- Вот видите, какие у нас женщины.
   Послышались смешки.
   - И никто, как вы убедились, ничего против. Ничего страшного не произошло! Так чего мы боимся? - он сделал долгую паузу, - Пусть этот вопрос останется открытым!
   Спектакль продолжался.
   За вспотевшей спиной Леонид Павлович снова услышал: "Видно сверху разрешили, подсадная." Эту фразу расслышал и Барнилов, он открыл рот, хотел возразить, но передумал, видимо решил - пусть так и считают, коли хочется.
   Леонид Павлович не мог видеть Светлану Петровну. В антракте он шепнул ей: "Дуй сейчас же домой!" и стал прохаживаться в фойе, разглядывая портреты. Но Светлана Петровна не отставала.
   Подходили знакомые, ехидничали:
   - Леонид Павлович, Светлана Петровна подрабатывает в театре? - и премило улыбались.
   Сам Барнилов вышел, узнав, что Светлана Петровна - жена самого Строева.
   - Молодец! В горящую избу войдет! - заразительно смеялся он, пожимая руку, - Спасибо, очень мило вышло!
   Леонид Павлович сводил разговоры на тему пассаж в пассаже, делал вид, что разыграл все сам, мудро подшутил над драматургом, а майка и трусы тем временем промокли насквозь. Он решил продержаться до конца, дабы не увеличивать слухи и конфуз.
   Всю дорогу к дому Светлана Петровна побито семенила за ним на почтительном расстоянии. Теперь-то она поняла, что сотворила безобразие. И лишь ввиду беспредельного человеколюбия Леонид Павлович не применил рукоприкладства. По правде, у него и сил физических не осталось. Двое суток он не вставал с постели.
   Но зато с того случая просочилась в покой и распорядок необъятная тоска. Новый дом дал трещину, и в голову к Строеву ворвался хаос. Миллионы корешков отличнейших книг вновь завладели воображением, тысячи тезисов и мудрых изречений, добро и зло слились в единый монолит, лицо непознанного Якова отражалось отовсюду. Ручка и бумага опротивели. Сердобуева обозвал дураком, а Нематод упредительно не являлся.
   Как и в юности, преследовали вопросы, на которые не находил ответов. Такое чувство, будто в голове и теле начался радиоактивный распад. Мысли бегали по кругу: зачем миллионы книг и полотен, симфоний и фильмов? Как на экране дисплея появлялись столбики отпечатанных страниц и стремительно менялись строчки, не меняя смысла и не добираясь до главного. Мучили резкие слова Леночки из того прошлого, когда спорил с Кузьмой, а она встряла, и раздраженно сказал ей: "Не лезь, когда говорят люди старше и опытнее тебя." Она вспыхнула и ответила, совсем, как Ксения, точно и навсегда: "То, что вы, мудрецы, делаете, все для нас, и сколько бы вы не наделали, отмахиваясь от нас, чего бы вы тут не навозводили и не натворили, не назвали лучшим и образцовым - нам рушить, сжигать или принимать. Вы же все равно умрете!"
   Какой-то жуткой справедливостью веет от слов дочери.
   - Гад Кузьма, сволочь Кузьма! - бормотал часто, вспоминая, как Бенедиктыч улыбался её словам. Вышагивал по кабинету и все воспроизводил и воспроизводил, как совсем недавно пришел к ней в общежитие, где она пропадала неизвестно зачем и с кем, и нашел её на лестнице у входа в подвал, курящую сигарету, сидящую с какой-то такой же бессмысленной и дерзкой, тоже курящей и тоже в бегах от папы с мамой, как представил тогда, что они часами вот так говорят всякое, молчат, курят, сидят, нехотя бегают на лекции и возвращаются в подвал, какие-то получеловеки, когда всюду события и жизнь, когда ради них все возводится и пишется, они сидят где-то между лестницей и стеной на ящиках, время идет, курят, говорят, мечтают о чепухе, долго и глупо смеются, молчат и ждут, ждут, ждут чего-то.
   Потом шли с ней, и от избытка жалости и любви к ней, взял её за руку и почувствовал, что это не его рука, не его человек, что там другой мир, другие глаза. А она как-то медленно, а потом все серьезнее и быстрее говорила, заглядывая в глаза:
   "Папа, у тебя бывало, когда я была совсем крошка, ты шел по белому снегу, среди города один, когда что-то ширилось и росло в тебе, ты был молод, и все впереди, ты шел, падал снег, он пьянил и насыщал твое сознание свежестью, ты был смел и полон сил, ты хоть на какую-нибудь чуточку думал обо мне, идущей по снегу, которая совсем такая, как я, и все впереди, идущая по снегу, воображающая тебя, молодого, идущего по снегу, полного восторга, надежд и сил, думающего о маленькой дочери, которая идет по снегу уже взрослой, воображающей тебя молодого, идущего по снегу?.."
   Она остановилась, и рука её выскользнула из его руки.
   Тогда сказал ей:
   "Ты запуталась, Леночка, но я тебя понимаю, я думал о тебе, я всегда заботился о тебе, ты же у меня единственная..."
   А сейчас, вышагивая по кабинету, думал, что нужно было сказать, что никого у меня больше нет, что да, не было такого момента со снегом, но что-то знакомое во всем этом чувстве, что нечто подобное было, что этот хаос и есть начало движения, прорастание настоящего чувства из юной чувствительности, что пока все не так, но будет по-другому, потому что ничего не осталось, кроме непознанной дочери - единственной и чужой...
   Шли, и выговаривал ей, кровинушке, что так до добра не дойдет, что потрясен её легкомыслием, несерьезностью, пустым времяпровождением, что она не думает об отце, который презирает мягкотелых людей. Она слушала, и пропасть углублялась и ширилась, потом она, не ответив, стала рассказывать про маму, и что мама зовет во сне Бенедиктовича. Тогда это показалось смешным и сентиментальным.
   - Гад Бенедиктыч! Сволочь Кузьма! - бормотал и мотался по кабинету, Тоже мне панацея! Психопат, шизофреник, интриган!
   И понимал, что проиграл то, на что и смешно было ставить ставку. Получив все, остался ни с чем. И вновь, как в юности, больно ощутил ту грань, за которой начинается сумасшествие.
   И уже ядовито представлял:
   "Вот сейчас в белом венчике из роз Кузю на крест - и понесем впереди. Всем семейством, с поклонниками его чудачеств, с хрюшкой, с этим Веефомитом и билетерщиком, с мальчишками - и утешит всех, осветит. Тьфу!"
   Тикали часы и мечтал:
   "Отрекусь, поеду к Кузе, буду просто смотреть, поумнею, нового наберусь, тогда что-нибудь и выйдет. Заново! Как славно мы с ним раньше на равных спорили!"
   "Сентиментальничаешь, - охлаждал себя, - ничего не возвратишь. Из тупика в тупик. Кузя сам маньяк, его окати холодной водой - и он взвоет, как я."
   Так разрывался между трех смыслов, хандрил, видел Леночку, идущую по снегу, и ел борщ, который так славно умела приготовить Светлана Петровна.
   * * *
   Приехали они, когда Кузьма Бенедиктович готовил себе постель. Предвкушал, как уйдет в океан сна и растечется там опытом. Он спит теперь по четыре-пять часов, идея высасывает из него всю оставшуюся жизнь. Спит он в мастерской на ложе из досок, среди бардака, в котором одному ему видимый порядок, любит, чтобы подушка была повыше, пьет перед сном холодное молоко, посасывает незажженную трубку. Он все впускает в голову: вчера, сегодня и завтра, детали и мелочи. Они накапливаются за день и кажется, что вот-вот Кузьма Бенедиктович доберется до последнего штриха, увидит бесконечную конечность... Самое время лечь спать, не то поясница начнет стрелять, она всегда так, когда Кузьма Бенедиктович вплотную подбирается к итогам. Предупреждение получается. И до сих пор он не поймет: извне оно или изнутри исходит?.. Вот и на этом вопросе стрельнуло в поясницу.
   "Саморазрушение чертово!" - кряхтит он и собирается погасить свет. Но нет, звонят.
   Кузьма Бенедиктович чертыхается на свою безотказность. Мальчишки у него не переводятся, лезут, куда хотят. Раньше от девиц покоя не было. Истаскался с ними Бенедиктыч, когда через них природу изучал. "Слава Богу, - думает про себя, - ни одну не обидел." Ему теперь много не нужно, три-четыре человека и все. Он и из них всю историю человечества высосет. А захочет, чтобы дождь пошел - идет дождь, солнца пожелает, и солнце светит. По молодости боялся думать о катастрофах, так как замечал, что если подумает, то они через день или месяц происходят. А теперь вот способность эту в свое изобретение вкладывает, и от людей не шарахается, говорит, что все интересны, особенно более-менее зрелые личности. К нему ищущие калужане часто заходят, он любит угощать их чаем, кофе, дает книжки, говорит "отдыхайте", говорит, о чем желают слышать, посмеивается, подмигивает, хвалится, что владеет гипнозом, настаивает, что может читать мысли на расстоянии, желает это доказать, не сидит на одном месте, уговаривает попробовать, внушает: "вы засыпаете" и другую чепуху, говорит, чтобы представили свою мечту, день-другой в прошлом, что-нибудь любимое из книг, убегает в другую комнату, сидит там, потом возвращается, гадает, говорит, что сегодня не получилось, в другой раз, не в форме, все смеются, мило проводят время за остротами и давно уже привыкли к его странностям и неудачным фокусам; приятно, когда человек доставляет людям удовольствие и смех. И удивительным иногда кажется, что он знает множество судеб, рассказывает так, будто сам их пережил, иногда похоже, что он повествует о будущем или о далеком-далеком прошлом и не раз ему предлагали заняться сочинительством, кое-кто считает, что он даром прожигает талант. И никто ещё не видел, с каким наслаждением после ухода гостей Кузьма Бенедиктович отдается вдохновению в своей маленькой мастерской. Его рвение может сравниться с энтузиазмом алхимика, жаждущего соткать из воздуха золото. Но мало кому дано увидеть, что ждет впереди, и ещё меньше тех, кто из желаемого творит действительное.
   "Не случилось ли с Раджиком что?" - беспокоится Кузьма Бенедиктович, открывая дверь.
   На пороге виновато улыбается Веефомит. Извини, дескать, вон кого к тебе веду.
   - Дядечка Кузя! Дядечка любимый, я так по тебе соскучилась! бросилась Леночка целовать Кузьму Бенедиктовича, - Так скучала, ну прямо ужас! Как здорово ты пахнешь табаком! Я замуж выхожу и сразу к тебе!
   Веефомит смущается. Все это напомнило ему москвичку. Ему всегда везет на посредничество. Вот и Радж недавно с кулаками ревности бросался. Одна беда с этими женщинами, какие бы они не были.
   Кузьма Бенедиктович улыбается, он несказанно рад видеть Леночку, это он захотел, чтобы она приехала. На третьем госте он задерживает взгляд своих серых насмешливых глаз.
   - Полагаю, вы и есть женишок? Гвоздь сезона и одинок в своих воззрениях?
   - Я тебе говорила, что дядя Кузя видит всех насквозь! - затащила Леночка Копилина в квартиру.
   - Папа, конечно, не в курсе, - набивает трубку Бенедиктыч, - и вы, конечно, голодны и на восьмом небе от счастья?
   Он повел Леночку на кухню, возвратился и тогда только заметил, что жених прячет за спиной гитару, обыкновенную и недорогую, а в руке у него приемник.
   - И это все ваше имущество? Невелико приданое. А что Валерий Дмитриевич, хорошо, когда вокруг столько молодоженов?
   Валерий Дмитриевич смолчал, он знает, что дальше последует.
   - Так-так, - продолжал Бенедиктыч, - я удивлен, что есть люди, все ещё слушающие радио. Я, вон, и телевизор не включаю.
   - Дядя Кузечка, ты просто сам телевизор, - крикнула из кухни Леночка, - на тебя смотри - не насмотришься, родной ты мой дядечка Кузечка.
   От таких слов даже Валерий Дмитриевич разулыбался в один рот. Копилин смущен. О Бенедиктыче он был наслышан от Леночки и давно уважал его заочно.
   - Ну, садись, Алеша, вот сюда, в кресло, здесь и отдыхай.
   Веефомит не спускает глаз с Бенедиктыча, в этом кресле он сам сидел не раз, когда Кузьма начинал свои розыгрыши с гипнозом.
   - Мы зашли к вам на старую квартиру, - заговорил наконец Копилин, - а там Раджик спит, это он нас зачем-то к Валерию Дмитриевичу отправил, а там Зинаида читает главы из романа.
   - Леночка смеялась, - с грустью сказал Веефомит.
   - Она просто взбесилась, ваша романистка! - выскочила Леночка, - как вы её здесь все терпите?
   - Лена, займись едой, - сурово сказал Копилин.
   И она послушалась. Кузьме Бенедиктовичу это понравилось. Хорошо, когда есть на свете человек, которого слушается эта бесовская девчонка.
   - А что вы ловите по приемнику? - поинтересовался он.
   - "Голос Америки", - не задумываясь, ответил Копилин.
   - А что, до сих пор существуют "Голоса"? - изумился Бенедиктыч, - А хотя, конечно, раз есть Америка, будут и "Голоса".
   Валерий Дмитриевич разволновался. Ему не терпелось поговорить с Копилиным о политике, а Бенедиктыча интересовало другое.
   - Вы гитарист? Очень хорошо. А откуда? Сколько лет? Отлично!..
   Он задавал вопросы, не выслушивая ответов, и Веефомит увидел, что Кузьмой завладело все то же непонятное желание начать игру в гипноз. Но сегодня это желание было не совсем обычным, каким-то образом Веефомиту, да и Копилину, впервые удалось испытать редкое состояние, подобное тому, когда чувственно и всеобъемлюще расстилаешься всюду, проникаешь в каждую травинку, в движение ветра и шорох волн, будто приподнимаешься над землей, отрываясь от целого, но в то же время остаешься недвижим, спокоен и созерцаешь все процессы и самого себя со стороны. По подоконнику ударили тяжелые капли дождя.
   - Все так же трудно в столице с пропиской? - спешит Бенедиктыч и в глазах его прыгают искорки.
   - Да, - забеспокоился Копилин, - жилья много, а с пропиской пока трудно, но говорят, скоро её повсеместно отменят.
   - Неужели? - равнодушно изумляется Бенедиктыч.
   Сегодня он дарит себе радость, раз приехала Леночка, то пусть будет и покой воспоминаний, и полумрак, и чувство любви к ближнему, и дождь...
   Бенедиктыч порозовел. Сухой и морщинистый, он выпрямился, разгладился, стал будто выше, и трудно было оторваться от его глаз, горящих чудной страстью.
   Веефомит знал, какие слова он сейчас скажет, а ливень хлынул во всю мощь, сделалось почему-то жутко, и Бенедиктыч прошептал, не в силах сдержать радостно-лукавую улыбку:
   - Хотите, Леша, я угадаю ваши мысли? Вспомните один день, какой-нибудь период из жизни с Леночкой, и я угадаю через комнату.
   Алексей от удивления встал.
   - Нет, нет, сидите, - усадил его Бенедиктыч, положите голову на спинку, так, и закройте глаза. Очень удобное кресло. Вспоминайте, это недолго, Леночка, не входи сюда десять минут, мы переодеваемся!
   - Ладно! - крикнула Леночка.
   И Бенедиктыч убежал в мастерскую.
   - Тишина! - высунулся он из-за двери, - абсолютная тишина, я сосредотачиваюсь.
   Веефомит усмехнулся и, закрыв глаза, стал слушать дождь.
   Эх, Николай Васильевич!
   То было не в первый раз, когда Кузьма Бенедиктович воспроизводил картины прошлого. Их накопилось много, но его мало что устраивало. Так, два-три стоящих штришка, парочка куцых мыслей, а в основном, как в кино подмена одной плоской действительности на другую, пусть и красочную, но конечноданную, а потому и скудоумную по своему содержанию. Эти мечты сограждан о будущем его перестали интересовать, он подкинул их Веефомиту, как забавные пародии на представления о Золотом Веке, но Валерий Дмитриевич забраковал и их, сунув в мешок отвергнутых рукописей. "Достаточно ржачки", - сказал.
   И сегодня Кузьма Бенедиктович не ожидал от воспоминаний ничего особенного. Вначале промелькнули каскады невзгод и скитаний, вздохи и охи; сознание пребывало во мраке, и вспышки были редки; да ещё среда давила, как монотонный пресс; сумасшествия хоть ведром черпай. И вдруг что-то произошло.
   Все смешалось в один клубок, и Бенедиктыч уже не знал - то ли это Алексей или они оба восприняли так неожиданно и красочно такое простейшее явление, как Банный. И его смутил и возвысил этот безбрежный базар человеческих судеб. Нечто нейтрально созерцательное торжественной песней захватило его чувства, и среди тысяч банальных плоскостей он пережил свою забытую мечту.
   О Банный! Великий и стойкий Банный,
   кто воспоет твою ширь и глубину,
   твою тончайшую нежность и грубую
   чувственность, пустившую гибкие
   корни в окаменевший проспект Мира?
   Какой гибельный, но поэтический
   восторг в твоем малоизвестном
   звучании! Неподкупную роковую тайну
   скрывают твои неприютные вечера.
   Ты все знаешь - романтику темных дел
   и злую иронию счастливых вариантов,
   вычурность лиц и комизм бед,
   все человеческие страсти и оттенки
   любых желаний ведомы тебе, отвергнутый
   и живучий Банный!
   В праздники и будни, в непогоду и
   ясные дни "пятачок" у табачного киоска
   не бывает пуст. Одиночки и парочки
   курят и смотрят, перешептываются,
   переглядываются и ждут. Ждут последние
   и первые, будущие и угомонившиеся.
   Музыканты и плотники вышагивают по земле.
   Ибо здесь торжествует и юродствует
   папочка Случай.
   Шизофреники и параноики ежедневно
   выходят сюда на дежурство. Это они
   важно курсируют от ступенек парфю
   мерного до витрин книжного.
   Наркоманы неведомых ощущений,
   ловцы дураков и доверчивых, они
   знают цену своей уникальной значимости,
   они и дня не проживут без тебя,
   соблазнительный и коварный
   Банный!
   Все здесь твои актеры. Ты лазейка
   для безнадежных и шанс для често
   любивых. Сказочный остров и похмель
   ный кошмар. Лоск и сальность, запад
   и север, восток и юг - твои клиенты.
   Студенты и полковники, водители
   троллейбусов и будущие никто
   твои заложники. Здесь можно умереть
   от хохота, либо повеситься под рас
   писанием автобусов - ты в один миг
   можешь унизить или щедро одарить,
   о, бесстыдный и хладнокровный
   Банный!
   Здесь боятся и страдают, смеются
   и знакомятся, сливаются воедино
   и разбегаются навсегда. Здесь все равны
   и каждый волен успеть. Самый
   праведнейший человек расцветает
   здесь авантюристом. В темноте и на
   свету здесь умаляют и упрашивают,
   проклинают и грозят, оживают и гаснут.
   И случись великое потрясение,
   взойди рай и разверзнись ад, твои
   пациенты придут к тебе людьми
   скорбящими, тоскующими, страждущими
   и лелеющими свои кровные простейшие
   проблемы - чтобы вновь взывать и замирать
   в ожидании иного чуда, которое
   укоротило бы твою свободную энергию,
   о, проклятый и притягательный лицедей
   Банный!
   Тут Кузьма Бенедиктович прервал это бесконечное захватывающее действо, перевел дух, вытянул ноги и, закрыв глаза, ждал, когда улягутся горячие ощущения.
   Он сидел и тихонечко наблюдал, как, словно угольки в костре, гаснут мириады ассоциаций и вспыхивают золотые звездочки микроскопических символов.
   Теперь его не интересовало, как там снял Копилин жилье и какие вопросы задавали ему американские телевизионщики, приехавшие запечатлеть ужасы Банного.
   Все теперь было мимолетным, кроме только что изведанного ощущения с душой воскресшего поэта. Неожиданно для себя Кузьма осознал, что все ещё шагает, сбросив тяжесть лет, помолодевшим, по широченному проспекту Мира с человеком, который никогда не умирал, чьи острые реплики и замечания о происходящем вокруг воспринимаются как единственное счастье на свете. Они оба легко входили и выходили из натуры в натуру, и ирония переплавлялась в страх, а страх становился смехом, отчаянье сменялось страстью, и вновь на душе делалось свежо и мудро, и можно было взглянуть на мир глазами освобожденными от глупых эмоций и страстей.
   "Эх, Николай Васильевич!" - повторял Кузьма.
   И в этом "эх" и долгом старомодном "о" звучала вся полнота понимания, к которой так тернисто и долго стремился бесприютный поэт. Сегодня живость и улыбка не покидали его, и он рассказывал Кузьме о городах, в которых задыхалась его душа, о предках сегодняшних прохожих, которых охватывал столбняк при виде такого из ряда вон выходящего явления. Сегодня ожила глупейшая мечта Копилина, не реализовав лишь один нюанс этой мечты: не шли им навстречу такие же увлеченные беседой пары, и потому хаос проспекта Мира подхватил двух спутников и рассеял, разметал фантомами и призраками, вновь погрузив думы своих прихожан в огромную и мрачную утопию. И было слышно, как все стены города застонали, лишенные своих тысячелетних ожиданий, жестоко раздавленные клочком сказочной надежды. И может быть, или это почудилось Кузьме Бенедиктовичу, сам Банный издал что-то похожее на рев усталого зверя. "Эх, Николай Васильевич!" - в последний раз вздохнул Бенедиктыч, и все погасло.
   Он вновь пребывал в стенах своей одинокой комнаты, и другого бы устрашила такая участь, но Кузьма Бенедиктыч был рад несказанно и благодарил судьбу за Копилина. Он понял, что стоит на пороге. Остается распахнуть дверцы и широкий мир, сметая все на пути ворвется в сознание миллионов.
   У него дрожали руки. Он помнил, как у этих дверей топтался великий эпилептик, так долго шедший к ним, но все же не осмелившийся их толкнуть. Он разглядывал его наэлектризованную фигуру и видел его ослепший глаз, подглядевший в щелочку тот опасный для измученного сознания мир. И он припомнил себя, ползущего от примитива к примитиву, возжаждавшего борьбы и устрашенного пролитой кровью, и пыль от изломанных судеб поднялась перед его взором...
   - Погодить, погодить, - успокаивал он себя, - ещё есть время обдумать.
   И, закурив трубку, уже совершенно домашним, он вышел к своим гостям.
   Желтое.
   Когда я лежу в постели, то мысленно пишу долгий роман про жизнь одинокой крысы. Как она сидит в баке по воле существующего порядка, кормится объедками, и как другие крысы шастают снаружи, и от одиночества в ней рождается мысль. Я пишу роман о себе. И вот я вижу крысу, которая заглядывает ко мне в бак, и дивится на меня: что это я там делаю? А я лежу в своей постели и мечтаю о друге. У меня никогда не было друзей, и я все жду человеческих глаз, так, чтобы поверить в себя и сесть за роман о крысе. А та, что заглядывала к ней в бак, думает по-соседски благожелательно: "Не к лицу говорить: эх, если бы я был не один. Банально! И подозрительно. Вообще - все это истерически-духовное - от духовной слабости. Веровать привык - и верует, потому что страшно, и чем больше "я", тем страшнее его потерять. Думающие часто самые подлые. И по все видимости, за все времена христианства в организме некий веровательный орган образовался, которого ранее в природе не наблюдалось. Приобретенный атавизм, если так можно сказать. Такие со всеми не пойдут, они куда-то в "вершины" свои уходят, им хоть что - сметану или масло, коттеджи и права, они все равно хрипеть и стенать будут. Все теперь об уходах мечтают, вместо бога, которого нет. Вреда-то никакого, если продукции хватает. Вот только откровения обожают до умопомрачения. Все в душу лезут, которой нет сами себя на изнанку вывернут и за других берутся. Экспериментаторы. Это атавизм приобретенный искажает их мировосприятие и настойчивость чудовищную придает. Но между прочим, такие полезны обществу, они, как пастухи, засыпаться не дают, хотя и болят от их крика уши, вот говорят, что они даровиты, это очень спорно. Дар, он должен не от труда отрывать, а к труду подводить. Мне кажется, что их веровательный орган за дар и принимают. Их попросту нужно изучить и в официальное русло направить. Нет лишних, есть непонятые. А с помощью разума мы все поймем. Пусть тогда отвергают настоящее устройство жизни, мы прислушаемся и полезное на заметку возьмем. Это хорошо, что они думать могут заставлять. У них можно и методы, и приемы брать, усваивать и свою методику разрабатывать. Всякая почва благодатна, если в неё ещё и удобрения внести. И ещё лучше жить будем, тогда и зло исчезнет само собой. Вот Платон, идеалист был, а тоже к разумному устройству жизни шел. Что толку, что есть такие, что и в трущобах благородные. Не все же такие. В основном мы хороши, когда у нас есть чем поделиться. С этим нужно считаться. И почему это кричат, что их нельзя понять - я вот понимаю."
   Я слушаю это и вижу крысу, которая ест, ест и множится. Я кричу ему:
   - Я сделался мизантропом! Я тупик! Мне гадко и одиноко. Разреши - ведь чтобы умереть, тоже нужно мужество! Я уйду непорочным, чистым!
   Он садится на мою постель и тяжело вздыхая говорит:
   - Нет ничего ужаснее, когда у человека отнимают творчество. Это оно вскипело в тебе и ищет выхода. Страдания матерей, голод детей, катастрофы и смерти, твои терзания - ничто в сравнении с утратой вдохновения. Какую мрачную перспективу может нарисовать мыслитель? Колючую проволоку, автоматчиков, Содом и Гоморру, пытки и сжигание живьем? Что ещё может придумать человеческий ум? Если уже было вырезание народов? Но мало кто знает о трагедиях, восходящих в самое небо. О той невыразимой боли человека, утратившего причастность к процессу движения мысли. Вот где по-настоящему величайшее зло этого мира, ибо за такие утраты человечество вновь и вновь будет расплачиваться деградацией, убожеством матерей, голодом детей и вырезанием народов. Ты счастлив, просто ты ещё не познал этого.
   - Тебе-то легко, - отвечаю я, - ты веришь в себя, ты состоялся. Ты познал меру, а если я бездарен?
   Но его уже нет. Он свободен в приходах и уходах. Он туманен. Я лежу один, а в баке пищит крыса. Я скребу когтями себе кожу, я хочу продолжения галлюцинации и больных озарений, потому что ещё одной расплавленной каплей в мой воспаленный мозг входит понимание: я привыкаю к её постоянному присутствию.
   * * *
   - Наступил 1999 год. - Характеристика Светланы Петровны из чернового письма Строева: "мне с ней плохо и вкус кожи у неё едкий, фу!" - Леночка с Копилиным ходили по малину и набрали целое ведерко. - Веефомиту стукнуло сорок лет. - Как книжку "лечить": следы от грязных пальцев или карандашные пометки на страницах можно удалить, протирая бумагу крохотным кусочком свежего хлеба. - Больной снова лег в больницу. - Бенедиктыч и Любомир ходят дома босиком. - Бог шельму метит.