Молодые женщины поцеловались, снова поклявшись в дружбе. Фрагола торопливо вышла, взлетела в экипаж Регины, который обещал доставить ее скорее, чем фиакр, и карета с гербами помчала очаровательную девушку на улицу Макон.
   Двое мужчин поджидали Фраголу у окна.
   — Это она! — в один голос вскричали они.
   — В карете с гербами? — усомнился монах.
   — Да. Впрочем, дело совсем не в этом. Привезла ли она приглашение на аудиенцию?
   — У нее в руке какая-то бумага! — заметил Доминик.
   — Тогда все в порядке, — отозвался Сальватор.
   Доминик бросился на лестницу.
   — Это я! — крикнула Фрагола. — Приглашение у меня!
   — На какой день? — спросил Доминик.
   — На сегодня, через два часа.
   — О! — вскрикнул Доминик. — Да благословит вас Бог, дитя мое!
   — Слава Всевышнему! — подхватила Фрагола, с почтительным видом подаэая монаху зажатое в белой ручке приглашение на аудиенцию к королю.

XXVI. Отсрочка

   Король пребывал не в самом веселом расположении духа.
   Роспуск национальной гвардии, о чем немногословно сообщалось в утреннем выпуске «Монитора», взволновал всю торговую часть Парижа. «Господа лавочники», как называли их «господа придворные», всегда бывали недовольны: как мы уже говорили, они роптали, когда им приказывали нести караул, они же роптали, когда им запрещали его нести.
   Чего же они хотели?
   Июльская революция показала, что им было нужно.
   Прибавим к тому, что ужасная новость об осуждении г-на Сарранти, распространившаяся по всему городу, немало способствовала возбуждению среди значительной части населения.
   И хотя его величество отстоял обедню в обществе их королевских высочеств г-на дофина и герцогини Беррийской, хотя король принял его преосвященство г-на канцлера, их превосходительств министров, государственных советников, кардиналов, князя де Талейрана, маршалов, папского посла, посла Сардинии, посла Неаполя, хранителя королевской печати в палате пэров, хотя король подписал брачный договор г-на Тассена де Лавальер, главного казначея в департаменте Верхних Пиренеев, с мадемуазель Шарле — эти разнообразные занятия не развеселили обеспокоенного монарха, и, повторяем, его величество был далеко не в веселом расположении духа 30 апреля 1827 года между часом и двумя пополудни.
   Напротив, его лицо выражало мрачное беспокойство, обыкновенно совсем ему несвойственное. Старый король, добрый и простодушный, отличался поистине детской беззаботностью; он был, кстати, убежден, что идет верным путем, и, будучи последним из породы тех, что встали бы под белое знамя, выбрал своим девизом слова древних героев: «Делай что должно, а там будь что будет!»
   Одет он был, по своему обыкновению, в мундир с серебряным галуном; Берне изобразил его в этом мундире принимающим парад. Грудь его украшали лента и планка ордена Святого Духа, с которыми год спустя он принимал Виктора Гюго и отказал в представлении «Марион Делорм». Еще живы стихи поэта об этой встрече, а уж «Марион Делорм» и вовсе будет жить вечно.
   Зато где вы, добрый король Карл X, отказывающий сыновьям в помиловании их отцов, а поэтам — в постановке их пьес?
   Услышав доклад дежурного лакея о посетителе, за которого хлопотала его невестка, король поднял голову.
   — Аббат Доминик Сарранти? — машинально повторил он. — Да, вот именно!
   Прежде чем ответить, он взял со стола листок и, быстро пробежав его глазами, приказал:
   — Пригласите господина аббата Доминика.
   Доминик остановился в дверях, соединил руки на груди и низко поклонился.
   Король тоже отвесил поклон, но не человеку, а представителю Церкви.
   — Входите, сударь, — предложил он.
   Аббат сделал несколько шагов и снова остановился.
   — Господин аббат! — продолжал король. — Вы можете судить по моей готовности встретиться с вами, с каким почтением я отношусь ко всем священникам.
   — Вы можете этим гордиться, ваше величество, — отвечал аббат, — и в то же время это помогает вам заслужить любовь своих подданных.
   — Я вас слушаю, господин аббат, — сказал король с характерным выражением, свойственным сильным мира сего, дающим аудиенцию.
   — Сир! — начал Доминик. — Этой ночью моему отцу вынесен смертный приговор.
   — Знаю, сударь, и от всего сердца вам сочувствую.
   — Мой отец не совершал преступлений, за которые был осужден…
   — Простите, господин аббат, — перебил его Карл X, — однако господа присяжные придерживаются другого мнения.
   — Ваше величество! Присяжные — живые люди и могут заблуждаться.
   — Я готов согласиться с вами, господин аббат, понимая ваши сыновние чувства, но не могу принять ваши слова как аксиому: насколько правосудие может вершиться людьми, настолько оно и было совершено над вашим отцом, и сделали это господа присяжные.
   — Сир! У меня есть доказательства невиновности моего отца.
   — Неужели? — удивился Карл X.
   — Да, ваше величество!
   — Почему же вы не представили их раньше?
   — Не мог.
   — Что ж, сударь… поскольку, к счастью, еще есть время, давайте их мне.
   — Вам, государь… — потупился аббат Доминик. — Сожалею, но это невозможно.
   — Невозможно?
   — Увы, да, ваше величество.
   — Что же может помешать человеку заявить о невиновности осужденного, да еще если этот человек — сын, а осужденный — его родной отец?
   — Мне нечего ответить вашему величеству; однако король знает: тот, кто побеждает ложь в других, кто посвящает жизнь поискам истины, где бы она ни скрывалась, словом — служитель Господа не может и не захочет солгать. Так вот, государь, пусть меня покарает десница Всевышнего, который меня видит и слышит, если я солгу: я в полный голос заявляю, припадая к стопам вашего величества, что мой отец невиновен; уверяю вас в этом от чистого сердца и клянусь, что рано или поздно представлю вашему величеству неопровержимое доказательство.
   — Господин аббат! — отозвался монарх с поистине королевской добротой в голосе. — Вы говорите как сын, и я понимаю и приветствую чувства, которые вами движут, однако, если позволите, я отвечу вам как король.
   — О, государь! Умоляю вас об этой милости!
   — Если бы преступление, в котором обвиняют вашего отца и за которое он осужден, касалось только меня, если бы он посягал лишь на мою власть — словом, если бы это было политическое преступление, покушение на государственное благополучие, оскорбление величества или даже покушение на мою жизнь и я оказался бы ранен смертельно, как мой несчастный сын был ранен Лувелем, я сделал бы то же, что и мой умирающий сын, — из уважения к вашей рясе, вашей набожности, которую я высоко ценю. И я помиловал бы вашего отца — вот что я сделал бы перед смертью.
   — Ваше величество! Вы так добры!..
   — Однако дело обстоит иначе. Товарищ прокурора отклонил обвинение в политическом преступлении, а вот обвинение в краже, похищении детей и убийстве…
   — Сир! Ваше величество!
   — Я знаю, как больно слышать такое. Но раз уж я отказываю, я должен хотя бы объяснить причины своего отказа…
   Обвинение в краже, в похищении детей, в убийстве снято не было. Из этого обвинения следует, что угроза нависла не над королем, не над государством, не над величеством или королевской властью — задеты интересы общества, и отмщения требует мораль.
   — Если бы я мог говорить, государь!.. — заламывая руки, вскричал Доминик.
   — Эти три преступления, в которых ваш отец не только обвиняется, но и осужден, — осужден, потому что есть решение присяжных, а суд присяжных, дарованный Хартией французам, это непогрешимый трибунал, — итак, эти три преступления — самые низкие, самые подлые, самые, так сказать, наказуемые: за любое из трех можно угодить на галеры.
   — Ваше величество! Смилуйтесь, не произносите этого страшного слова!
   — И вы хотите… Ведь вы пришли просить меня о помиловании своего отца…
   Аббат Доминик пал на колени.
   — Вы хотите, — продолжал король, — чтобы я, отец своим подданным, употребил свое право помилования, чем обнадежил бы преступников, вместо того чтобы отправить виновного на плаху, если бы, разумеется — к счастью, это не так, — у меня было право казнить? Вы же, господин аббат, известный заступник для тех, кто приходит к вам исповедаться; спросите же свое сердце и посмотрите, смогли ли бы вы найти для такого же большого преступника, коим является ваш отец, другие слова, нежели те, что продиктованы мне свыше: я прошу Божьего милосердия для мертвого, но обязан свершить справедливость и наказать живого.
   — Государь! — вскрикнул аббат, позабыв о вежливости и официальном этикете, за которым строго следил потомок Людовика ХГУ. — Не следует заблуждаться: сейчас не сын с вами говорит, не сын просит за своего отца, не сын взывает к вашему милосердию, а честный человек, который, зная, что другой человек невиновен, вопиет: «Уже не в первый раз людское правосудие совершает ошибку, ваше величество!» Сир! Вспомните Каласа, Лабара, Лезюрка! Людовик Пятнадцатый, ваш августейший предок, сказал, что отдал бы одну из своих провинций за то, чтобы в период его правления Калас не был казнен. Государь! Сами того не зная, вы допустите, чтобы топор пал на шею невиновного; именем Бога живого, сир, говорю вам: виновный будет спасен, а умрет невиновный!
   — В таком случае, сударь, — взволнованно произнес король, — говорите! Говорите же! Если вы знаете имя виновного, назовите его; в противном случае, бездушный сын, вы — палач и отцеубийца!.. Ну, говорите, сударь! Говорите! Это не только ваше право, но и обязанность.
   — Сир! Долг повелевает мне молчать, — возразил аббат, и на его глаза впервые за все время навернулись слезы.
   — Если так, господин аббат, — продолжал король, наблюдавший результат, не понимая причины, — если так, позвольте мне подчиниться приговору, вынесенному господами присяжными.
   Он начинал чувствовать себя оскорбленным тем, что ему представлялось упрямством со стороны монаха, и знаком дал понять аббату, что аудиенция окончена.
   Но несмотря на властный жест короля, Доминик не послушался, он лишь встал и почтительно, но твердо произнес:
   — Государь! Вы ошиблись: я не прошу или, вернее, уже не прошу о помиловании отца.
   — Чего же вы просите?
   — Ваше величество! Прошу вас об отсрочке!
   — Об отсрочке?
   — Да, государь.
   — На сколько дней?
   Доминик задумался, потом проговорил:
   — Пятьдесят.
   — По закону осужденному положено три дня на кассацию, а на обжалование — сорок дней.
   — Это не всегда так, сир; кассационный суд, если его поторопить, может вынести приговор в два дня, а то и в тот же день; и, кстати сказать…
   — Кстати сказать?.. — повторил король. — Договаривайте.
   — Мой отец не собирается кассировать решение присяжных.
   — То есть, как?
   Доминик покачал головой.
   — Стало быть, ваш отец хочет умереть? — вскричал король.
   — Во всяком случае, он ничего не будет предпринимать для того, чтобы избежать смерти.
   — Значит, сударь, правосудие свершится так, как ему положено.
   — Ваше величество! — взмолился Доминик. — Именем Господа Бога прошу оказать одному из Его служителей милость!
   — Хорошо, сударь, я готов это сделать, но при одном условии: осужденный не будет вести себя вызывающе по отношению к правосудию. Пусть ваш отец подаст кассационную жалобу, и я посмотрю, заслуживает ли он помимо трехдневного срока, положенного ему по закону, сорокадневной отсрочки, которую милостиво предоставляю я.
   — Сорока трех дней недостаточно, ваше величество! Мне нужно пятьдесят! — решительно возразил Доминик.
   — Пятьдесят? На что они вам?
   — Мне предстоит долгое и утомительное путешествие; затем я должен буду добиться аудиенции, что очень нелегко; наконец, я попытаюсь убедить одного человека, и то окажется, возможно, так же нелегко, как убедить вас, государь.
   — Вы отправляетесь в долгое путешествие?
   — Мне предстоит проделать триста пятьдесят лье, ваше величество.
   — Вы пройдете этот путь пешком?
   — Да, сир, пешком.
   — Почему? Отвечайте!
   — Именно так путешествуют паломники, добивающиеся высшей милости: обратиться с просьбой к самому Богу.
   — А если я оплачу расходы на это путешествие, если дам вам необходимую сумму?
   — Ваше величество! Оставьте лучше эти деньги для милостыни. Я дал обет пройти это расстояние, и пройти босиком.
   — А через пятьдесят дней вы обязуетесь доказать невиновность своего отца?
   — Нет, государь, обещать я не могу. Клянусь королю, что никто на моем месте не мог бы взять на себя подобное обязательство. Но я уверяю, что если после путешествия, которое я намереваюсь предпринять, я не смогу заявить о невиновности своего отца, я смирюсь с приговором людского суда и лишь повторю осужденному слова короля: «Я прошу для вас Божьего милосердия!»
   Карла X снова охватило волнение. Он взглянул на аббата Доминика, на открытое, честное лицо монаха, и в его сердце вселилась вера в правоту Доминика.
   Однако против воли — как известно, король Карл X не имел счастья всегда оставаться самим собой, — несмотря на огромную симпатию, которую внушало королю лицо благородного монаха — лицо, отражавшее его душу, — король Карл X, словно для того, чтобы набраться сил против доброго чувства, грозившего вот-вот захватить его, в другой раз взялся за листок, лежавший у него на столе, — тот самый, в который он заглянул, когда лакей доложил об аббате Доминике. Он бросил торопливый взгляд, и этого оказалось довольно, чтобы отогнать доброе намерение:
   едва на лице короля проступило ласковое выражение, пока он слушал аббата, как сейчас же Карл X снова стал холоден, озабочен, хмур.
   Да и было от чего хмуриться: в записке, лежавшей у короля перед глазами, пересказывалась вкратце история г-на Сарранти и аббата Доминика — два портрета, набросанных мастерской рукой, как умеет это делать конгрегация, — в виде биографии двух отпетых революционеров.
   Описание жизненного пути г-на Сарранти начиналось с его отъезда из Парижа, затем рассказывалось о его пребывании в Индии, при дворе Ранджет-Синга, о связях г-на Сарранти с генералом Лебастаром де Премоном, представлявшемся, в свою очередь, тоже крайне опасным заговорщиком; затем следовал подробный отчет о провалившемся не без помощи г-на Жакаля заговоре в Шенбрунне; потеряв генерала Лебастара из виду по другую сторону моста через Вьенн, рассказчик продолжал следовать за г-ном Сарранти до Парижа вплоть до дня его ареста. На полях стояло: «Обвиняется и подозревается к тому же в похищении детей, краже и убийстве, за каковые преступления и был осужден».
   Биография Доминика была столь же подробна. Он находился под наблюдением со времени его выхода из семинарии; его называли учеником аббата Ламане, чьи раскольничьи замашки становились заметны; потом его представляли как посетителя мансард, распространявшего не слово Божие, а революционные идеи; приводилась одна из его проповедей, которая могла бы стоить Доминику нареканий со стороны его начальства, если бы он не состоял в испанском ордене, еще не учрежденном во Франции. Наконец, предлагалось выслать его за границу, так как, по мнению конгрегации, его пребывание в Париже становилось опасным.
   В общем, из записки, лежавшей у несчастного доброго короля перед глазами, следовало, что господа Сарранти-старший и Сарранти-младший — кровопийцы, у одного из которых в руках шпага (ей суждено опрокинуть трон), у другого — факел (он должен спалить Церковь).
   Итак, отведав этого иезуитского яду, достаточно было всего раз бросить взгляд на листок, чтобы вновь воспылать политическим гневом, остывшим было на одно мгновение, и снова почувствовать, как оживают все призраки революции.
   Король вздрогнул и недобро посмотрел на аббата Доминика.
   Тот понял смысл его взгляда и почувствовал, как его словно коснулось раскаленное железо. Он горделиво поднял голову, сдержанно поклонился и отступил на два шага назад, приготовившись выйти.
   Презрение к королю, отвергавшему движения собственной души и замещавшему их чужой злобой, брезгливость сильного по отношению к слабому мелькнули помимо воли Доминика в его взгляде и усмешке.
   Карл X словно прозрел и, будучи Бурбоном прежде всего, то есть мягкосердечным и покладистым, испытал угрызение совести, какое, должно быть, переживал в иные минуты его предок Генрих IV, глядя на Агриппа д'Обинье.
   Его озарило или, во всяком случае, он усомнился в своей правоте; он не посмел отказать в просьбе этому честному человеку и окликнул аббата Доминика, когда тот уже собирался удалиться.
   — Господин аббат! — сказал король. — Я еще не ответил на вашу просьбу ни отрицательно, ни утвердительно. Если я этого еще не сделал, то только потому, что перед моим внутренним взором проходили тени несправедливо пострадавших праведников.
   — Ваше величество! — вскричал аббат, сделав два шага вперед. — Еще есть время, королю достаточно молвить одно слово.
   — Даю вам два месяца, господин аббат, — проговорил король в прежнем высокомерном тоне, словно устыдившись и раскаиваясь в собственной слабости. — Но ваш отец должен подать кассацию, слышите?! Мне случается порой снисходительно относиться к бунту против королевской власти, однако я не простил бы недовольства по отношению к правосудию.
   — Государь! Не угодно ли вам предоставить мне возможность по возвращении предстать пред вами в любое время дня и ночи?
   — Охотно! — согласился король.
   Он позвонил.
   — Запомните этого господина, — приказал Карл X вошедшему лакею, — когда бы он здесь ни появился, прикажите проводить его ко мне. Предупредите челядь.
   Аббат поклонился и вышел, ликуя от переполнявших его радости и признательности.

XXVII. Отец и сын

   Все цветы надежды, что медленно прорастают в сердце человека и приносят плоды лишь в определенное время, распускались в душе аббата Доминика, по мере того как он удалялся от короля и приближался к своим согражданам — простым смертным.
   Припоминая слабости несчастного монарха, он полагал, что человек этот, согбенный под тяжестью прожитых лет, добросердечный, но безвольный, не способен стать серьезным препятствием на пути великой богини, наступающей с тех пор, как человеческий гений воспламенил ее факел, — богини, что зовется Свободой!
   И, странное дело, — это, впрочем, свидетельствовало о том, что, несомненно, он твердо знал, чем ему следует заняться, — все его прошлое вдруг прошло перед глазами. Он стал вспоминать малейшие подробности своей жизни после семинарии, свои необъяснимые колебания в тот момент, когда он произносил обет, внутреннюю борьбу, когда был рукоположен в сан. Но все победила тайная надежда; подобно огненному столпу Моисея, она указывала ему путь и говорила, что поприще, на котором он мог бы принести наивысшую пользу своему отечеству, — религия.
   Подобно путеводной звезде волхвов, его совесть сияла и указывала ему верный путь. На одно мгновение непогода закрыла его небосвод и он едва не сбился с пути. Но скоро он снова прозрел и пустился в дорогу, ежели и не с полным доверием, то с непреклонной решимостью.
   Доминик с улыбкой ступил на последнюю ступеньку дворцовой лестницы.
   Какой затаенной мысли он мог улыбаться в столь затруднительном положении?
   Но едва он вышел на двор Тюильрийского дворца, как увидел доброжелательное лицо Сальватора: тот с лихорадочным беспокойством поджидал аббата, беспокоясь за исход дела.
   Одного взгляда на несчастного монаха, оказалось достаточно, чтобы понять, чем закончился его визит к королю.
   — Отлично! — молвил он. — Вижу, король удовлетворил вашу просьбу и предоставил отсрочку.
   — Да, — кивнул аббат Доминик. — В глубине души это прекрасный человек.
   — Вот что меня отчасти с ним примиряет, — продолжал Сальватор. — Благодаря этому я готов вернуть свою благосклонность его величеству Карлу Десятому. Прощаю ему слабости в память о его врожденной доброте. Надо быть снисходительным к тем, кому не суждено слышать правду.
   Внезапно переменив тон, он продолжал:
   — Сейчас возвращаемся в Консьержери, не так ли?
   — Да, — только и ответил аббат, пожимая другу руку.
   Они сели в проезжавший по набережной свободный экипаж и скоро были на месте.
   У ворот мрачной тюрьмы Сальватор протянул Доминику руку и спросил, что тот намерен делать после встречи с отцом.
   — Я тотчас покину Париж.
   — Могу ли я быть вам полезен там, куда вы отправляетесь?
   — Под силу ли вам ускорить получение паспорта?
   — Я помогу вам получить его незамедлительно.
   — В таком случае ждите меня у себя: я зайду за вами.
   — Нет, лучше я буду ждать вас здесь через час, вы найдете меня на углу набережной. В тюрьме разрешено оставаться лишь до четырех часов, сейчас — три.
   — Стало быть, через час, — повторил аббат Доминик и еще раз пожал молодому человеку руку.
   Он исчез под мрачными сводами.
   Пленника препроводили в камеру, где когда-то сидел Лувель и где было суждено оказаться Фьеши. Доминик без затруднений проник к отцу.
   Господин Сарранти сидел на табурете. При виде сына он поднялся и шагнул ему навстречу. Тот поклонился с почтительностью, с какой приветствуют мучеников.
   — Я ждал вас, сын мой, — сообщил г-н Сарранти.
   В его голосе послышался упрек.
   — Отец! — отвечал аббат. — Не моя вина в том, что я не пришел раньше.
   — Я вам верю, — взяв его руки в свои, отозвался пленник.
   — Я только что из Тюильри, — продолжал Доминик.
   — Из Тюильри?
   — Да, я виделся с королем.
   — С королем, Доминик? — удивился г-н Сарранти, пристально вглядываясь в сына.
   — Да, отец.
   — Зачем вы к нему ходили? Надеюсь, не для того, чтобы добиться отмены приговора?
   — Нет, отец, — поспешил сказать аббат.
   — О чем же вы его просили?
   — Об отсрочке.
   — Отсрочка?! Зачем отсрочка?
   — По закону вам положено три дня для подачи кассационной жалобы; если ничто не заставляет суд поторопиться с приговором, рассмотрение дела может занять от сорока до сорока двух дней.
   — Так что же?
   — Я попросил два месяца.
   — У короля?
   — Да.
   — Почему два месяца?
   — Мне необходимо это время, чтобы добыть доказательства вашей невиновности.
   — Я не стану подавать кассацию, Доминик! — решительно заявил г-н Сарранти.
   — Отец!
   — Нет, это решено окончательно, я запретил Эмманюэлю кассировать от моего имени.
   — Отец, что вы говорите?
   — Говорю, что отказываюсь от какой бы то ни было отсрочки; раз меня осудили, я хочу, чтобы приговор был приведен в исполнение; я дал отвод судьям, но не палачу.
   — Отец, выслушайте меня!
   — Я хочу, чтобы меня казнили… Спешу покончить с земными мучениями и людской несправедливостью.
   — Отец, — печально прошептал аббат.
   — Я знаю, Доминик, все, что вы можете сказать по этому поводу; я знаю, в чем вы вправе меня упрекнуть.
   — Высокочтимый отец! — краснея, произнес Доминик. — Я готов умолять вас на коленях…
   — Доминик!
   — А что если б я вам сказал: в глазах людей вы будете непричастны к преступлениям и столь же чисты, как Божий свет, что пробивается сюда сквозь прутья этой тюремной решетки…
   — Вот что, сын мой: после смерти я предстану во всем блеске невиновности, но я не стану просить отсрочки и не приму милости.
   — Отец! Отец! — в отчаянии вскричал Доминик. — Не упорствуйте в своем решении, ведь оно приведет к вашей смерти и повергнет меня в отчаяние, и, возможно, из-за этого я сгублю свою душу.
   — Довольно! — остановил сына г-н Сарранти.
   — Нет, не довольно, отец!.. — опускаясь на колени, продолжал Доминик; он сжал руки отца, осыпал их поцелуями и омыл слезами.
   Господин Сарранти попытался отвернуться и вырвал свои руки.
   — Отец! — не унимался Доминик. — Вы отказываетесь, потому что не верите моим словам; отказываетесь, так как вам взбрело в голову, что я прибегну к уловке, дабы оспорить вас у смерти и прибавить вам два месяца жизни, такой благородной и полной, а вы чувствуете, что можете умереть в любую минуту и умрете в глазах Верховного Судии во цвете лет и как герой.
   Печальная улыбка, свидетельствовавшая о том, что Доминик попал в точку, мелькнула на губах г-на Сарранти.
   — Так вот, отец, — сказал Доминик, — клянусь, что слова вашего сына не пустой звук; клянусь, что здесь, — Доминик прижал руку к груди, — доказательства вашей невиновности!
   — И ты их не представил на суде! — изумился г-н Сарранти, отступив на шаг и недоверчиво глядя на сына. — Ты позволил вынести своему отцу приговор, осудить его на позорную смерть, имея вот здесь, — он указал пальцем монаху на грудь, — доказательства невиновности твоего отца?!
   Доминик протянул руку.
   — Отец! Как верно то, что вы — честный человек и что я — ваш сын, так же верно и то, что если бы я пустил в ход эти доказательства, спас вам жизнь и честь с помощью этих доказательств, вы стали бы меня презирать и еще скорее умерли бы от презрения, нежели от руки палача.
   — Раз ты не можешь представить эти доказательства сегодня, как ты сможешь сделать это позднее?
   —  — В этом, отец, заключается еще одна тайна, которую я не вправе вам открыть: это тайна моя и Бога.
   — Сын! — отрывисто бросил осужденный. — Во всем этом, по-моему, слишком много таинственности, Я не привык принимать то, что не понимаю. Раз я не понимаю, я отказываюсь.
   Он отступил и знаком приказал монаху подняться: