Вееефомит посмотрел на сизую тучу и почувствовал, как в лицо пахнуло ветерком и прохладой. Он закончил книгу и с чувством исполненного долга следил за рукой, выводящей очередные итоги. Эта рука неуверенно замирала перед словом "Веефомит", и тогда Валерий Дмитриевич опускал взгляд, чтобы не мешать поиску выражений. Он знал, как нелегко вырывать себе отслуживший глаз, который столько видел. И Веефомит терпеливо ждал, когда ему поможет эта рука: выговорит, выпишет, воссоздаст.
   Он видел, как за окном по улицам бежали люди, опасаясь скорого и щедрого вождя. Вот и первые капли захрустели по жести, шторы вздулись, и стало необычайно сумеречно, и гром прокатился мощной волной, а ветер вскружил листья березам. Веефомит ждал очень простого и человеческого решения и уже не понимал, почему эта рука тянет кота за хвост, если нет более простой милости - исполнить простейшее желание человека Веефомита, о котором он так искусно и так вечно молчал. Но руку словно заело, и прежде, чем одарить, она вслушивалась в сотни почему, как, кто из этого выйдет и что это будет означать.
   Веефомит окаменел от бессилия и негодования, и вдруг тяжелые нити воды косо вонзились в землю, и пьяная свежесть вскричала в душе Веефомита, не помня как, он толкнул эту чужую застывшую авторскую руку, и тогда увидел, как босоногая москвичка бежит по пузырящемуся асфальту, как её мокрые волосы, мокрое платье и залихватский танец, где в лужах её тысячекратная молодость, освобождают душу от гнева изнурительных и одиноких лет. В этой её очистительной пляске, в извивах рук и мелькании ног не было ни мелочных проблем, ни хаоса жизни, ни слов, ни звуков, ни всяческих отвращений и идей.
   Гром резал с новой силой, и сладостный хруст треснутого неба вернул Веефомиту себя. Всклокотал уже небывалый ливень, и Валерий Дмитриевич сошел с ума.
   А она, мокрая и счастливая, шлепала по лужам, и рот её раскрывался в неслышном смехе. И с каждой вспышкой молнии она становилась все притягательнее и красивее. Это было начало лета. И когда солнце высунуло морду, и брызги заиграли цветом, Веефомит, одаренный праздником души и заполученной свободой, бросился навстречу ей, содрав с лица бороду, как выцвевшую послепраздничную мишуру.
   "Спасибо, Кузьма, спасибо, милый!" - бормотал он, на
   бегу срывая одежду.
   Он мчался вон из своего дома, натыкаясь на старинную мебель и ворча. Он боялся, что не успеет шагнуть под этот первый и никому не принадлежавший ливень. Он зацепился трусами за что-то, рванулся, и они треснули, обнажив белую, как смерть, ягодицу. И вновь, когда ему на крыльце обожгло холодом и бездной, ухнул громом и бешенный ливень вырос в тумане. Веефомит вскричал от боли и восторга и, забыв обо всем на свете, помчался по бурлящим лужам к ней, сливавшейся с потоками воды и белой красотой.
   Так они и встретились: её тело и его желание, она - с ненужным прилипшим платьем, с посиневшими губами и каплями, сверкающими в прядях волос, а он - бессильный вымолвить слово, белый, нелепый и глупый от всего этого счастья...
   И когда они оказались дома, и всюду стало чисто и светло, он сказал ей, закутанной в простыни, что говорить ему абсолютно нечего. И она ответно рассмеялась, заметив дыру на трусах и его розовеющую ягодицу.
   * * *
   Когда Бенедиктыч исчез, Калуга приуныла. Даже правительство пришло в растерянность. Ибо все разобрались, что самобытный изобретатель создал странную установку, объемно и чувственно воссоздающую события давно минувших дней. Этого он никогда не скрывал, и никто не видел в этом ничего плохого. На то он и самобытный изобретатель. К нему и комиссии приезжали и запатентовали все, как положено. Но оказалось, что такая система воспроизводит только то, что человек желает вспомнить, то есть чаще всего он желаемое выдает за действительное. Конечно, березки, столбы, машины и разные прочие малоговорящие веши он вспоминает реально, как есть, но вот что касается своего поведения и взаимоотношений - тут всегда память дает кривизну. И не потому, что каждый обязательно лжет, попросту всем ради самосохранения хочется быть лучше. Иногда испытуемый был бы и рад вспомнить непредвзято, но механизмы вытеснения самопроизвольно срабатывают, когда, например, человек рассказывал жене все, что думает о правительстве, а в ходе эксперимента, припоминая сказанное, начинал додумывать, опускать, забывать и применять воображение, которым ранее никогда не пользовался. И даже самые кристально честные люди, отвечающие за безопасность стихийных бедствий не вольно воспроизводили себя на экранах такими идеальными, что сослуживцы ни их, ни себя просто не узнавали. То же и с покаянными воспоминаниями, они всегда оказывались фальшивыми. Так что эта система не нашла применения, разве психиатры, кажется заинтересовались.
   И лишь позже удалось выяснить, что без Бенедиктыча система мертва. Исключительность его таланта - в физическом перевоплощении, он мог вбирать различные типы и, откинув выдуманное, видеть, что было конкретно в прошлом или как бы повел себя тот или этот в будущем.
   И когда у Веефомита в голове прояснилось, он утверждал, что Бенедиктыч разглядел грядущее до определенных границ, где и поджидает, чтобы заняться более существенным.
   Что-то в этом роде поняло даже правительство. Но все же оно удивлялось, как это он ушел в свой памятный и воображаемый объем, если воссоздание прошлого при всей ощутимости остается иллюзией, а будущее, не имея даже археологических доказательств, является пусть и художественным, но вымыслом? От таких проблем, и у самых ответственных ученых в головах быстро развивалась мозговая опухоль, не приносящая им, впрочем, особого вреда. Поэтому спустя какой-то период осознанного пространства население мирно разделилось на приверженцев тех или иных легенд.
   Первым прошел слух, что исчезновение - всего-навсего фокус, а порошок, что был на полу, действительно табачный пепел. Противники и сторонники устроили осмотр, но пепла уже не было; Леночка зачем-то смела его и развеяла по ветру. Каждый остался при своем мнении.
   Говорили о высоком электрическом напряжении, но недолго, потому что буквально глупых людей давно уже не было.
   Но наконец объявился некто селянин со смешной фамилией Психуй и молниеносно распространил следующее сообщение. Кого-то он пас или что-то собирал в лесу и увидел, как двое мужчин, женщина и собака суетятся на большой поляне. Мужчины стаскивали в кучу сухие ветки, а женщины играли с псом в догонялки. Селянин заинтересовался и наблюдал за ними с полчаса, пока не началось нечто ужасное. Один привязал мужчину и женщину к дереву, вокруг которого лежал хворост, и поджег его. Собака жутко завыла, смотреть дальше у Психуя не было сил, он бросился домой и никому о случившемся не рассказывал, пока не приехал его родственник и не сообщил о калужских событиях. Многие побывали на этой поляне и видели обгоревшее дерево, но останков не обнаружилось, и потому это сообщение считалось не более, чем красивой легендой.
   А некоторые деловые и трезвомыслящие люди пришли к выводу, что Бенедиктыч и его старая жена (почему-то они так назвали Ксению) бежали, и не куда-нибудь, а на острова Антиподов, потому что Кузьма Бенедиктович высчитал, что именно там самый лучший климат на планете. "И вообще, добавляли со вздохом, - там такой огромный океан".
   Тем временем поднялась волна религиозности. Еще при наличии Бенедиктыча начались паломничества, но теперь в Калуге целыми днями толкался приезжий народ. Это радовало общительных и гостеприимных калужан.
   Всеми уважаемое правительство недолго пребывало в растерянности. Из небытия поднялось старое изречение: "талант - есть власть", очень скоро создали программу вычисления самобытных талантов и поиска чудаков. Призывали Строева написать правдивые эссе о последнем вечере, но Леонид Павлович был занят, он ездил по городам и весям и изымал свои книги из личных и публичных библиотек. Он даже интервью отказался давать, а на вопрос: кем ему приходится Ксения, отвечал, что она ему никогда не принадлежала. И только Раджик сообщил, что Леонид Павлович пишет труд под названием "Силою князя бесовского".
   Все были вынуждены признать, что окружение Бенедиктыча заметно отличалось от других окружений, особенно глазами и усмешками.
   Чего стоил, например, Нектоний, никому не говорящий, что дорабатывает последнюю схему мира. Или Веефомит, сделавший героем повествования самого себя и рассказывающий всем, что зовет свою москвичку Отражением, а она титуловала его Прохожим, которого если и успеешь спросить, то уже не увидишь, а если и увидишь, не успеешь спросить. И когда он отвлекался от сладостных общений, то горожане находили в своих постелях листы с его размышлениями и грезами, чтобы наутро всем захотелось либо воплощать, либо перечить. В минуты вменяемости Веефомит оправдывался, говоря, что создает новые условия, в которых у каждого десятого вырастет алмазный язык, коим можно разрезать на куски любую тупость.
   Но все же ночами, когда москвичка, обветренная счастьем, спала, Веефомит подкрадывался к столу и из тюбика пасты выдавливал книгу, чтобы успокоить ею летучую мышь, выстрадавшую уши, когти, крылья и свой скоростной полет. В эти минуты самым бодрящим ощущением для него было погружение в ночную толщу воды, где невидимое черное прикосновение холодной и живой массы - каждый раз подтверждало ему отгадку жизни, после чего он гасил свет и притворялся нормальным до своего следующего пришествия.
   И если философ прибегал и спрашивал: "Но ты-то, ты же мог спрятаться с ними в пещере?", то Веефомит отвечал, что тогда бы получился слишком длинный ряд имен и чисел, что, как и единение, способствовало бы идиотизму. Но философ давно и сам предполагал и даже высчитал - Веефомита нет, а есть тот, которого он породил, порождающий, в свою очередь, Веефомита, которого уже нет. К таким высказываниям философа трудно было прислушаться, тем более здесь явно чувствовалось влияние парадоксальной Зинаиды, что иногда мстила своими появлениями в кошмарных сновидениях и требовала заплатить за свою гибель романными разъяснениями о феномене Бенедиктыча. И Веефомит, повернувшись на бок, тяжело дыша водил рукой, чтобы успокоить любительницу истин раз и навсегда.
   "Если бы я писал для людей прошлого, - начинал он примерно так, - то был бы вынужден доказывать, что растворение Бенедиктыча не есть бегство от действительности или от дружеского внимания властей; к прочему, мне очень много пришлось бы рассуждать о его социальной активности, о его любви к земному шару и документам, удостоверяющим личность. Хорошо, что теперь каждому ясно, что он исполнил свое желание и пребывает там, до чего дорос. Хочется, однако, отметить, что калужане стали много мечтать. И это правильно, ибо последние археологические открытия показали, что выживают не самые приспособившиеся, а самые возмечтавшие, и только вчера правительство официально заявило, что сознание, как и пространство, материя и время, вечно и едино.
   Я думал, что в этом взгляде на природу людей - победа над надоевшей всем завистью. Перед моими глазами долго стоял титан, зачавший своими призрачными видениями это видоизменчивое многообразие. И даже сейчас, во сне, я не признаюсь - как мне удалось начать искать его среди живущих и, наконец, выйти на него. При расспросах об этом, я лишь улыбаюсь загадочно. И только повальное увлечение всеми видами искусств, как это происходит сейчас, - без отгнивших явлений конъюнктуры и наживы - может подсказать всем вопрошающим судьбы мира. И если я курю трубку, оставленную мне Бенедиктычем, сие не означает, что я претендую на его роль и его путь. Ибо у меня есть свой слушатель - москвичка, которая во времена бесконечного движения к справедливости крайне щепетильна в выборе вариантов пробуждения ото сна, по крайней мере, я точно знаю, что для начала ей бы не хотелось забыть о том, что приснилось, и, тем более, не попасть в число тех, кого жарят на сковородке, отчего, порой, эти бедняги в самый последний момент постигают смысл жизни. Вот по каким начальным запросам я и ориентируюсь. И ученикам Бенедиктыча советую набирать в грудь побольше мужества, переступить через меня, находить свое отражение и разумно мечтать, далеко не заходя за линию бреда, потому что в любом ином случае всякому строптивцу предстоит ещё долго быть моим подданным. А сам я, Зина, надеюсь, что мне все-таки удастся бросить курить трубку - таинственный символ Бенедиктыча!"
   Веефомит вырывал исписанный листок и бросал его мучительнице Зинаиде, а сам поспешно, убегая от дальнейших расспросов, сообразив, что нужно просто проснуться, карабкался на поверхность, как ловец жемчуга, завидевший белую акулу, и, растратив последний кислород, выныривал посреди кровати, успев поджать ноги перед защелкнувшимися челюстями.
   - Что, мой прохожий, - спрашивала его москвичка, - проснулся? Будешь вставать?
   - Нет еще, нет! - кричал потрясенный Веефомит.
   Он притягивал её голову, чтобы ткнуться носом в щеку и умереть, задохнувшись от её спасительного тепла.
   * * *
   Постарел Любомир, но все ещё играет в театре придворных шутов, смешит публику. Совсем дряхлым стал философ. Но у него чудесная серебристая борода. И он хладнокровно созерцает, так как накопил нечто такое, что струится из него куда-то. Он постоянно заходит к Копилиным, где его всегда накормят настоящим борщом, и он его ест, аккуратно размачивая хлебные сухарики и сверкая потеющей от наслаждения лысиной. И лишь в эти мгновения он думает только о себе, в то время как Копилин...
   Впрочем, я не знаю, что представляет из себя Копилин, у меня не хватает для него слов. Потому что он дорог мне тем, что поет такие песни, которые на бумаге не накалякаешь. А ведь его жизнь - это почти моя жизнь, и для неё нужна отдельная история, ибо я всего лишь создатель, а не мемуарист или писатель. Когда мне не было тридцати двух с половиной лет, я все удивлялся - почему не могу сделать какой-нибудь творческой дряни, которая принесла бы мне большой успех освобожденного от всех финансовых ураганов усадила бы за стол с резными ножками. Я глубоко убежден, что всемирная слава мне бы не навредила, и потому возмущался - отчего же не удается воспроизвести на свет нечто поучительное и оригинальное, что воспроизводит в таких невероятных количествах других. Неужели их не захватывают эти бесконечные ассоциации и идеи, когда после первой ленивой страницы разбуженная мысль затягивает в свой водоворот, и нажитые суждения летят ко всем чертям, сознание лопается от перегрузок, и ты уже хватаешься за мимолетную связующую нить и потому в самый последний миг успеваешь не сойти с ума. И всходишь в неизведанный ум, заставляя осваивать его вездесущих критиков. Ибо надеешься, что назавтра новая ленивая страница бросит тебя в этот кошмарный и удивительный водоворот. Неужели у этих счастливчиков, лакающих пенки изобилия и достатка и вытирающих ноги о мою тошнотворную обыденность не было желания отдаться на волю мгновений, ради которых я подарил им жизнь? Ведь отвечал же мне Копилин, что "Неужели" - это нравственное слово и вам, Веефомит, употреблять его не к лицу. Вы же давно вызубрили назубок истину? Даже очень крупный мужчина не выдавит из себя океан - от него требуется одна лишь капля, и то не каждый день, и во взвешенном состоянии, ибо, в противном случае, он напечет блинов, которые из-за перепроизводства пережевываются с глубоким безразличием." "Да, соглашаюсь я с Алексеем, - это во мне заговорило сострадание к Строеву. И по моей вине помыкался, бедняга."
   И если бы я сам дописал эту историю, то никакой патологоанатом не нашел бы в моем черепе серого вещества. Потому я вполне понимаю снимателей пенок и не имею ничего против, кроме: если они и выдавливают каплю, то пусть, как и прежде, существует технология полимсеста - рукописей на пергаменте поверх смытого или соскобленного текста.
   А о Копилине и о себе Леночка сама может поведать, тем более что я всегда примечаю у них какие-то странные листы на письменном стола. У Елены Леонидовны это наследственное - от дяди Кузьмы.
   Заходит иногда и Радж. Это личность среднего роста, он мало похож на отца, но имеет огромную популярность и давно не ударяется лицом о бетонные стены. Он беспрестанно разъезжает и возглавляет комиссию по поискам результатов новейшего творчества. Но земляки-калужане ценят его за другое: он отличный протезист-любитель, и нет такой старушонки в городе, которая не мечтала бы именно у него вставить ослепительную челюсть. К тому же он любит людей, и карлик часто застает его плачущим перед телевизором, когда передают желтую хронику неизвестных лет. Он по-прежнему не ревнует Нектония к Зинаиде в прошлом. И они ходят иногда вдвоем на её могилку. Там, за крошечной оградой - железная тумба и табличка с её богатой биографией. Но один я наверняка знаю, что под холмиком ничего нет, кроме земли, земли и земли. Так как в эти мгновения делает зрелые шаги Дочь Человеческая, несущая непорочное слово моим давно ожидающим героям. И Зинаида гуляет по головам, готовая дать последний парадоксальный бой, и не для того, чтобы проиграть, а чтобы высвечивать то, чему принадлежит будущее.
   И мне не очень жаль философа, который вряд ли уже поймет, что вечно одно лишь смешное, а не тот мой чемодан с заплесневевшими вещами москвички, который я таскал с собой повсюду. Наверное, ко мне приходили женщины, и тогда я вспоминал о чемодане и видел её смятые платья, и слышал её запах, которого давным-давно не было. Я никогда не открывал этот чемодан и боялся его, как огня, как пытки, которой подвергалось мое сознание при тезисе о невозвратимости ушедшего. И все оказалось ложью, когда я и она раскрыли этот чемодан, а ткань давно сгнила и тогда москвичка упрекнула меня: нужно было все это проветривать. И вот эти слова были действительно смешны, потому что всякому бывает обидно: возвратясь после долгого отсутствия не найти привычных вещей на своем месте. Меня дурачили миллионы раз, и я уже не внимал красивым сообщениям, когда кричала вся Калуга, что объявилась оборванная и плачущая Ксения, стучащая палкой по заборам и окнам и заявляющая, что Бенедиктыч всех надул, а на самом деле ничего нет, не было и не будет, что он трюкач и заставил её сидеть в каком-то подземелье, чтобы утешить всех, но ничего нет, нет, кроме развлечений и поцелуев, мяса и электроники, что он сам когда-то обманулся, положил на ошибку жизнь и у него просто не было выбора. Ложь, скажу я, если даже оборванную Ксению поставят передо мной - когда бы сам мир растерся в порошок, я бы все равно не признался, что меня нету. И потому я оставляю диктаторам их модные трусы, ибо кроме этого смеха они мне ничего предложить не могут.
   - Где антитезис, где синтез? - очень верно вопрошает Нектоний, и в доказательство я показываю ему свои кровяные тельца и увеличенную печень, а Радж вспоминает далекий приморский город, скрывшийся под водой.
   Конечно, оба догадываются, что под холмиком ничего нет, но очень многое их связывает с этой женщиной, и они привыкли (может быть, и болезненно) питать и терзать себя воспоминаниями о её странной энергии, спорить с ней и уходить от могилы душевно разъяренными, а значит, по-настоящему живыми.
   Как-то мы все вместе пришли на кладбище и у Зинаидиной могилы увидели старика, лицо которого мне показалось знакомым. С ним была женщина средних лет. Мы подошли и поздоровались - ну конечно же - это был Максим. Он опирался на трость, и женщина держала его под руку. Он был глух, и у него еле двигался язык. Но он ещё видел сквозь стекла линз и, кажется, узнал меня и Раджа, потому что слабо взмахнул костлявыми руками и издал шипящий звук, видимо, это значило, что он рад нам. Его глаза были огромны, они слезились и весь он дрожал, конечно, от старости. Женщина оказалась его младшей дочерью и милой болтушкой. Она объяснила, что изъясняется с ним, постукивая ему по руке пальцами. Еще три месяца назад он не мог держать в руке карандаш и с трудом написал, что хочет съездить в Калугу, и вот она привезла его, чтобы он попрощался, она торопливо рассказала, что он очень любил внуков, и эта новость для всех, кроме Раджа, не была удивительной.
   - А почему вы на кладбище? - спросил Нектоний?
   - Он тогда написал, что долго пинал трупы, мстя им за свою судьбу, но потом понял, что пинал таких же, как он сам, и совсем не тех, кого нужно было...
   Она ещё что-то цитировала из его исповеди, но я сразу отключился - я давно устал от максимализма и знал, что Максим уже никогда от него не избавится.
   - Он ещё написал, что хотел бы увидеть Кузьму Бенедиктовича или Зинаиду, чтобы объяснить, кто виноват. Но Кузьма Бенедиктовича нет, я уже знаю, что он переместился, - и глаза у женщины восхищенно сверкнули, - а про Зинаиду сказали, что она на кладбище, вот я дождалась тепла и привезла его сюда.
   - Отстучите ему, что мы рады его видеть и что никто не держит на него зла, - сказал Радж.
   - О, теперь это для него слишком сложно! - виновато сказала женщина. Он понимает всего несколько слов.
   - Каких же?
   - Месяц назад он ещё понимал "подай" и "успокойся", а теперь только "ложись", "вставай", "ешь" и "иди".
   Старик смотрел, и мне показалось, что на этот раз он понимает больше этих четырех слов. Его глаза пугали огромностью зрачков и каким-то невысказанным беспокойством. У меня было чувство, что я согрешил на глазах у всех присутствующих. Он дрожал, силясь сделать движение или что-то произнести, но тело не слушалось, его распирало от желания, и чем сильнее оно было, тем отвратительнее он дрожал, и нам стало страшно, что сейчас он не выдержит этой горячки невысказанности и упадет. И я потребовал.
   - Так отстучите же ему: иди!
   И было тяжело смотреть, как старик пытается воспринять смысл ощущений, передаваемых его плоти плотью дочери. Она простучала ему не один раз, и он сосредоточенно ловил последнюю ниточку, связывающую его с миром. Наконец он понял и вновь задрожал, на этот раз от избытка оставшихся чувств, задергал головой и слабо поднял руку. Я взял эту сухую руку и осторожно, но с силой сжал, стараясь улыбнуться как можно приветливее. Я кивал, говоря громко и широко раскрывая рот:
   - Прощай, Максим! Всего хорошего, понимаешь?
   Не знаю, понимал ли он, но я понимал, что со стороны все нелепо и ненужно. И потому, уступив место, я быстро отошел к москвичке. Она смотрела на меня внимательно и встревоженно. А за спиной кричал расчувствовавшийся Радж:
   - Отец не держит на вас зла! Он вспоминал о вас с шуткой! С шуткой, вы слышите?
   - Пойдемте, - подтолкнул меня Нектоний.
   И мы пошли, а Леночка всплакнула, и Копилин нервно жевал стебель травы. Философ шагал впереди, и по его лысине бегали солнечные зайчики.
   - Я все равно не поверю, что это сделал ты, - сказал он и в его голосе послышалось раздражение, - знаешь, Валера, ты все-таки не господь бог и не Бенедиктыч.
   - Не переживай, - обрадовался я возможности пошутить, - с тобой вряд ли случится подобное. Лучше твоей солнечной лысины уже ничего не придумаешь.
   - Фу, - догнал нас Радж, - сегодня у меня всю ночь будет болеть челюсть.
   - А ты её на ночь сними, - посоветовала Леночка.
   - Я так и делаю, но стоит понервничать, она все равно болит. Видно, издержки отцовского воображения, - вздохнул он, и всем стало полегче.
   С тех пор я постоянно приглашаю Раджа побыть со мной, потому что мне здорово помогает его толстое чувство юмора.
   Седьмой континент.
   Это хорошо, что не приходится кончать историю кладбищем. В такие славные времена, когда для каждого великолепные перспективы и дальнейшее расширение свобод, когда новое поджидает за любым углом, просто невозможно найти в реалиях или даже придумать какой-нибудь кислый финал. Смерти нет, и люди бросаются под поезда ради острых ощущений. И если столетний старик рвется вставить у Раджика сладостное протезы, значит, рассчитывает долго жить. Это вам не двадцатые века. Вернее, не вам, а нам. Это нам не века Немоей Эры!
   Ныне никто не требует входов и выходов, ибо итак все ходят где хотят, и за лживость не платят даже натурой, потому что год назад деньги отменили. И некоторые калужане вначале растерялись и в апатии лежали на тюфяках целыми неделями, а потом плюнули и стали туристами излишки отменных культур со всех участков активного отдыха на улицах, на специально отведенных местах, оставлять. Ну и не туристам, конечно, можно. Идешь, понравился тебе огурчик, что с пупырышками, хрум его, тут же солью из солоночки посыпал, молока из кринки пиванул и полотенцем со звездами утерся. Шагай дальше, размышляй вволю. Все веселей. Не хочется и представлять, что когда-нибудь новыми поколениями такой образ жизни не понравится или возникает у них ностальгия по денежным знакам.
   И теперь болезни и несчастные случаи совсем не пугают человека, как это было раньше, когда народ был темен. И давным-давно не хоронят с оркестрами, не разводят эту кошачью какофонию. Чего только не вбивали себе древние в голову! И современники со стыдом вспоминают своих дедушек и бабушек. Теперь все иначе, и забылась мода выводить лишних людей, незачем отражать столкновения одиночек с коллективом, вырисовывать изломанные судьбы. Ни одиночек, ни коллективов давно уже нет. Все придерживаются заповеди: как скажешь, так и будет. А потому очень ответственно подходят к слову.