Но она прямо-таки воспламенилась от любопытства.
   - Ну и дядечка! Знаешь, он мне как друг, он что-то там придумал, кошмар! Тут какая-то жуткая тайна, покраснел хитрец! Ты видишь, какое он чудо! Знаешь, если бы не ты (она весело рассмеялась), я бы за него вышла замуж!
   С Алексеем произошло что-то необъяснимое. Он встал и ни с того, ни с сего отвесил ей звонкую пощечину. Мир рухнул в её голове, она всплеснула руками и убежала в ванную. Копилин долго курил на кухне. Он проклинал эту случайно услышанную фразу: "развратная бабенка!", он презирал свою почечную шелуху, из которой так мучительно произрастал. Он был ненавистен сам себе, ему хотелось разрыдаться и бежать, сдерживала только мысль, что он свободный гражданин вселенной и может хоть завтра уехать в Америку.
   Зеленое.
   По всему дому носились запахи горячей пищи. Я решил устроить себе праздник живота. В одиночестве я изошел на нет от терзаний и ожиданий. И будь у меня силы, я создал бы "Ожидание". Все ждут: конца, начал, любви, получки, успехов, выздоровления, чуда, все ждут и ждут, надеются и тем живут среди тоски и удовольствий, когда явится, придет, наступит, грянет, скажет и все переменится, станет лучше, чище, и поймешь во благо силу, ум, энергию и заслужишь благодарность. Спасибо тоже ждут. Ждут, когда созреет, настоится, взыграет, когда кто-то там провозгласит, что можно быть человеком среди людей. И я ждал.
   Ждал, когда готовил себе праздник живота, и крыса, почуяв вожделенные запахи, вставала на задние лапки и скребла когтями по стенке бака. Она уже не боялась меня, она бы ела у меня из рук, преодолей я брезгливость. Откуда у меня такое отвращение к ней? От сказок, которые я, затаив дыхание, розовощеким херувимчиком слушал в детстве; от врожденной боязни темноты и копошащихся в ней кошмаров; из-за воображения, рисующего мягкое пушистенькое тельце с розовыми лапками, черными бусинами глаз и усатой мордочкой с белыми выпяченными зубками; от испугов перед всем неожиданным и вкрадчивым?
   И это, и другое. Она - мания обо мне самом: её желудок, её вожделения и грызня за первое место - это я при иных объемах, формах и декорациях. Это мой закон и мой жребий - её неистребимый инстинкт стремления к темному от света, на котором ты как у кого-то на ладони, её вечное бегство в привычный, спасительный родной мрак, где можно, будучи сильным или слабым, верховодить или отбирать, или доедать и пищать в наркотической сладости писка.
   Я не кормил её пять дней и не ел сам. Мне был противен процесс принятия пищи. Я спокойно - она быстро. У меня ячейка - у неё ячейка. Я говорю - она пищит, стрекочет. Я тружусь - она прогрызает входы и выходы. Да, творчество, но не для того же, чтобы на него смотреть и делаться добрее и, как утверждают, лучше. Не то, не то... Да не то же!
   Зачем это горячее жжение во мне? К чему эта неудовлетворенность? Я хочу знать, зачем это проклятое вдохновение?! Ни единого мазка или малейшего звука, ни строчки, пока не поймут - зачем. Ибо в этом знание мое право произрасти из нее.
   Я не ел сам и находил в себе удовлетворение, что в отличие от неё волен отказать себе. И это меня поддерживало. Она смотрела на меня бешеными глазками, готовая сожрать собственный хвост, и я знал, что она любит и боготворит меня - деспота, готова слизывать крошки с моей ладони, но я не верил ей, я видел, как она, облагодетельствованная и свободная, вновь начнет швырять всюду, куда её заведут лапы, куда только прогрызутся зубы. И тогда она, забывшая, кто ей даровал свободу, выплюнет на свет тысячи таких же, как сама, черных, серых мяконьких телец, вскормит их, подохнет, и, испустив зловоние, будет объедена ими, и они, чихавшие на мое великодушие, не ведая на своем пути страха, бросятся на меня, не познавшего "зачем", не боровшегося с ними человека. Я знал, что глупо, когда столько возможностей, испытывать наслаждение, но продолжал мучить себя дикой картиной, воображаемой агонии своего растерзанного тела.
   Черт побери! Я готовил себе праздник живота, я очень аккуратно соблюдал пропорции, я натащил самых изобильных вещей, я навел чистоту и порядок, я хотел есть. Она жаждала жрать. В этом едином желании мы были союзниками и врагами.
   Текли слюни, и меня мутило от голода. Я наслаждался своими муками. Я не признавал себя психопатом. Я никого не винил. Я хотел себя.
   У неё тоже текли слюни, и это я смотрел на человека, режущего хлеб и мясо. Я умолял накормить себя! И когда я дошел до последней черты исступления и понял, что хочу, как и она, наброситься, чавкать и глотать, стучать зубами и смотреть только на спасительную горку еды, я вылил, я высыпал, я опрокинул весь свой праздник живота в её железный бак, где действительно забурлил настоящий праздник.
   Я стоял и устало смотрел. Я понимал, что ещё два-три дня и я потеряю сознание, ещё два три-три дня и наступит конец, потому что я один, совершенно один со своей историей о крысе.
   Я давно высчитал, что бессмысленно ждать кого бы то ни было, но я ждал его, чтобы он, увидев, что я достоин ответа, разрешил мои мучительные вопросы.
   Я знал, что бессмысленно ждать самого себя, другого, но убеждал себя, что ещё день-два и я дождусь и пойму, почему я должен есть (нет, не так, как она!), стремиться куда-то (не туда, куда она), жить почему-то.
   Я ждал всех, а она задыхалась от проглоченной пищи моего праздника живота.
   * * *
   Сердобуев, Нематод и Строев прибыли в санаторий в золотой сезон. Море сверкало праздничной синевой. Настроение у отдыхающих игривое, женщины с ума сводят, в воде хочется пребывать сутки напролет.
   - Тут-то ваша душа отдохнет! - пыхтел Сердобуев, - Здесь-то вы, Леонид Павлович, подрумянитесь.
   И Строеву действительно стало здесь полегче. Он даже втихую в блокнотик мысли стал выписывать. Нематод заводил знакомства и часами пропадал неизвестно где.
   - Человек не на своем месте, - говорил про него Сердобуев, - ему бы представителем какой фирмы, а он ерунду всякую редактирует. Вы знаете, иногда он мне кажется чертом.
   И Леонид Павлович согласился. Нематод - темная лошадка. Не то, что Сердобуев - вся грудь волосатая, открытая любым ударам и насмешкам. И поэмы его теперь никто не решается печатать. Ибо кто теперь будет читать наивную патетику:
   "Спасибо, родина, за звезды и луну.
   И если буду гол и безоружен,
   Я на себя приму за то вину,
   И воспою тебя, мою страну,
   Которой, как и все, я очень нужен."
   Строев смеялся до колик, когда Нематод пародировал эти строки:
   "Спасибо, родина, за тещу и жену,
   За тестя, зятя, осень и весну,
   За зубы, ласки, мысли в голове
   И за стихи, что я пишу тебе."
   "Да, что и говорить, - думал Строев, - и Сердобуев занят не своим делом. А ведь добрейший, безобиднейший человек. Вон куда заводит самотечное образование. А эти эпохи - ...на, ва, ва, ва, ко. Хорошо, что теперь все пошло как надо."
   - У тебя, кажется, медицинское образование? - спросил Леонид Павлович тяжело дышащего Сердобуева.
   Они сидели в плетенных креслах на бетонной площадке у самой воды. У Сердобуева на носу газетный листок.
   - Оно, Леонид Павлович. Фармацевтика.
   - А как ты в поэзию попал?
   - А я с детства лирик, - душевно ответил Сердобуев, - и плодовит был, сейчас не то, я аптекой заведовал, ну и писал в кабинете, отпечатывал и рассылал, основное, конечно, не проходило, кое-где кусочками просачивалось, накопилось на сборник, а там уж и засосало.
   "Вот кому не грозит кривить душой" - подумалось.
   - А сейчас пишется?
   - Иногда много, иногда так себе, - почесал Сердобуев грудь, - в последнее время особенно тянет про туман и про старые дома, - он тяжело вздохнул, - все, знаете, картины из детства.
   Строев сказал "понятно" и закрыл глаза. И тотчас промелькнуло все тоже видение, которое (он этого не знал) давно уже преследовало и Бенедиктыча: тонкий лучистый образ маленького мальчика в языках пламени, захлебывающегося в воде юноши, потрясенного прикосновением смерти, тайнописца, вглядывающегося в основы жизни, вознесенного и изгоя, героя со связанными руками, созидающего и, наконец, - вновь беззаботного лучистого мальчика, прыгающего по огромному огнедышащему грибу.
   Странное видение манило и отталкивало, И Леонид Павлович никак не мог понять, отчего оно появилось. Чтобы избавиться от этого неуместного тонкого, как паутина, образа, он открыл глаза и спросил:
   - Федор, тебе никогда не казалось, что ты уже был?
   Но Сердобуев спал, и тогда Леонид Павлович встал, чтобы пройтись и понаблюдать загорающих.
   "И это тоже было", - думал он, глядя на картину бесчисленных тел и вдыхая запахи моря, зелени, слыша крики детворы и чаек. Он даже как-то описывал это состояние припоминания. Не в "Прыжке" ли?
   - Леонид Павлович, - подбежал улыбающийся Нематод, - я вас везде ищу.
   "Опять какая-нибудь сенсация", - с радостью подумал Строев. Ему сейчас хотелось отвлечься.
   - Тут я с двумя мужиками познакомился, ну и разыгрываю их, что я физик в области плазмы ядра. Вы уж поддержите.
   - А зачем тебе?
   - Так, для впечатлений. И вам на пользу - колоритные типы.
   Строев познакомился. Эти двое были, скорее, одним типом - из среднего звена начальников, старающихся походить на своих представительных боссов, для чего у них имелись все данные и вполне приличный гардероб, не было только этого тонкого умения относиться к писателям с уважением, но свысока. Строев неприятно ощутил себя рядом с ними прокурором. А Нематод вел себя как заправский ученый. Его было не узнать. И походка не та, и взгляд, полный государственной значимости. Леонид Павлович дивился на редактора, он с интересом наблюдал и тайно делал в блокноте пометки. Очень тонко Нематод вставлял в разговор мудрости из природы ядра и атомов, намекал на секретность своих изысканий и показывал, что лично знаком со многими людьми из верхних этажей.
   "Мужики" хлопали глазами и не знали, куда девать свои руки. Они реагировали на каждое его движение и таскались за ним повсюду: в ресторан, на танцы, в клуб, гоняли по морю на лодке, занимали на пляже по утрам для него лучшее место. Скоро и сам Строев поймал себя на повышенном уважении к Нематоду, образ которого все настойчивее ассоциировал с каким-то реальным физиком-ядерщиком, вот только фамилию того ядерщика не припоминал.
   - Бестия! - восхищался Сердобуев, - сущий талант! Что я говорил, не своим делом Марк Иванович занят. Душа у него больших общений просит.
   Шли дни, и Строев был рад, что никто не беспокоит, что солнце такое ласковое, возвращающее к нормальной жизни и человеческим раздумьям. И один раз Леонид Павлович забылся и записал сценку на глазах у Сердобуева и Нематода, чем и обрадовал их несказанно.
   - Для чего тебе эти бедняги? - спрашивал он Нематода.
   - Скучно, Леонид Павлович, - мигом ответил тот. - Россия, она как девка деревенская, все чуда с раскрытым ртом ждет. Я так не могу, меня сразу на пасьянс от такой тоски тянет. Вот я и играю.
   - Артист, артист! - громыхал Сердобуев.
   - Да, Федя, артист, и куда эффектнее играть в жизни, чем на сцене в замкнутых рамках. А здесь я сам себе режиссер, и оператор, и сценарист. Я ставлю пьесы, играю в них и смотрю, и тебя развлекаю, Федя.
   Тут Леонид Павлович вновь забылся и записал мысль.
   - Вы используете, да? - оживился Нематод, а Сердобуев прослезился украдкой. - Леонид Павлович, я тут интересный эпизод могу подбросить.
   Федор Сердобуев стал заранее хихикать.
   - Че ты, Федя, ещё не выслушал, а трясесся.
   Сердобуев зашелся смехом. И Леонид Павлович невольно рассмеялся. С Нематодом не соскучишься.
   - Тут мы в картишки сели перекинуться, - солидно начал Марк Иванович, - а один себя за зама начальника аэропорта выдает. Король сезона, душа общества. А я вижу, что-то не то, не тянет он на зама, фальшивит. И зацепило меня, разоблачу, думаю, и специально ему одну партию проиграл, вторую, а потом бац - и в дураках оставил, бац - и ещё банк снял. У него аж губы от обиды задрожали.
   - А вы что, на деньги? - изумился Строев.
   - Да какие там деньги! Червончики, - заспешил Нематод, - пристают, понимаешь. И знаете, как я его разоблачил? Злой он сидит, мужики над ним посмеиваются, а я разговор о книгах завел, чтобы, значит, все о нем забыли. Меня слушают, женщины поддакивают, а этот самозванец весь белый.
   - Хо-хо-хо! - предвкушая подвох, смеется Сердобуев на весь пляж.
   - Да я ещё ничего смешного не сказал, что ты, Федя?
   - Как ты с людьми-то так, Марк? - сквозь смех кричит Сердобуев.
   - Да ну тебя! Так вот, начал я сыпать такими терминами, что меня мало кто понимать стал, но как зауважали, слушают, не дышат, а этот липовый зам, что червонцев своих не досчитался, глазами мигает, вижу, сейчас взорвется, ещё бы, в один миг лидерства лишился. Притормозил я и жду. Вот он в полной тишине и заявил: "А мне, - говорит, - по боку, чем мучились ваши Болконские с Печориными. И Гамлет, - говорит, - дурак. (Записываете?) На кой мне, говорит, - дворяне и их бабы, у меня - кричит, - есть дело и отдых. А все ваши интеллигенты - жмоты, если они оценивают паршивую сумку с двумя полотенцами в сто рублей! Я желаю после работы отдыхать, а не трепаться о вздохах и охах! Вот так он, Леонид Павлович, и раскрылся.
   Нематод заглянул в блокнот и поинтересовался, не повторить ли дословно?
   - Нет, - посмеивался Строев, дописывая последнюю фразу, - в сто рублей, говорите? А что, вы его публично разоблачили?
   - Да ну, Леонид Павлович, он на меня и так люто обижен. Печальный. Уехал он вчера, видите ли, хотел отыграться, ну я и уступил, сел и того...
   И Нематод пристально заглянул в серые глаза Строеву, так, что что-то промелькнуло между ними, а что - непонятно.
   - Вы же знаете, что я годами пасьянс раскладываю, пальцами каждую масть чувствую. Привычка.
   И он снова по-особенному заглянул в глаза. Сердобуев часто мигал, не смеялся:
   - А кто он такой, этот твой зам аэропорта ?
   Этот вопрос доставил Нематоду огромное удовольствие. Он поцеловал Сердобуева в залысину и сказал:
   - Летчик он первого класса, Федя.
   Лицо у Сердобуева вытянулось, стало недоуменно жалким, детским.
   - Так зачем он замом-то? Летчик первого класса - это же тоже хорошо.
   - Милый ты мой поэт, до чего я обожаю твой теплый инфантилизм, прижался щекой к его щеке Нематод, - в камере хранения он служит, понял? В лучшем случае у него титул мастера.
   - А-а! - затрясся Сердобуев, - так он мастер камеры хранения! Ну ты, Марк, даешь!
   И загорающие поднимали головы и смотрели, кто это там так счастливо смеется.
   "Виртуоз! - восхищался Строев. - Но на деньги он зря, зря!"
   И тут он поймал себя на желании испытать то, что испытывает, лавируя между судьбами и умами, Нематод. Все, чем долгие годы занимался Леонид Павлович, представилось ему выдачей и приемом багажа; и кто знает, как Нематод смеется над ним, Строевым, среди подобных себе знатоков человеческих страстей.
   "Может быть Марк - это и есть свобода, а мы в панцирях своих мироощущений, массовка для таких, как он?" - задавался он нелегким вопросом.
   Смех над мастером сменился тоской, и Сердобуев вновь запереживал за состояние Леонида Павловича, когда услышал от него:
   - Заземляешь, заземляешь, а им все мало, все не так, давай ещё проще. Больно нужны им эти умонастроения!
   - Бог с ними, Леонид Павлович, - ласково говорил Сердобуев, - мастера камеры хранения - это же не читатели.
   - Может быть они?! - закричал Строев и указательным пальцем тыкнул в сторону лежавших на песке людей.
   Солнце стояло высоко, у воды плескались дети, никаких видимых страстей. И вскоре Леониду Павловичу приснился сон. Он увидел пропасть, в которой поселился мрак. На одной стороне стоит он, а на другой тысячи мастеров камер хранения. Леонид Павлович возбужден, активен и бросает одну за одной книги с яркой надписью "Прыжок". Бросит и, не дыша, следит, как книга, не долетая, исчезает во мраке, распушив листы. И тогда под призывы с той стороны, - "давай еще!" - он с новой энергией и надеждой швыряет книгу, а толпа скандирует: "ценность - сто рублей, давай, бросай скорее!" Наконец у него остается одна, последняя книга. Ужас охватывает Леонида Павловича при мысли, что и она не долетит. Тогда он как-то радостно и приподнято постигает, что прыгни он сам с книгой, расстояние окажется не таким большим и пропасть будет преодолена. Воодушевленный Леонид Павлович разбегается и под восторженный визг прыгает, оттолкнувшись от края что есть силы. Он летит над пропастью, зажмурив глаза, подогнув ноги, ожидая тверди, и его сознание плавится в непонимании: летит ли он в глубину пропасти, в объятия ли мастеров камер хранения или же куда-то далеко ввысь. Так он и просыпается зажмуренный, с подогнутыми ногами, с побелевшими пальцами, прижимающими к груди несуществующую книгу.
   Он просыпается в испуге, с остатками ощущения гибельного восторга, а над ним склоняется Нематод.
   - Окно, Леонид Павлович, не закрыли, а сегодня ничью всего двенадцать градусов. Кончилось лето.
   - Пора собирать чемоданы! - весело кричит Сердобуев.
   Когда садились в такси, из дверей санатория вышли "мужики" Нематода, те двое, что почитали его как физика. Но к удивлению Строева, они не попрощались. Насупленные прошли мимо, с каким-то смешанным чувством взглянув на Леонида Павловича, на Марка Ивановича и вовсе не смотрели.
   - Ну, поехали! - крикнул Нематод и плюхнулся на заднее сиденье.
   Машина плавно мчалась в сторону аэропорта. Сердобуев посапывал, Леонид Павлович недоумевал, а Нематод явно ждал вопроса. И Строев спросил:
   - Что твои мужики, взбесились, что ли?
   Играть в карты - это не людьми командовать, Леонид Павлович!
   Он выпалил эту заготовленную фразу и расхохотался на весь салон.
   - Распотрошил все-таки, - недовольно буркнул посвященный Сердобуев.
   - Человек тогда только человек, Федя, когда умеет так же достойно вставать после проигрыша, как он достойно садился за игру, - назидательно сказал Нематод и мило подмигнул Строеву в зеркальце.
   - Граждане города не должны обижать ближних, пробурчал Сердобуев.
   - Что ты, Феденька, деньги это же не главное, ты сам так писал в своих стихах, - веселился Марк Иванович.
   "Шулер! Самый настоящий шулер. Интересно, сколько он с них содрал?" гадал Леонид Павлович.
   И под воздействием дороги, которая всегда пробуждала в нем великолепные мысли, родился смутный замысел романа под монолитным названием "Обман", где вся жизнь, привычные нормы и законы, любви и беды, наслаждения и огорчения и само существование планеты и человеческого "я" - есть виртуознейший и мудрейший Обман.
   Так они и доехали до аэропорта, где в суете регистраций и посадок мысли об обмане развеялись, как дым.
   * * *
   - Зинаида ставит в план романа: "Проблема рождаемости. Массы. Одна из первопричин зла, етс. Проводить красной, но ненавязчивой мыслью." - "Славы хочет, а сам того не ведает." - Кухонная деревянная доска со временем становится неровной. Потереть её наждачной бумагой - и она снова станет гладкой. - Есть привязанности и поступки, которые человек не раскрывает, так молчаливо и уносит с собой. - Энергия - это действие, - ул. Ленина-94, к. 11. - навстречу ушедшему.
   * * *
   Радж Кузьмич предчувствовал. Он вообще много чего предрекал. Что, например, придет дядя-милиционер и начнет распекать: что это ты, мой хороший, бугай-разбугай, болтаешься между небом и землей, вклад свой естественный не вносишь, кормят тя, понимаешь, улицы для тебя асфальтом залили, все на тебя горбатятся, только и думают, как тебе угодить, а ты паразитируешь. Что же ты так, драгоценный?
   И мало в каком другом месте смог бы предчувствовать Радж так фантастично и верно. Какое дело, скажем, свободному предпринимателю до Раджика? Кому он там нужен? Счастливец Радж, он бы и рад за такую отеческую заботу благодарно поведать миру о дяде-милиционере, но как поведаешь, если его даже последний полицейский не поймет. Это все равно, если бы удрученный судьбой таракан подполз к бегемоту и стал ему объяснять, что чудится, будто сегодня ему за батарею ужасный порошок подсыплют, который дустом называется. И не ошибается прозорливый таракан в своих предчувствиях, а бегемот лишь плечами от недоумения пожмет, если, конечно, не лень будет шевелиться.
   И, наконец, нужно признать, что нет всеохватывающих проблем. Все локальные. Скажем, сделал бы Кузьма Бенедиктович из своей частной истории с побирательством шекспировскую трагедию, так сегодня бы на неё начхали: подумаешь, с шляпой сидит на улице человек. Когда это было и чего только не бывало! Все к лучшему. Сиди со своей шляпой хоть до обморока. Это тебе, понимаешь, не ревность Отелло и не безобидность Дездемоны. Это не оплеванный своими детьми сумасшедший Лир и не гадающий о жизни и смерти принц. Все эти предчувствия и заботливые милиционеры - частный случай. Временная необходимость времени, как сказали бы знающие люди. Не то нужно предрекать, совсем не то, на лучшее настраиваться. А если и придет милиционер, пусть скажет ему Радж, что тоже будет асфальтом улицы заливать, опомнится в конце жизни и хоть всю землю в сад превратит, благо, что она такая вот несовершенная - тут, понимаешь, пески, здесь льды, а вон там деревья. Везде будут деревья, раз такой ландшафт глаз радует!
   Нет, нету совсем мировых проблем. Если и загаживают водоемы, то ведь где-то хотя бы один человек их очищает, и разве это не пример для подражания? А потом, есть же и бактерии и всякий другой паразитизм, он мигом расплодится и накинется эти загрязнения перерабатывать, отложения формировать, а отложения, как теперь уже всем известно, наши жизненные ресурсы: черное золото, газофикация, удобрения... Так что нечего Раджику жаловаться милиционеру, что у него наследственность плохая, что закручивают ему мозги разные папины технические идеи, что нет у него времени хлеб зарабатывать, а есть время кое-как мозгами пораскинуть, у папы хлеб взять да еле успеть его съесть. И предчувствует Радж, что может ответить милиционер: ну мы-то, положим, тебе нужны, а ты на кой по свету ошиваешься? Ни Гамлет, ни Отелло, ни Лир, в чем тут явление симбиоза, взаимно-необходимого существования? Вот ведь как спросит современный милиционер: какая, мол, лично мне от тебя польза; я тебя от нарушителей порядка предохраняю, ну а ты, а ты, уважаемый Радж Кузьмич?
   - А я, а я! - предчувствуя грандиозный исход, закричит Радж, изобрету великолепную машину, которая будет людей красивыми делать, фигуру и носы им до гармонии доводить. Вот и подарок вашим детям!
   И холодно ответит ему милиционер, что дети у него нормальные и носы у них что надо, и что прежде лучше бы самим изобретателям зубы хотя бы вставить, и устраивайся-ка, гражданин Раджик, как положено, нечего другим дурной пример подавать, молодежь лихорадить, а в противном случае за этот набивший оскомину паразитизм, что происходит от двух греческих слов "около" и "пища" или, если вам это приятнее, за проявлением чуждого обществу явления комменсализма, то есть нахлебничества, будем вынуждены обеспечить вас инвентарем и объемом работ, прямо пропорциональных размерам вашего потребленчества и количеству восторга от радости пребывания на планете земля в образе человека.
   Вот тут-то, предвосхищает события Радж, он разволнуется, разнервничается и ляпнет невпопад: "Да пойми, старик, может быть, ты ещё попользоваться моей машиной!"
   И услышит в ответ гордое и достойное:
   - Пап-ра-шу не тыкать!
   На том и кончится диалог. Ибо дядя-милиционер совершенно естественно не считает себя в чем-то несовершенным.
   Ну какая польза от этих предвидений! Тем более, что события подобного рода случаются не часто. Потому что такие, как Раджик, представляют собой частное явление, отходящее в унылое прошлое, а милиционеры становятся все совершеннее и образованнее и всего-то их по десятку на каждый город (и то для порядка). И нечего об этих шальных предчувствиях тарахтеть на бумаге, окрашивая действительность в тоскливые и бренные тона.
   * * *
   Тогда они только-только начинали жить вместе. Копилин принял бурные чувства Леночки, её натуру, которая после насильственного подавления интереса к жизни и под влиянием копилинских песенных контрастов вновь загорелась к решению всех, абсолютно всех социальных проблем. На словах, конечно.
   Но был один случай, когда слова не разошлись с делом. И не стоило бы вспоминать, если бы это происшествие не поставило Копилина с головы на ноги. Долгое время он пытался забыть этот случай, извлекая его из памяти, а когда ощутил в себе нечто, когда принял все таковым, как оно есть, решил пройти через это испытание стоически.
   Вот как было дело.
   Копилин зарабатывал на хлеб в ансамблишке, что шпарил по вечерам в молодежном кафе. Давно он помышлял уйти из творческого коллектива, имеющего самый низкопробный репертуар на всю столицу. Да и что-то нехорошее все-таки предчувствовал.
   В группе-труппе был парень - Веня-солист. Имел Веня розовую внешность. Жизнелюбие и уверенность в том, что он является венцом природы, струились из каждой клеточки здоровой вениной кожи. О том же повествовали его плавные, вкрадчивые движения, его тянучая пластилиновая мимика, его округлый, расползающийся тон. Казалось, чуть прикоснись к телу Вени чем-нибудь острым, и он затрещит, как аппетитный спелый арбуз. Веня пленил женщин!
   Наверное, от него исходил какой-то дурман; он был великолепно сложен и учтив. Он излучал обещание наслаждений, щедрости чувств и порядочности последствий. И действительно, ни одна из женщин не предъявляла ему претензий.
   Веня жил под солнцем. Он был здоров и надежен, не брал в долг, понимал толк в мужской дружбе и уважал Копилина за любовь к гитаре.
   Так бы они и расстались, забыв друг о друге, если бы не Леночка. Она приходила в кафе и общалась со всеми ансамблистами запросто. Тогда ещё Копилин до конца не определился с ней. Ну влюблен, и даже хорошо и как-то увереннее себя почувствовал, и она не похожа на других, но впереди целая жизнь и, черт знает, что ещё будет.