
   — Вы продали ферму, принадлежавшую когда-то моей матери?
   — Вот именно, Петрус. Она принадлежала твоей матери — значит, она твоя.
   — Отец! — вскричал Петрус.
   — Я-то свое добро пустил, как безумец, по ветру… Поэтому я и приехал! Петрус, ты меня поймешь: я, старый эгоист, продал ферму за двадцать пять тысяч.
   — Да она стоила все пятьдесят!
   — Ты забываешь, что я уже заложил ее за двадцать пять тысяч, которые выслал тебе до того.
   Петрус закрыл лицо руками.
   — Ну вот… Я приехал спросить, могу ли я оставить себе пятнадцать тысяч.
   Петрус выглядел совершенно растерянным.
   — На время, разумеется, — продолжал капитан. — Если позднее они тебе понадобятся, ты вправе потребовать их у меня.
   Петрус поднял голову.
   — Продолжайте, отец, — попросил он.
   А шепотом прибавил:
   — Это мне в наказание!
   — Вот каков мой план, — говорил тем временем капитан. — Я куплю или сниму хижину в лесу… Ты же знаешь, как я живу, Петрус. Я старый охотник, привык к своим ружьям, к собаке. Я стану охотиться с утра до ночи. Жаль, что ты не любишь охоту! Ты бы меня навестил, мы бы вместе поохотились…
   — Я вас навещу, отец, навещу, не беспокойтесь.
   — Правда?
   — Обещаю.
   — Понимаешь ли, есть еще одна причина… Для меня охота важна, во-первых, тем, что я получаю удовольствие, а во-вторых, ты даже не представляешь, скольких людей я кормлю своим промыслом.
   — До чего вы добры, отец! — восхитился Петрус.
   А вполголоса прибавил:
   — Как вы великодушны!
   И воздел глаза и руки к небу.
   — Погоди, — остановил его капитан. — Скоро наступит время, когда без твоей помощи мне не обойтись.
   — Говорите, говорите, отец.
   — Мне пятьдесят семь лет. Взгляд у меня пока острый, рука твердая, я крепко стою на ногах. Однако я уже вступил в такую пору, когда жизнь идет под уклон. Через год, два, десять лет зрение мое может ослабеть, рука тоже, а ноги будут подкашиваться. И вот в одно прекрасное утро к тебе придет старик и скажет: "Это я, Петрус, больше я ни на что не гожусь!
   Не найдется ли у тебя места для старого отца? Он всю жизнь прожил вдали от того, кого любил, и не хочет умереть так же, как жил".
   — Ах, отец, отец! — разрыдался Петрус, — Неужели ферма в самом деле продана?
   — Да, дружок: утром третьего дня.
   — Кому, о Господи?
   — Господин Пейра, нотариус, мне этого не сказал. Понимаешь, мне важно было получить деньги. Я взял десять тысяч франков и приехал.
   — Отец! — поднимаясь, проговорил Петрус. — Мне необходимо знать, кому вы продали ферму моей матери.
   В эту минуту дверь в мастерскую отворилась и лакей Петруса с опаской ступил на порог, держа в руке письмо.
   — Оставь меня в покое! — крикнул Петрус, вырывая у него письмо. — Я никого не принимаю.
   Он собирался швырнуть письмо на стол, как вдруг в глаза ему бросился штамп Сен-Мало.
   Надпись на конверте гласила:
   Господину виконту Петру су Эрбелю де Куртенею.
   Он торопливо распечатал письмо.
   Оно было от нотариуса, у которого капитан, как он сам только что сказал, оформил продажу фермы.
   Петрус покачал головой, пытаясь прийти в себя после услышанного, и стал читать:
   "Господин виконт!
   Ваш отец, делавший у меня различные заемы на общую сумму в двадцать пять тысяч франков, пришел ко мне третьего дня, чтобы продать свою ферму за двадцать пять тысяч, уже заложенную под вышеуказанную сумму.
   Он сказал, что эти двадцать пять тысяч также предназначаются Вам, как и предыдущая сумма.
   Я подумал — простите меня, г-н виконт, если я ошибаюсь, — что Вы, возможно, не знаете, на какие жертвы идет ради Вас отец и что эта последняя жертва окончательно его разорила.
   Я решил, что обязан как нотариус Вашей семьи и друг Вашего отца в течение последних тридцати лет сделать следующее:
   во-первых, передать ему двадцать пять тысяч, о которых он меня просит, но не продавать пока ферму, во-вторых, предупредить Вас о том, как расстроены дела Вашего отца; я уверен, что Вы об этом просто не знаете, а как только Вам станет это известно, Вы, вместо того чтобы окончательно потерять отцовское состояние, попытаетесь его восстановить.
   Если Вы оставите себе двадцать пять тысяч франков, ферму придется продать.
   Однако, если же Вы не испытываете в этой сумме настоятельной нужды и можете повременить или вовсе отложить дело, на которое Вам понадобились эти деньги, если Вы так или иначе можете в течение недели вернуть вышеозначенную сумму мне, Ваш высокоуважаемый отец останется владельцем фермы и Вы избавите его тем самым от большого, как мне представляется, горя.
   Не знаю, как Вы расцените мою просьбу, однако сам я полагаю, что поступил как честный человек и друг.
   Примите, и так далее
   Пейра,
   нотариус Сен-Мало".
   Письмо сопровождалось сложным росчерком, которые так любили провинциальные нотариусы двадцать пять лет тому назад.