Спящий - в ком развита доминанта познания, но нет осознания этого, т. к. такой тип ждет условий извне или дальнейшего внутреннего созревания.
   Пассивный - кто периодами приближается к процессу осмысления, сознает свое отличие, но всегда оглядывается на мнения большинства и пробуждается когда его увлекает чей-то пример, часто возвращаясь к желаниям отражения, лидерства и наслаждения.
   Ну и активный - совершенно уникальное мышление, независимость от среды и отстаивание и внедрение в среду собственных концепций..."
   Из главы ХУ "Сотворение типов"
   "...Основное же, что могут достичь в силу благоприятных обстоятельств эти три типа, - это открытие законов внутри себя, по которым натура данная природой, обретет сознательную силу (акт самотворения) и определит грядущее...
   Например, у поэтов при высоком уровне осмысления может быть совершено мещанская натура (Гете, Бальзак, Тютчев, Гюго и др.). Акт самотворения некто-сапиенс происходит, когда достижение совершенно особенного склада мышления открытия теневых законов развития личности переиначивает собственную (и иные) натуры силой приобретенного кредо. Новая натура творится по отбору принятия от общества действительно ценного и от развития собственных возможностей, данных природой в процессе отрицания ложного и фальшивого, примитивного и иллюзорного..."
   Из главы XIX "Черти и херувимы"
   "...Почему же так мало тех, ради кого и существует эта жизнь? Посмотрим, что происходило: во все века и формации, в периоды социальных катаклизмов гибли пылкие и лучшие, подающие надежду. Я не скажу, что оставалась шушера, дабы не обидеть власти и обывателя, но все же. За двадцать веков выживали и множились подхалимы и тихушники, представители типов ориентирующихся на лидерство, наслаждение и отражение. Они и выстроили этот мир, где нет места человеку-познания, который не успевал оставить после себя преемников, не успевал разобраться и применить свою созидательную силу. А иные ветви разрастались, их можно символически назвать ветвями от Пилата, Иуды и Петра. И теперь, когда мир завоевал относительную демократическую стабильность, есть шанс развития некто-сапиенса. В перспективе грядет новая революция, без пушек, крови и насилия. Революция борьбы человеческих типов, натур, осмысления истинности культурных ценностей, революция за человека творящего себя и свой мир. Революция уже началась!..."
   Из главы XXII "Части и целое"
   "...Иерархия типов - не моя выдумка - это всеобщий закон развития от низшего к высшему. Возьмите условно две крайние точки от человека-частички до человека-целого. И если вы усвоили, какими качествами может обладать некто-сапиенс (целое), то все остальные являются той или иной частью, большой или меньшей, от него. И здесь мы, как по ниточке, добираемся до открытия ещё одного фундаментального закона жизни. Если есть все мы, частички и части целого, то должно быть и само целое. Нельзя утверждать, что оно есть теперь, как всеобщее начало, скорее всего, и мы все от него..."
   Из главы XXIY "Под и над"
   "Итак, мы разобрались с классификацией типов на "части" и "целое". Нужно только отметить, что существует деление людей на тех, кто живет под кем-то (идея, религия, личность, природа) - это и есть частички, и тех, кто над кем-то, что редко является проявлением целого как всеобщего закона, а, скорее, целого - в частности, относительно какого-либо количества от целого. И такой человек (вождь, лидер или чья-то идея) - большая или малая целостность целого. У каждого народа, к примеру, есть свой национальный мыслитель и кумир. И тогда большая часть народа живет под ним, а он (или его идеи) - над ними..."
   Из главы XXIX "Пытки вычленения"
   "...И в каждом народе могут быть единичные попытки вычленения из ограниченной целостности и, возможно, развития в целое. Я это не могу утверждать, но это и есть оптимистическая часть моей работы. Мы все равны вычлениться и заняться познанием и осмыслением, шагая по ступенькам развития и приобретая созидательную силу, даже если вы политический лидер или последний обыватель. Конечно, природа вложила в нас все в разной степени. Но, допустим, чем больше преград нужно преодолеть на поприще созидания себя, чем труднее и невозможнее, тем грандиознее может быть успех. По крайней мере, при желании вычлениться, позитивной или негативной целостностью всегда можно стать. И тогда тот или иной народ энное время будет жить под вами, а затем и поминать вас добром и ненавистью..."
   Из раздела "Штрихи к портрету вселенной"
   "...Когда я был маленький, я, как и многие, думал, что мир существует ради меня. Но, увы, оказалось: он ради того, кто его завоюет. И я долго искал я Отца.
   Но теперь я знаю, что есть только женщина, которой каждый из нас может стать мужем. Эта странная ситуация может вызвать только раздражение, если ещё и учесть, что эта женщина природа, которая является нам матерью. Но вряд ли здесь подходят нормы людских отношений. Проблема шире, если вспомнить, что многие пути, на которые указывали великие, поросшие бурьяном, будучи отвергнутыми типами, жаждущими наслаждений, власти и себялюбия..."
   Из главы XXXI "Какого дьявола"
   "...Но сын становится отцом и смотрит на мир его глазами. И начинает понимать, что у него от отца, а что даровано матерью. И вот один из сыновей уже способен оплодотворить мир здоровой идеей, которая является началом новой женщины, матери и природы, вобравшей в себя весь его хаос, всю его мудрость и вечное стремление к познанию..."
   Из главы XXXII "Вся власть вселенной"
   "...Нужно увидеть и понять, что вселенная имеет дело сама с собою, она и есть отец и мать, и сын. Одновременно она едина и множественна. Она создает в себе движущие начала, наделенные энергией творчества, вольные выбирать между жизнью и самоуничтожением. И новые этапы осознания рождаются при качественном совершенствовании форм материи".
   Из раздела "Энергия некто-сапиенса"
   "...Отцу, как форме, нет входа в мир сына. Порождая и сына и мир, он становится сыном. Сын и есть отец. А значит, и все мы - есть части отца и сына, и матери, но и в то же время мы - целое, вобравшее в себя лучшее от матери и вольное войти в ещё большее целое, способное сформировать грядущее вселенной. И значит (а это последняя высота в иерархии типов) кто-то из нас уже был, есть и может быть Сыном, Матерью и Отцом, то есть самой вселенной".
   Таблица
   * * *
   С ноября месяца Копилин изнурял свою плоть. Хаотично и дико. Он отказался от аскетического пути, решив одолеть организм непосильными нагрузками. Чтобы никаких позывов не было, никакого удовольствия: одно отвращение.
   Делал он это сознательно, и Леночка, естественно, страдала. А у него дрожали руки и ноги, нарушился обмен веществ, дергалось веко, расстроилось пищеварение, в голове зияла пустота, но, истовый схимник, он продолжал изнурять общую плоть.
   Леночка прямо не знала что и делать. Она в глубине души понимала, что происходит с её Копилиным, но понимать - значило для неё терпеть, для чего нужен ясный рассудок и здоровье, а у неё уже не было сил. Жизнь у них пошла кошмарная. Они словно впали в спячку и представляли собой два агонизирующих существа, уцепившихся за великий инстинкт на краю Апокалипсиса.
   Зарегистрировавшись, они получили приличное жилье и вот теперь страдали в нем, забытые Бенедиктычем, который ощутив в себе новый прилив творческих сил, занимался болтовней с калужанами и ночными бдениями.
   И только довольный Веефомит, вышагивая по своему вновь обретенному дому, догадывался о происходящем. Зайдет к нему Радж, посидит, посопит, заглянет в черновики и бухнет: "Что-то Копилиных не видать." Скучает Радж по Леночке. А что ему может объяснить Веефомит? Что мало кому дано заменять одно другим, да мера для каждого своя, что существует мораль, которая отвергает любые советы? Такие объяснения ни к чему не ведут, тут нужно либо действовать самому, сделавшись случаем, либо все понимать и надеяться на Случай, который бродит где-то в виде Бенедиктыча.
   Веефомит знал, что может подумать Бенедиктыч: "Сон все это, подумает он и не произнесет, как им не спать, если они не властны над своими организмами. Пусть Веефомит назовет роман "Мера" и мучается. И не прав он, что у Копилина это от незнания меры. От среды, Валерий Дмитриевич, - не впускает она в себя его энергию, и, чтобы не взорваться от избытка её, гасит он её таким способом, думая, что действует по идее. На самом деле эта идея от самосохранения, она не его, как и многое на этом свете".
   Знал эти слова и Веефомит и говорил Раджику, что должны же молодые надышаться в собственных стенах, а надоест, так придут и ещё часто-часто приходить будут. И уходит Радж с мыслями о теплой компании, идет в садик за Любомирчиком, к которому с некоторых пор стал испытывать привязчивое чувство.
   Ходит по дому Веефомит, не идут ему на ум страницы романа, хочется ему, чтобы сказал или подумал Бенедиктыч примерно так: "А для приобретения меры нужно, чтобы и вокруг была гармония. Создай её, если нет, и тогда обретешь недостижимое. И пусть остается единственная в этом мире гармония чаепитие, где и Копилин смог бы очищать свой ум от насильственных идей. Скажу Веефомиту, чтобы назвал "Чаепитие". Может быть, это уведет его от тоски по москвичке. А на бедном Копилине действительно лица нет, все же придется ему помочь".
   "Ах, - думал, приходя в восторг от знания таких слов, Веефомит, нужно действовать, пока мы ещё живы."
   И вот уже он сидит у Бенедиктыча и говорит, что ленивые и случайные строчки порождают случайные и ленивые дела.
   - Да, - соглашается Бенедиктыч, - ты правильно делаешь, что не имеешь лозунга "ни дня без строчки". Из-за этого я часто бываю в тебя влюблен.
   Веефомит произнес ответный комплимент и начал говорить о Копилиных. Результатом этого разговора было суровое покаяние Бенедиктыча. Он никого не принимал три дня и отстранил себя от глобальных дел. Никак не мог Бенедиктыч избавиться от абстрактного чувства любви к человеку, а здесь был близкий и любимый человек: Леночка.
   На третий день Кузьма Бенедиктович послал Веефомита за Копилиным и Леночкой и остался с ними наедине.
   Веефомит топтался в подъезде, когда начался ураган. Ощущения были не из приятных, дом едва выдерживал напоры ветра, а размера куриного яйца градины подпрыгивали до первого этажа, но Веефомит стоял у окна, терся носом о дребезжащие стекло и улыбался, вспоминая истощавшего Копилина и глаза Леночки, ставшие двумя сизыми озерами...
   Когда супруги пришли домой после увлекательной прогулки по побитому городу и сидели за кухонным столом, прихлебывая чай, то вдруг вспомнили, как когда-то чистота Копилин и невинность Леночка слились в первый раз в единое целое. У Копилина и мысли не возникало об изнурении плоти. Странно только - почему?
   В тот вечер Копилин писал песню, а затем Леночка пела её, и Алексей подыгрывал на гитаре, а где-то, шагов за пятьсот, сидел в кресле Бенедиктыч и просил у Веефомита прощения.
   Перелом
   Я решил сообщить о преудивительных событиях, что осчастливили наш город. Прошло уже много лет, а я не могу без волнения вспоминать. Что это было - феерия, действо, ослепительное празднество? Не могу поручиться за других и, вообще, утверждать, что кто-нибудь ещё запомнил этот день, эту вспышку света в веренице театральных премьер, с уверенностью скажу, что его помнит и философ, который надоел мне своими ностальгическими воспоминаниями.
   Один из первых он увидел группы мохнатых обезьян, стекающихся к центральной площади, где тогда все ещё стояли центральные административные здания. Эти странные приматы шли организовано и целенаправленно и выглядели очень театрально. Вроде бы ничего не несли, не пели песен, не прыгали, но всем, в том числе и мне, прибежавшему вслед за криками мчавшихся к центру мальчишек, казалось, что это ловко организованное представление. И горожане с детской искренностью подключались к нему. И вот уже разношерстный люд вперемежку с обезьяньими рожами весело маршировал, и все стали моложе, и неизвестно откуда взявшиеся карнавальные маски, ленты, шары и огромные надутые чудовища затопили улицы разноцветьем, и взвизгнули трубы, громыхнули барабаны...
   Обезьянам кидали фрукты и овощи, и они стремительно пожирали угощенья, вызывая приступы ликования. И дикий стоял хохот, когда они прыгали за шарами, и тогда даже стражи порядка не могли бороться со смехом и хватали мохнатых существ, и торжественно несли их над толпой, как талисманы будущего счастья.
   Я сам бросился в эту карусель и плохо помню, что в ней вытворял. То было полное раскрепощение, где каждый проявлял все, на что был способен. На центральной площади городские власти махали народу из окон, и у каждого был улыбающийся рот, и многотысячное шествие расползалось по всему городу, вбирая в себя старость м молодость.
   Надвигалась ночь, повсюду светились окна, открывались двери, и на улицах, площадях и скверах затевались игры, жглись костры и пелись песни. Карнавал только набирал мощь, и я это понял, когда увидел философа, лезущего за обезьяной на фонарный столб. Тут же была Зинаида и визжал то восторга Любомирчик. Потом нас угощали апельсиновым соком и мы пугали каких-то хилых чудовищ факелами.
   Народ ликовал, и этот его ликующий лик породил во мне слезоточивую иллюзию. Я простил всем все, я забыл самого сея и закричал, что нужно провести голосование и утвердить, чтобы этот праздник никогда не кончался. Меня поддержали, но философ возразил, что без творческих буден не обойтись.
   И тут выскочила толпа ряженых и обрядила нас в костюмы. Меня посадили на мотоцикл, и в костюме юродивого я уродливо помчался в разбегающуюся толпу. С диким ревом несся я по улицам и видел весь этот фейерверк огней, чудес и таинств. Мне казалось, что я лечу, и, наверное, я летел, пока не врезался в дерево на окраине города. Здесь меня уже встречали. Жители ближних деревень устремлялись в город. Они были разодеты в свои лучшие одежды, и их земляные руки подняли и обтерли меня, а их картофельные лица сегодня мерцали, как осколки разлетевшейся луны.
   Мы возвращались в изможденный весельем город, и я, наконец, понял, что это перевал. И обезьяны и раскрепощение, и воспоминания о жалком прошлом вся эта втиснутая в рамки времени суета подошла к границам заповедного безвременья. Мы все теперь казались страшно юны, и жизнь подошла к нам вплотную, устроив снегопад из полчищ дразнящих снежинок-явлений, где нет ни одной похожей. Я увидел свой роман, забыто лежащий на столе, в комнате, где меня нет, и в голове моей стало тихо-тихо, и в тот же миг произошел перелом.
   Все те же люди и звери шагали по улицам города, они все пели и плясали, и в дневном свете их лица сделались усталы, а морды - зловещи. Все ещё звенели трубы и было много шаров и таинств, и причуд стало меньше, когда в барабанном бое я уловил объединивший всех бравурный ритм наркотического марша. Он все усиливался, а праздное шествие упорядочивалось, голоса смолкали, плечи выпрямлялись, а в глазах появлялось упрямство - и вот уже не просто гаденькая дробь, а мерзостно-всевластный, протяжный вой, до предела натягивающий в сердцах струны общности и единства.
   Теперь шли в ногу, с остервенением вбивая подошвы в асфальт, и город подбрасывало от этих ударов, а мальчишки бежали мимо меня в онемевшее будущие. Это был последний аккорд феерии, когда по центральной площади, чеканя шаг, под крышами возбуждающих знамен, проходили влившиеся в желанные формы полчища. И все было закономерно и правильно. Я смотрел на каменные стены домов и на удовлетворенных соплеменников, и ни о чем не жалел. За долгую жизнь мне уже приходилось видеть разорванные голодными хищниками туши животных и проглоченные чувства мечтателей, медленно переваривающиеся в желудках победителей, таких приятных и гладких на ощупь. От пришедшей ясности и усталости у меня подкашивались ноги, я опустился на асфальт, где лежало расплющенное лицо Бенедиктыча, и меня весь этот фокус рассмешил так, что захотелось тут же плюнуть в морду философа. Но её, по счастью, рядом не оказалось.
   * * *
   Философ любил работать, когда вокруг много шума. Он отгораживался от мира стеной глухоты и уходил в себя. А в тишине у него резко падала работоспособность. Он начинал вслушиваться в беззвучие и чем больше вслушивался, тем быстрее утекал в пугающую пустоту. Тогда он включал погромче музыку и возвращался к себе, к своим типам, к чувству благодарности Зинаиде, за то, что она выбрала из всех его, и за её понимание.
   Он никогда не задумывался что больше ценит - сам процесс отключения и ухода в себя, когда мозг работает вне усилий собственной воли, а рука автомат, или те истины, которые открыты и которые суждено открыть. Философ твердо знал одно: человечество прошло долгий путь от невежества до употребления многих видов материи и энергий, но так и не дало ответа на вопрос: зачем человек делает, творит и вообще дышит.
   Философ смотрел далеко назад и пытался разглядеть взорвавшуюся точку, породившую бесконечное количество массы. Он то верил во взрыв, то насмехался над уверовавшими в него. Порой он зримо видел эту мифическую точку, которая вот-вот должна набухнуть от какого-то не менее мифического воздействия и лопнуть для созревания плодов с семенами точно таких же точек. О созревании плодов философ ещё не думал, но то, что взрыв как бы был и в то же время его как бы не было, допускал.
   Зинаида не мешала ему. Они забрали Любомирчика, и теперь она целыми днями гуляла с ним, приобщая сына к вечности. Она была благодарна Веефомиту, который после перевала перестал называть мужа философом Грубой Дырки и если раздражался, то дразнил его Нектонием, а в обычном состоянии нарекал философом. По её мнению, такая перемена означала признание философских способностей мужа,
   Коллеги теперь часто сходились и спорили до полночи, так как оба давно не работали в училище и отчитывались о результатах и объемах деятельности только перед собой. Зинаида любила присутствовать при встречах, если даже Веефомит начинал ядовито фантазировать:
   - Ты, Нектоний, конечно относишь себя к познавательному типу, и с этим трудно не согласиться. Но что это за явление, когда познавательный тип сюсюкается и заискивает, когда он при всех своих достоинствах скатывается до истеричного визга, банальнейшего крика души?
   - Среда топчет, - бормотал философ, а Веефомит продолжает язвить:
   - В наше замечательное время жить так убого и скудно - просто преступление. Вот скажи, Философ Нежной Дырки, ел ты в этом году вдоволь помидоров или желто-красных груш? Ты хоть раз в жизни одевался во все белое и плыл на серебристом теплоходе по океану?
   - Да зачем мне все это? - взревел философ, опрокидывая локтем чашку. Я доволен! Я хочу мыслить, а не потреблять!
   Веефомит довольно улыбнулся.
   - Другого ответа я от тебя и не ждал.
   - Нет, ты ждал! Ты все меня в какую-то лужу хочешь посадить. Ты хочешь доказать, что я ущербен и не способен продвигаться по лестнице познания.
   - Я этого не говорил, - сказал Веефомит и ушел, сожалея о сказанном.
   И философ думал, думал, пока не написал следующее:
   "Я не прошу уважаемую власть печатать шлаки моего развития и жизнесгорания, т. к. слепо верю в постепенное ослабление механизма подавления индивидуального мышления, но так как оказываюсь непонятым, непринятым, а значит, и преждевременно рожденным, прошу проявить элементарную гуманность и выделить мне, моей жене Зинаиде и нашему сыну Любомирчику нужную жилплощадь. Потому что если я сейчас не работаю на государство, то кто знает - когда-нибудь мои идеи принесут скромную пользу людям. Денежного вспоможения я не требую - проживем кустарными ремеслами и собирательством.
   Могу сказать больше: мой мозг горит, я не в силах отвечать за процессы, происходящие в нем. И я не ручаюсь, что при полном игнорировании моей личности, не совершу какой-либо антиправительственный поступок. Либо начну мутить народ, либо совершу теракт. В крайнем случае - сожгу себе в протест.
   И если вы не пойдете навстречу моей просьбе, то лучше изолируйте меня, уберегитесь, залейте мой горячий мозг водой! Я повторяюсь, но я действительно не могу поручиться за то, что из меня выходит или попросту прет.
   С любовью к созданному вашими усилиями государству - самобытный философ - Нектоний".
   Ответ был получен незамедлительно и звучал так:
   "Отрадно заявить, что в нынешние времена мы можем позволить содержание самобытных чудаков различных направлений. И очень жаль, что вы не обратились за помощью раньше. Сегодня мы с удовлетворением сообщаем вам, что отдано распоряжение, чтобы там у вас на месте с должным вниманием отнеслись к вашей самобытной деятельности. Вам уже выделена квартира с удобствами и с кабинетом, и лично от нас посланы письменные принадлежности и печатная машинка (безвозмездно). Мы не можем обещать, что все труды ваши будут опубликованы, потому что не знаем, о чем в них идет речь. Но вы не унывайте, почаще вспоминайте мыслителей прошлого, которых тоже не сразу поняли современники. Главное - ваш сын Любомирчик по-прежнему может ходить в ясельки-сад на льготных условиях. И за его будущее мы ручаемся. Извините, но это все, что мы пока можем для вас сделать".
   Внизу стояла правительственная печать, а под ней росписи.
   - Ну и что! - сказал философ Зинаиде.
   - А может быть, нужно было и про пароход и про белую одежду написать? - гадала Зинаида.
   - Ну да, и про помидоры и про груши. - И вдруг его осенило: - Слушай, а не хотел ли он доказать, что настоящего мыслителя должно хватать и на благополучную частную жизнь?
   Зинаида признала это предположение гениальным, но они оказались не правы. Не удалось им разгадать витиеватую речь Веефомита. Он просто не сумел сказать тогда, что жизнь гораздо шире, объемнее всяческих специфик и одержимостей, и что если ты претендуешь на всеобщее зрение, то должен быть всюду хотя бы со своими воображаемыми желаниями, и если ты не страдаешь от убогости житейских мелочей и не знаешь о гармоничном чувстве взаиморавенства души, тела и окружающих тебя форм, то как тогда увидеть целое, действительно способное иметь свободную волю над этим миром?
   * * *
   Был вполне симпатичный денек, вызывающий у состоявшихся людей лирическое возвышенное состояние.
   Бенедиктыч сидел у окна, чувствуя невесомость своего видавшего виды тела. Ему было восхитительно приятно вот так смотреть на теплый зимний пейзаж за окном, на голые деревья и гроздья сосулек на старом карнизе.
   Все формы были так близки, жизненны и в то же время недоступны и холодны, что Кузьма вдруг ощутил себя всем этим, и приметил себя, сидящего у окна, счастливого и ровного, такого, каким бы хотел себя видеть; он поймал себя на признании счастья, дотронулся до реального подоконника, увидел, что вот этот кусочек жизни за окном и он здесь в комнате и являются всей жизнью, всем, что есть, что никогда не видано, что невозможно охватить взглядом, впитать умом и телом, но что присутствует сконцентрированное в этом кусочке мокрого пейзажика и в подоконнике, шершавости ладони и потикивании часов; и когда Бенедиктыч подумал, что где-то сейчас кто-то умирает, крича от боли, измучен и одинок, ему стало ещё благостнее от того, что он принимает и это, теперь уже спокойнее и мудрее, уверовав в доброту первоначального смысла, вбирая в себя все: и цвета, отраженные в сосульках, и самого себя со всеми мыслями с себе, о концах и началах.
   Он плыл в этом ощущении лирики здорового думающего человека в присутствии расширяющейся жизни с восторгами от её сложности и непредвиденности.
   Он нежился в своих ощущениях, зная, что они временны, что спустя мгновение-другое им завладеет иное чувство, эта волшебная насыщенность утечет куда-то, оставляя за собой тихую затаенную печаль. И быстрые мысли теснились, раздразнивая поспешное желание ухватиться за ниточку бытия, и тогда он начинал думать все игривее и вольнее, укорачивая расстояние между детством и старостью:
   "Неправильно относятся к смерти. Я помню этот молчаливый детский ужас перед ней. И вот клоуны: тумаки, падение, боль, слезы. Зрители смеются. И смерть - падение, боль, слезы. Как смеются над прошедшим ужасом, подшучивают над нелепым страхом в темноте, над комичным поведением дерущихся, над безоглядным бегством, как зрители, надрывая животики, хохочут над бедами клоуна, так природа улыбается над нами, над детской боязнью взрослых войти в темную комнату смерти, ей весело, потому что, как и зрителям, комичное является ей в трагичном, и она точно так же прыскает в ладошки, прижатые к неподвластным губам, как двое её малышей у гроба матери; и, быть может, от того она с такой легкостью расстается с младенцами, убиенными, юными надеждами, расплавленными в лаве и исчезнувшими в морской бездне. Она-то знает, что под гримом клоуна прячется совсем иное лицо. В этом её принципе, скорее, законе зрительского смеха над человеческими трагедиями, есть нечто загадочное, что хранит тайну, радостную тайну смерти.
   "Мысли текли ровно и казалось - вот-вот - и Кузьма Бенедиктович постигнет все, коснется сердцевины, настанет триумфальный конец и можно будет задернуть занавес,
   Но как только он начинал об этом думать, то ощущал резкое покалывание в пояснице и тревожное биение сердца. И в который раз Кузьма Бенедиктович задавался вопросом:
   "Может быть, нельзя лезть за кулисы жизни, ибо сама попытка взглянуть на механизмы управления спектаклем гибельна, и поясница предупреждает? И когда примешь, что так же хорошо умереть, как хорошо жить, тогда и сольешься с ней?"