* * *
   В воскресенье вечером по восточной ветке Валерий Веефомит возвращался домой на электричке. Он ездил к приятелю и хорошо с ним поболтал. Помимо всего и о будущем России (именно России, так возвышенней). Они обсудили все, что у них накопилось за время разлуки. Они во многом сошлись и, как выяснилось, оба жаждали преобразований.
   Валерий чувствовал себя славно и с удовольствием наблюдал пассажиров. Вот появились цыганята и цветным клубком прокатились по вагону, остался один мальчик лет восьми, он быстро крестился, что-то бормотал и шел с протянутой ручкой. Никого не благодарил и никому не смотрел в глаза. Его отроческий облик умилял. Этот спектакль был настолько необычен для Веефомита, что он, будучи под впечатлением разговоров о России, почувствовал себя кровно обязанным подать денежку. Но так как у студентов не бывает лишних денег, он сразу прикинул, что может позволить себе на благотворительность двадцать копеек и тут же непроизвольно подсчитывал, что если хотя бы двадцать человек в вагоне дадут по двадцать копеек, будет четыре рубля, а умножив четыре рубля на восемь вагонов, получится тридцать два рубля, а восемь вагонов можно пройти за десять минут, а... Он вспомнил как однажды видел цыган на базаре, покупавших дорогую колбасу, сглотнул слюну и решил дать десять копеек.
   Но вот мальчик подошел, и вид его был настолько жалок и обездолен, что Веефомит устыдился необычайно и сунул руку в карман, захватил ещё десять копеек. Он укорил себя и представил, как красочно расскажет об этом эпизоде Кузьме и москвичке. И вот об этом человеке тоже расскажет.
   По вагону шествовал странный субъект. Он, кажется, смеялся, но зубы у него не разжимались. По-видимому, он пытался придать своему лицу одновременно выражение насмешки и ярости. Периодически он внятно бормотал: "Дорога кривая, нужно выпрямить." Должно быть, эта мысль у него главенствовала и порождала в нем ярость и смех. Он раздвигал вагонные двери рывком разъяренного льва, уходил и скоро вновь являлся, все с теми же словами и с той же гримасой. Люди старались его не замечать, а Валере понравилось, что этот безумец так волен и раскован. Почему бы нормальным людям не позаимствовать у безумцев эту открытость мыслей, свободу чувств?
   "Нужно уметь смотреть в глаза, не бояться взглядов и тогда будет больше друзей, неожиданных открытий и радостных встреч. Здорово же мы себя обедняем!" - философствовал Валера у окна, изучая попутчиков.
   И тут ему представился случай апробировать новоиспеченные воззрения. Напротив, у окна, словно явилось из самых поэтических снов, село великолепное сознание. Это произошло как в лучших романтических книжках, почти что-то невероятное.
   Она была прелестна, и не то что сама невинность, нет, этого как раз и не было в её глазах, губах и очаровательной шляпе (Веефомит к тому времени уже научился отличать невинных от без вины виноватых); она была попросту гармонично этично лирично притягательно сложена; и Валере мигом захотелось поведать этой чудесной форме то, чем бы она никогда не наполнилась, о чем она бы без него не узнала, о чем думать не думала, что подняло бы её ещё выше, сделало бы её жизнь осмысленнее и полнее. Но как начать? Сначала робко, а затем все смелее, подстегивая себя идеями о причинах отчужденности, он стал посматривать на нее. Он говорил себе: "Чего бояться, если желаешь раскрыть человеку глаза на мир?" Она сидела так близко, что ему казалось, что он кожей чувствует её робкое дыхание, все в нем кипело от предчувствия возвышенности предстоящего контакта. Он посматривал, а она делала вид, что не замечает, она смотрела в окно, в пол, она теребила перчатку, и её растерянность побуждала к решительности. Тем более, Веефомит не считал себя уродом и не был плешив или мал ростом.
   "Вот так проживет и никто не откроет ей тех просторов, о которых знаю я", - волновался он.
   Девушка все больше терялась, она уже испытывала не раздражение, а беспокойство, но пересесть было некуда, и её волнение умиляло Валеру, теперь он не отрываясь смотрел на нее. Он ловил её взгляд и видел в нем многое: её жизнь, её интересы, планы, её быт, ее... Словом, он заходил все дальше и дальше в своем психологическом проникновении. А она делалась ему ближе и понятнее. Он удивлялся своим способностям видеть без слов. Наконец она стрельнула в него взглядом с беззвучной мольбой: "отстаньте!" Но эта реакция его лишь позабавила. Он увидел её вчерашний день до мелких подробностей, и она краснела и становилась, как он с восторгом отмечал, чище и ещё прекраснее.
   Он побеждал. И настал решающий момент, когда она долго смотрела в сторону, потом на перчатки и в последнем порыве негодования подняла глаза, решившись дать отпор его глазам, но лишь взглянув, покорилась его воле, смирилась и открыла ему свою тайную пустоту. А он зашел во взгляде так далеко, что остро испытал какое-то первородное чувство слияния и рождения чего-то нового, третьего, что смутно и дорого обозначилось в его сознании, и пережил все те приливы и отливы, какими его только наделила природа.
   Так и ехали они, связанные жизнью и энергией глаз. Кажется, к концу пути и она испытала нечто подобное его ощущениям и прониклась его миром, его терзаниями; его желания перешли к ней, и это внедрение пробудило в ней ощущение гибели, странных телесных мук и жгучего восторга.
   Веефомит планировал идти с нею рядом и говорить, просто и непринужденно, безо всякой пошлости, ведь теперь он знал о ней все, и между ними было нечто выше слов, они прожили друг с другом вечность. Она приняла его и теперь ему предстояло передать ей новое видение о жизни.
   В вагоне начали вставать, толпиться у входов, а они сидели, медленно приходя в себя. Веефомит готовился сказать что-то вроде: "Вот и приехали," когда девушка неожиданно и очень сильно звезданула своей ручкой по его щеке. Это был почти инфаркт. От неожиданности Валера чуть было не потерял сознание, туман стоял перед глазами. Пассажиры проявили живой интерес к этому скандальному происшествию, конфузились, качали головами, хотя и смотрели вовсю. А он пришел в себя, когда ни девушки, ни пассажиров в вагоне не было. Только одна тетенька, жадная до чужих трагедий, поедала его сострадательным лицом, да кто-то показывал в него через стекло пальцем.
   Веефомит почти плакал. Он бежал по платформе и искал среди голов её шляпку. Две слезы все-таки выкатились и он смахнул их перчаткой. "Как так! - шептал он. - За что?" Он увидел её у здания вокзала.
   - Ради бога! Постойте! - остановил он её душеледенящим криком. - За что? Что я вам сделал?
   Она повернулась к нему бледным и злым лицом, и теперь он не увидел в нем былой гармоничности и этичности. Она задыхалась от быстрой ходьбы.
   - Уходите! Уходите! - истерично прошептала она.
   Но он взмолился:
   - Объясните, я вас прошу! Пожалуйста! За что?
   Она, видимо, удивилась его тону или его мольбе, или несоответствию между волей глаз и слабостью голоса, или же она поддалась охватившему ему чувству недоумения, либо из сострадания, трудно сказать, почему она ему ответила холодно и устало:
   - Я должна была отомстить. Вы же меня обесчестили.
   Она пошла, оставив Веефомита в хаосе движущихся личностей и судеб, где никто бы не объяснил ему случившееся так просто, как это сделала она. Слово "обесчестили" кружилось над привокзальной площадью и звенело в ушах Веефомита фальшивой нотой, и от этого лицо незнакомки рассыпалось сухим песком и стекало в ячейку памяти забавной никчемной историей.
   Веефомит направился к входу в метро, ему показалось, что ноги налились свинцом и гулко бухают по асфальту.
   Рассказывать Кузьме и москвичке он не стал. И лишь через века, когда от всего этого случая остался один юмор, Кузьма Бенедиктович воссоздал всю ярость и чувственность этой неудачной попытки контакта человека с человеком.
   * * *
   Каждый носит кое-что свое с собой и это кое-что его волнует. Если, к примеру, и умен, а все равно нет-нет, а срываешься на унизительные действия, уподобляешься окружающему миру животных и растений. Сначала, в детстве, любопытно - чем это наделила природа? В юности престижно проявлять свои физические свойства. А в зрелости - как-то засасывает, да и жить-то нужно.
   Вообще-то греховность принято относить к половой сфере. И это правильно. Убийство есть убийство - нечто большее, чем понятие грех. Не поворачивается язык назвать убийцу и вора греховодниками или сказать, что они согрешили. Всякий орган у человека чему-то служит и может развиваться до каких-нибудь неизвестных границ. Рука может сотворить Галатею, голова здорово отбивать в нужном направлении мяч и даже, говорят, можно уши развить так, что они будут поворачиваться к источнику звуков. А наш драгоценный язык может произносить и хулу и хвалу. Все дело в мере. Ведь бывают моменты, когда и хочется сказать, закричать, гаркнуть, а не стоит, и сдерживаемся же. А мера - результат уровня сознания и его целеустановок. А уровни сознания - сложнейшая вещь, так что порой и высокого сознания личность ни с того ни с сего как гаркнет!.. и скатится на первую ступеньку индивидуальности. Бывает такое, что там говорить.
   А что Кузьма Бенедиктович?
   Исходя из всевозрастающего уровня сознания, он постиг, что половые коллизии ему теперь лишь помеха. Не то что унизительно, а как-то хлопотно и не стоит свеч. Да и зачем ему лицезреть - жить двойной жизнью, вроде равнодушен, а на самом деле... он не женат, случайные связи его всегда пугали и больше потому, что совесть мучила за перевороты чужих судеб, а не из-за боязни заразиться. Но он и не монах. Мужчина хоть куда, и голова сама поворачивается в сторону стройных ножек. И бывало, что грешил по-разному.
   Но когда понял, что это самое отвлекает, является причиной сбоев и расставляет сети, из которых подчас с трудом выпутываешься, то решил воздержаться раз и навсегда.
   Вот тут-то и зародился этот необычный грех. И раньше бывало, используя небольшой волевой заряд, приобретенный от давних занятий легкой атлетикой, Кузьма Бенедиктович побеждал искушения на неопределенные сроки, но природа находила слабые места, пробивала свое жизненное русло. И вот на этот раз появилась серьезная проблема, ликвидировать которую было возможным, лишь оторвав Кузьме Бенедиктовичу голову. А что бы он значил без головы?
   Нельзя сказать, что Кузьма Бенедиктович не боролся, не сопротивлялся, не пытался перестроиться. Еще как! Но вот он смотрит в одну точку и уже не видит эту точку, перевоплощается, представляет, ковыряется в памяти, в услышанном и подмеченном, живет то за одного, то за другого, и это, - когда ни один мускул не шелохнется, пальцы не подрагивают и глаза остаются такими же, как и у всякой нормальной личности. Но проходит минута, другая и Кузьма Бенедиктович, извините, готов. И все потому, что он художник. Талант воображения он в себе зажимает. По идейным причинам. Если бы ваял, создавал произведения искусства, не случилось бы такого. Все бы свои терзания и потребности через образы аннулировал. Но он принципиально отказался ваять и создавать. Вот дар перевоплощения и мышление образное и заявили о себе. К тому же, в жизни слишком мало объектов и субъектов, в которые можно было бы полностью войти и которые можно было бы осмыслить без страха пробудить в себе, перевоплощенном, первобытную чувственность. Поголовное большинство живет от чувства к страсти, от преддверия желания до достижения его. И все остальное для таких страдальцев - как передышка и вынужденная остановка перед новым вихрем страстей. И Кузьме Бенедиктовичу хоть не читай и не слушай. Смотрит он, бывало, на оратора и понимает, что тот, сам того не осознавая, набирает сил для новых подвигов. Читает он, бывало, роман действие развивается скупо, вяло, мыслей никаких, герои дистрофичны, говорят, как из-под палки, все чего-то улучшают, желают добра и фальшиво борются со злом, но вот вдруг он или она сталкиваются с партнером или партнершей, или с аксессуарами, пикантностями, и что-то с авторским вдохновением происходит. Откуда только берутся живость языка, горячая страстность, сочность стиля, сюжет приобретает жизненное звучание, реплики наэлектризованы, в каждой фразе утроенный смысл, краски вспыхивают, пульс учащается - и имей кто такой могучий, как у Кузьмы Бенедиктовича, дар воплощения в образ, такое воображение, то подобный человек вполне понятным путем испытал бы точно то же, что и герои, что и испытывал Кузьма Бенедиктович. Слава богу, что процесс этот не завершается у него естественно, а лишь умозрительно, не то Кузьма Бенедиктович совсем бы свою участь возненавидел. И он, разумеется, на сдавался. Поначалу выискивал примеры для иного подражания, избегал пикантностей. В каких только экстремальных условиях не побывал: обламывался страховочный крюк, шхуну затирало во льды, гасил пожары и обгорал, нырял в глубины и задыхался, голодал и получал ранения, побывал в антимирах, умирал, но при выходе из бед, опасностей и смертей возрождался, как и герои, для жизни и любви и, воображая их счастливый финал или будущее их детей, приходил все к той же безжалостной точке круга - выживанию; и получал простейшее и нелепейшее, хотя и приятное, но унизительное для высоконравственности вознаграждение. И кто мог бы после всего этого сказать, что из такого положения существует выход? Какое идеальное государство, какие наисовременнейшие лечебницы смогли бы помочь человеку в такой ситуации? Разве что он сам - его величество вакуум?
   Изнурение плоти активным трудом давало на какое-то время эффективные результаты. Но стоило ему пройтись по улице и случайно глянуть кому-то в глаза - он мигом перевоплощался и грех вновь завладевал им. Кузьма Бенедиктович не мог не воображать, это его дар, его признание. Порой ему хватало нескольких секунд, чтобы прожить чужой многолетний промежуток времени. Две-три основные черточки характера, манера поведения, психический настрой человека - и начинался стихийный эксперимент - Кузьма Бенедиктович принимал иную внутреннюю структуру, даже внешне менялся, врастал в чужую судьбу, чувствовал за кого-либо, вел себя соответственно, смотрел иными глазами на мир и через какой-то промежуток времени подходил к черте достижения желания. Тут уж прежний Кузьма Бенедиктович противился, но не успел затормозить, и когда выходил из ситуации, то было уже поздно, чувствовал себя гадко и расстраивался так, что и объяснить нельзя. Что поделать, если не везло ему на встречи со стойкими личностями, у которых высокие цели затмевает природные низменности.
   Тогда он занялся житиями святых и какое-то время пребывал на вершине, жил молитвами и аскетизмом, пока однажды монах не срывался так, что летел со своих высот со страшной скоростью. И когда вновь начинал вымаливать прощение за свою слабость - становилось тошно. Он теперь не мог вымаливать прощения.
   И ладно бы, остановись Кузьма Бенедиктович на малолетних детях или евнухах, к кому он все чаще и чаще прибегал в воображении, грех был бы побежден, но проблема приобрела иной оборот - Кузьма Бенедиктович становился инфантилен и неприемлем для окружающих, он то деградировал, то капризничал, то был донельзя равнодушен к близким и дальним. Это его пугало. Да и не мог он ограничиться кем-то, его мышление не давало ему замкнуться на одном. Трагедия какая-то бесконечная.
   Одно время он уже было признал, что это его крест, оправдывался, что без таких попыток перевоплощения его воображение и мышление перестанут иметь развитие и движение, что в противоборстве с грехом он обогащается тем, чего другой не имеет, что, по-видимому, такова сама природа развития, где сознание ищет знаменательно выхода, бесконечного достижения освобождения от нелепостей устройства плоти. И как только он свой грех принимал как развитие, хрупкие барьеры рушились, вседозволенность выбрасывала на сцену эксперимента тысячи судеб, которые в два дня совершенно изнуряли здоровье и порождали приступы меланхолии и сонливости. На его желтое лицо, в его тоскливые глаза без сострадания нельзя было смотреть.
   В такие часы его память нашептывала ему, что не грех и вновь заняться индуистикой, буддизмом или Кришной, попытаться достичь нирваны и спастись от греховности, но он небезосновательно опасался, что и там, в нирване, воображение не оставит его в покое, и, возможно, представленный там самому себе без страстей земных, бесстрастный кузьмабенедикточный образ станет искать проникновения в ещё более бесстрастные образы для слияния с ними, для образования чего-то третьего, совсем уж легкокрылого и возвышенного; но разве не спрашивал он себя, что вот это слияние не есть какой-то ещё более утонченный грех? Неприятие стремления к нирване исходило ещё и из следующего: не считал Кузьма Бенедиктович, что нирвана и вообще - любое царство материального и духовного благополучия - есть главное стремление для человека, в том числе и для его воображения. Не хотел бы он жить там, откуда некуда больше уйти. А возвращаться не любил. К тому же, он прошел через искушение колдовством индийской философии и возвращение к ней стало бы явным оппортунистическим актом. Нет, Кузьма Бенедиктович мучился, страдал и наконец... нашел.
   * * *
   - "Я победил мир!" - Возможно, лучше грешить воображением, чем с той, которую воображение презирает. - Если женщина умирает не достигнув желаемого, она делается опасной для общества. - Транспорт совершенствуется. - Жучки в буфете: простейший способ уничтожения жучков-вредителей просеивание муки, переборка зерна и круп, выборка личинок из комков. Сильно зараженные этими личинками продукты лучше выбросить. - Нашли прах древнего пророка. Событие прошло незамеченным в ряду сообщений о праздниках, катастрофах и встречах глав государств. - Для одного. - Сенатор штата Яиссор заявил, что отныне любое явление имеет продолжительность во времени в зависимости от силы верующих в это явление. - Как будет чувствовать себя мое любимое дерево, когда я умру? - Парадокс Зинаиды: он рвется к будущему счастью для всех, а сам неумолимо лысеет. - Самые загадочные существа дикторы.
   Синее.
   Он пришел, когда я уже начал вставать, и положил на столик какие-то свертки. "Еда", - пояснил. Я отвернулся, почувствовав, что мне приятны его внимание и забота. Конечно, я был болен и мне хотелось элементарной теплоты. Он заглянул в тарелку и сказал:
   - Следовательно, маленький опыт удался, раз бульон выпит.
   - Удался, - проговорил я, но все это смахивает на наркоманию.
   - Ну, если только одно соображение или воображение, тогда действительно - идиотизм обеспечен. Ты ещё мало знаешь о мысли, о принципах чередования - вот на чем крыса сидит и к чему тебя не допускает.
   Крыса! Опять крыса! Мне стало жаль себя, во мне вновь накопилось, и только он мог выслушать меня. Я жаловался ему, что хочу её забыть, что, может быть, хватит всех этих заоблачных потуг, что смог бы я жить просто, честно, мирно, умно... Он перебил:
   - Боюсь, что просто не получится. Ты прикоснулся и ты заражен.
   - Да к чему прикоснулся? - вскипел я, сознавая, что действительно заражен.
   - К слову, к мысли, - неохотно ответил он, помолчал и снова заговорил о чередовании, о какой-то мере, о равновесии частей, когда во главу угла ляжет мысль и никого не подпустит, как свободная кошка. Но видно было, что говорит он неохотно, как о чем-то прописном, что ему давно известно.
   - Ты внешне совсем не походишь на него, - перебил я и с интересом заглянул ему в глаза, - ты действительно он?
   - По-своему, по-своему, - рассмеялся он, - от среды, все от ситуации, маскарад времени. Вчера ревели ослы, сегодня ревут бульдозеры, и я, вслушиваясь в их рев, помню об ослах. Маскарад, понимаешь ли.
   И он задумчиво барабанит пальцами о спинку кровати. Я хочу ему рассказать, что мне снятся крысиные рожи и что будто я снова солдат, и вообще ничего хорошего не вижу в снах, кроме насилия и тревог. Я хочу спросить, не пророчество ли эти сны, но молчу, он тоже молчит, прохаживается по комнате и вдруг предлагает мне подзакусить.
   - Я лишу её потомства, и тогда ей станет все равно, она не будет так плотоядна! - выкрикиваю я.
   - Когда бог создавал этот мир, - спокойно говорит он, - он не наделил человека чувством наслаждения при размножении, понадеявшись на его разум, но у него не все удалось, вскоре увидел он, что человек ленив, и тогда обеспокоился за свой эксперимент и решил связать необходимость размножения с чувством наслаждения, посчитав, что так бесхлопотнее и цель будет достигнута без его постоянного контроля. И это одно из его самых мудрых решений.
   Я смотрю на него с надеждой, я вытесняю из головы весь скептицизм, все недоверие, я хочу, чтобы он говорил, ну ещё немного, самую чуточку, чтобы раскрылся весь, разом освободив меня от пут и боли. А он молчит.
   - Пусть эти глазки, эти лапки оставят меня в покое! Мне осточертела их возня, я не желаю участвовать в их крысиных переворотах! Гадство какое, господи! Откуда знаешь ты, чем был обеспокоен бог? Ты что, следил за ним в щелочку? Что ты ходишь вокруг да около. На то ты и есть он, чтобы давать ясные ответы. Говори!
   Он внес ещё больше сомнений, поинтересовавшись, не считаю ли я, что цель давно достигнута, пробы сняты, а реакция продолжается по инерции, как в каком-нибудь романе под заглавием: "забытые пробирки". Потом понес какую-то чепуху о звездах и вселенной, о языке плоти и древе познания, о сохранении энергии мук, о желании дружбы и задачах творчества и вдруг остановился, и удивленно на меня посмотрел.
   - Ну?! - с тихим бешенством спросил я, подозревая, что он меня ловко дурачит.
   - А разве в прессе ещё не было сенсаций о нахождении итогов, ну там, выходов, концов, истины или об открытии храмов в конце дороги?
   - Ну нет же! Нет же! Как ты меня мучаешь, ты меня терзаешь сильнее, чем крыса!
   - Ну тогда, - совершенно успокоившись, сказал он, - я просто слишком далеко забежал вперед. Скверная штука, когда рука не успевает за движением мысли.
   И он ушел.
   Я был как выжатый лимон. Встал и поплелся посмотреть на крысу. Она все сожрала и ковырялась в собственных испражнениях. И я безо всякого удовлетворения высыпал ей, как заботливый птичник, все, что у меня ещё оставалось: крупы и пакеты, которые принес он, яйца и даже соленые огурцы, которые я так любил с картошечкой. К вечеру она сожрала и это, кроме огурцов, что меня позабавило; я подумал, что и он посмеялся бы со мною вместе, не посчитав, что и теперь моя рука не поспевает за движением мысли.