Явление десятое.
   Мы бродили около своего тайного жилища, и Он рассуждал вслух. Он хотел разобраться с прошедшим и говорил, что люди были в бреду, их ничто не объединяло, они были готовы поверить во что угодно и устроить жизнь по любой вере, лишь бы жить безбедно и растить детей. В этом Иосиф прав. Но он желал остановиться, и он все остановит и победит на столетия, все равно он бы нашел иное и победил бы. Не я, так другой. Потому что в мире ещё слишком мало меня. Они устроят порядок, где будет вера, в которой действительно разольется мой образ, и это не так плохо, если не казалось бы странным, почему я до сих пор жив, хотя никому не нужен. "Впрочем, ты бессмертен, вспомнил он, - а я никак не могу привыкнуть. И из нового порядка опять произрастешь ты."
   Я не отвечал. Мы слишком засиделись вместе. Мы оба устали. Что ещё нужно этому Иосифу. И я решил уходить. "Пока яблоко не сгниет - дерево не вырастет", - говорил Он. Я кивнул равнодушно. И вспомнил, как Иосиф говорил, что пока есть я и он, я могу иметь силу. Он тогда принес эти листочки и читал. Он меня дразнил, он хотел, чтобы я оспорил ложь обо мне и чтобы ещё послужил своим появлениями. Так я думал, а Он сказал: "Иосиф возгордился, он считает тебя больным и давно бессильным. Ты больше не делаешь чудес, и от этого он не доволен. "Я удивился - как Он узнал, о чем я думаю! "У тебя на лице написано", - объяснил Он. Еще сказал: "Хочешь, я расскажу тебе?" И он рассказывал: "Два человека жили каждый в своем доме. Дома были старые, но всего было вдоволь, с голоду не умрешь, тепло и удовольствия. И один из них задумал строить дворец. Говорил красивый-красивый. А другой смеялся над ним и спрашивал: "Зачем? Построй лучше новое жилище и живи вволю." Но первый взялся. Таскал камни, корчевал деревья, садил сад и все возводил и возводил свой дворец. Работа его была тяжела, а стены медленно поднимались, а деревья в саду росли и росли..."
   Он остановился, я смотрел, а Он молчал. "Так построил он или нет?" спросил я. Он вздрогнул и ответил: "Это неважно, главное - он строил, и был красивее тех, что были с ним рядом." Пришел Его черед на меня раздражаться, и я это увидел. И мне было забавно видеть, как Он думает, что и Он не лишен дара.
   Явление десятое.
   Мы встречались с Иосифом в последний раз. Он пришел с каким-то человеком, который остался у входа. Сегодня он был хмурый и стал жаловаться на свою участь. Мы его долго слушали. Он говорил неровно, но можно было понять, что Иосифа отодвигают. Он говорил, что те ведут себя так, будто сами все сделали. "Но я им так и не сказал главного - где вы!" "Им теперь это и не нужно", - ответил Он. И я увидел, что Иосиф хочет верить в меня, как и все поверили, и он почти верит, потому что пуст и его съедает страх. И он не мог понять, почему я до сих пор живу. Теперь он боялся всех и самого себя, начинающего верить так, как хотел, чтобы верили другие. Он боялся даже того, кто преданно ждал его у входа, и я увидел, что сотворил сумасшедшего. Иосиф оказался слаб перед голосом и волею всех. И получилось, что я сделал Иосифа собакой в стае собак. Отныне хранители веры будут перегрызать друг другу глотки. Им стало ради чего жить и чем заполнять свою пустоту. Я видел, как сегодня в городе Иосиф бросится на первого встречного, и тогда миром завладеет образ. И многие будут пытаться приблизиться к нему, но чтобы мир прошел то, что прошел я, ему потребуется отречься от меня, и тогда всякий волен будет жить Стремлением.
   И тогда мои глаза отдали Иосифу все, что я о нем знал. И он ушел и забыл, где я, с кем я и как все было. Иосиф умер, чтобы, родившись, не помнить о себе.
   С этого дня мы были свободны. Я никому не был должен. И мы ходили всюду, и нам стоило подумать о себе.
   Явление одиннадцатое.
   "Куда мы идем? "- спрашивал Он. И я отвечал: "Нужно попрощаться. Это совсем не печально. Ты узнаешь обо мне больше." "Ты теперь другой и притчи твои иные" А я думал и говорил о своем: "Если даже его не будет, с меня и этого довольно - сегодня я увижу его. А путей множество." "О ком ты говоришь?" Я отвечал: "О сыне." И увидел, как он живет мною. "У тебя сын?! Я бы никогда не подумал об этом!" И мне было хорошо от его изумления. "Его мать была счастлива, и этого ей довольно." И что бы я ни говорил Ему о ней, Он бы ничего не понял, как не понял ничего я сам из того, что видел в ней и знал о ней. Это была тайна, которую дал мне этот мир. И я думал, что, может быть, мне удастся её разгадать, когда я встречусь с ним.
   А пока я рассказал Ему другое. И Он услышал, что такое думать о сыне, который всего лишь вечное сомнение твое, о котором плачет плоть, когда ты ему не учитель, и он смотрит на мир другими твоими глазами. Я рассказал, что значит в одиночку мечтать о том, как твой сын начинает ходить, смотреть и говорить, как он доверчив и что-то понимает, я говорил о том, что значит помнить, что твой сын был другим и не знать, какой он сейчас, и потому только ему желать блага и знать, что в нем тоже загорится стремление, и куда оно заведет - пока не разрешимо тобой - отцом, и та же дорога, но с другими столбами вокруг, с иными спутниками, но с тем же биением сердца откроется глазами его и заберет его навеки.
   Я делал Его собой, чтобы попытаться Ему объяснить, что такое запах ребенка, память об этом, о тепле его лба и мягкости волос, и нежности прикосновений - обо всем, что сочится сквозь него во времени, меняется и перестает быть и никогда не вернется к тебе тем же, если только в твоей мерцающей памяти.
   И Он все понял, не удивительно ли, что Он все понял! И когда мы пришли к ней, забытой всем миром, Он осветился любовью и пониманием, Он играл с ним, как будто имел тысячу своих заброшенных сыновей. И та же страсть к жизни, как когда-то к славе и деньгам, и то мое, теперь прошлое, Чувство переполняли Его душу.
   Мы прощались, и я сказал себе, что им не нужно помнить обо мне. Мой сын вновь остался в моей памяти остановившимся в струящемся времени и смотрел моими глазами мне вслед, как всегда. Моя жизнь осталась позади; и человек, мыслей о котором выдерживают немногие, действительно был мертв и похоронен у дороги.
   Явление двенадцатое.
   Наверное, нам долго было очень трудно. И я заставлял и заставлял себя рассказывать. Менялись времена, а сотни легенд были нашим единственным шагом. Теперь у меня был Слушатель. И я уже знал, что без Него не было бы притч и невозможно было бы вот так, издалека, познавать жизнь ровным течением мысли. "Рядом со мной Ты сумел победить зависть, - говорил я, - но Ты сначала нашел учителя и потом увидел в Себе равного ему, я же ищу равного, мне трудно его увидеть, чтобы создать, и как близнец страдает без брата, так и я мучаюсь по нему. И он тоже должен ждать и искать меня. Он уже ищет и в том моя вера."
   Он принимал теперь все, и в глазах Его не было тоски. "Ты можешь решить для себя - на свете много мест, где Тебя никто не знает." И Он отвечал: "Я хочу быть рядом с тобой, и когда ты его найдешь, я отойду. Пока я с тобой и слышу твои мысли, я не знаю времени и плоть моя становится твоей."
   Он хотел записывать за мной, но я объяснил, что всегда видел, кто стоит за буквами, значит тот, к кому мы шли, поймет меня за любыми словами.
   "У меня такое чувство, - говорил я Ему, - что скоро начнется прямой путь к нему, и я все чаще вижу его глаза, слышу его голос. Это он воскресил меня. Слышишь, какие у него странные притчи.."
   Он слушал меня и уже догадывался, что это притчи ведут нас в вечность, но Он ещё не знал, что далеко впереди я уже рассказывал новые притчи, которые разрушали и создавали миры. Но Его понимание гналось за мной по пятам. И Он давно не удивлялся, что стал одним из бессмертных. "Там, показывал я назад, - мы подарили блаженным милостыню от имеющих. И блаженные сохранят память и мысль, которая даст каждому право на свой мир." И Он сказал: "Вера не в слове, а в произносящем слово." Он сказал вовремя, и я понял, что Он покидает меня. И тогда я открыл последнее: "Когда Ты узнаешь о Себе то, чего действительно хочешь, Ты сможешь пойти один, и мир будет вращаться вокруг Тебя." И это было то, что сам я надеялся увидеть в себе.
   Однажды поняв, что мы, создавшие сами и свой путь, и расколовшиеся на бессчетное количество существ, забыли о нашем главном желании и теперь устремились к нему, чтобы увидеть перед собой свое единственное отражение и вновь создать загадочные миры, в которых мы давно побывали. И для того я шел с Ним к тому, который уже видел самого себя и выходил встречать нас обоих. И я начал понимать, почему нас трое, когда только наша речь звучала в чутком пространстве, и хотя мы ещё не достигли цели.
   Но вот-вот, и я пойму все: а новая тайна, создаваемая нами, уже приводила меня в трепет; и я вновь искал в движении красоту, страдал от остановок и невыразимости себя; и мы все так же шли среди людей по отвергнутой ими дороге; и если бы они увидели нас, то изумились бы и все так же сказали, что мы возносимся.
   Глава четвертая
   Безотцовщина
   Пролистав череду событий, думается, вы поняли стремительный финальный занавес книги и основную мысль книги. Она, и всем это ясно, проста как день. Многоликому авторству удалось красноречиво показать всю бренность поисков человеческого смысла и форм его выражения. К счастью, всегда остается нечто неуловимое, ускользающее, что, казалось, и могло бы определить всю полноту постигнутой истины. Можно согласиться, что многие внутренне дозрели до высот проникновения в природу вещей, в глубины изначального и конечного, но, прочувствовав смысл внутренно, они не имеют основ для выражения и развития его, они бессильны изъясниться с помощью не то что слов, а и посредством более тонких способов выражения мысли творческих методов осмысления всяческих искусств. Они все так же остаются немы и обыденно реальны, ну и, разумеется, не поняты, и лишь спустя времена немногие чудаки видят в их пробах нечто, что кажется родственным человеческим томлениям и чаяниям, и отсюда возникают новые искатели смысла, иронично глядящие на происходящее вокруг. Это не утверждение, что всякое творчество теряет смысл и напоминает детскую игру в ладушки. Кто же посмеет умалять его увлекательное и благостное воздействие на чувственные души! А я лишь говорю, что нам нужны иные средства выражения, и если сейчас на них нет намека, то я все равно утверждаю, что они появятся завтра. И уже сейчас я способен очертить их контуры.
   Так начинал свою лекцию престарелый философ Грубой Дырки, почтенный Нектоний. Он давно уже имел колоссальный успех у малочисленных граждан города, и голос его был удачно поставлен, и одевался он теперь неброско. Его жена часто присутствовала здесь на этой вольной лекции на открытом воздухе в сквере у нового калужского суператра.
   - В том далеком 1996 году, когда мы, наконец, покончили с самогоном, продолжал оратор, перед населением встал вопрос: экономика или культура? Этот вопрос был равен по мощи гамлетовскому: быть или не быть! И вот именно тогда наш ушедший в безвременье соотечественник сумел доказать - именно быть и ещё раз быть все-таки слову, а потом уже заботе о куске хлеба!
   Три старушки, жена Нектония и двое молодых людей слушали ораторствующего среди осеннего ветерка, падающих и перекатывающихся по сырой земле листьев. Позвякивал холодок, листья нежно шуршали, и от этой музыки осени, от скамеек и небольшой эстрады, специально устроенной для имеющих что сказать, веяло ностальгической патриархальностью, зрелостью и покоем.
   Старушки привыкли к философу, а двое молодых людей впервые забрели сюда и плохо понимали, о чем идет речь, так как слово "самогон" было забыто, "быть или не быть" устарело, а "кусок хлеба" звучало очень уж максималистически. Молодые люди удивлялись самоотверженности этого человека, оставшегося верным свободным формам так называемой личной исповеди начала двадцать первого века. Тогда всюду появились такие площадки и эстрадки, похожие на суфлерскую будку в древнем театре, и каждый мог заявить то, к чему хотел призвать остальных, предлагал и подсказывал, до чего дорос сам. В те времена остались живы немногие, и было о чем поговорить. Молодые люди видели эти бурные собрания в кадрах хроники и теперь дорисовывали картину, представляя себя среди шумной толпы кричащих и спорящих в пустых городах, и жалели, что не пережили те удивительные времена духовного потопа. Грузный, но стойкий оратор вызывал в них противоречивые чувства, они не могли понять, почему он говорит намеками, а не так прямо, как это давно делают все. Их внимание привлекала и женщина, сидящая на первой скамейке с вязанием в руках. Она была все ещё рыжей и даже румяной и одета, не так как все, но в ней многое улеглось, осело и остались лишь преданность и забота. Говорили, что она писала большой роман, героев которого выпустила в жизнь. И, проходя мимо эстрады, я порадовался таким знаменательным переменам, послушал и хотел было идти дальше, как вдруг философ прервался на полуслове, сбежал с эстрады и догнал меня.
   - Привет, коллега! - тяжело дыша, он жал мою руку.
   - Какой я вам коллега? Вы же знаете, что я бездельник.
   - Так а я кто? - рассмеялся он тучным смехом.
   - Я тороплюсь, - попытался отделаться я.
   - Все нас соорганизуете, - хихикнул он. - И как ваш роман, продвигается?
   - Так я его оставил в 1999 году.
   - Вот как, - равнодушно удивился он, - и что, нет никакой возможности забрать?
   - Зачем?
   - Ну как же! - воскликнул он, брызнув слюной. - Там же мы. Хотя я и утверждаю, что ничего не меняется, но история есть история, она заполняет ум.
   - Да, - попытался ответить я с грустью, - мне стоило бы работать над ним лет десять-пятнадцать, чтобы создать монументальное полотно, отразить поколение, чтобы в каждой строчке застыл образец для подражания.
   - О, вас бы хватило на это!
   - Благодарю, но на счет назначения творчества я придерживаюсь другого мнения.
   - А именно? - спросил он.
   - Книги, музыка, картины - не станки, чтобы их усовершенствовать до бесконечности. Это то, что заменяет нам общение, что делает из нас либо уродов, либо совершенствует куда-то туда, - и я показал в бесконечность.
   - Да? - он попытался заглянуть за горизонт. - А как вам мои лекции? По-вашему, достиг я хоть какого-то совершенства?
   - Конечно, коллега, и достигнете еще, если не будете брызгать слюной, - отвечал я поспешно, - но иногда, Нектоний, мы сами не знаем, насколько кривим душой, когда создаем пример для подражания. И Джоконда для меня не венец, а шлаки Леонардо.
   - А для меня венец, - сказал он раздраженно.
   - А для вас венец, - не возражал я. - Тогда создавали кувшины. Кто с изящным носиком, кто с оригинальной ручкой, и они, конечно радовали глаз, но были пусты, пока их не наполнили.
   - Кто и чем? - Нектоний сделался угрюмым, и его верхняя губа заострилась.
   - Чудотворным словом, - отмахнулся я, все тот же ваш соотечественник, о котором вы так туманно упоминаете. Оглянитесь вокруг. Даже ваша жена напоминает Джоконду, к чему и я приложил руку. Если вы припомните, был некто Лев Толстой.
   - Не припоминаю, - обиделся философ.
   - Так вот, он не понимал, куда заводит откровение в творчестве на любые темы. Оказалось, оно требует собственного совершенства. Многие творцы половинчаты, потому и пишут одно, а живут иначе. Есть книги от энциклопедического ума, и есть книги, как деяния по дороге.
   - Но вы не станете утверждать, что они ведут к Духу? - и глаза его заблестели.
   - Не стану, потому что не хочу давать вам повод затевать идиотский спор.
   - Ну раз вы снизошли, как в старину ангел, посоветуйте, на что мне ориентироваться? Куда идти мне, маленькому человеку? - на этот раз глаза его ехидно сузились. Но я решил ответить как можно спокойнее.
   - Одни книги - это отрезок пути для всех или для многих, а в большинстве сочинений совершенствуется авторский интеллект и потому духовное вытесняется, и сами авторы их сжигают, от них бегут, из-за них становятся жертвами пустозвонов, деградируют и сходят с ума, и все для того, чтобы успеть сохранить в себе остатки духовного, и кое-кто успевает.
   - По-вашему выходит, что мы рождены, чтобы заниматься этой туманной бредятиной?
   - Кто как, - пожимаю я плечами.
   Он с трудом сдерживается, долго сопит, быстро оглядывается на сидящую рыжую женщину, придвигается поближе и горячо шепчет:
   - А как я, коллега? Вы думаете, я уже готов, ну, мол, я жил, как учил?
   А я не знал, что ему ответить, и хотел быстро развернуться, зашагать по залиственной аллее, но тут меня осенило:
   - Постарайся не задумываться об аплодисментах. По одежке уже не судят. У каждого есть шанс сбежать, чтобы, убив себя, сберечь свою душу.
   И довольный ответом я пошел по аллее. И уже отошел шагов на двадцать, когда раздался тонкий крик тучного человека:
   - Поп! Чертов поп! Чтобы ты подавился своими ворованными функциями! Монах шелудивый!
   Я инстинктивно пригнулся, и вовремя - надо мной пролетел кусок дерна. К философу подскочила рыжая Зинаида, держала его, а он вырывался и сыпал в меня черными проклятиями. Я ускорил шаг. Но он догнал меня на выходе из скверика, и я испуганно попятился, когда он загородил мне дорогу и сунул в лицо фигу:
   - Я не убегаю! - торжествовал он, - вы передрали мои теории и теперь выдаете за свои, погоняя и меня, как осла! Я не убегу! Я возвращаюсь в 1999 год, ясно? - орал он, брызжа в меня слюной. - Я вам устрою кузькину мать. Шептуны, понимаешь. Я разведусь и буду жить в будке, как собака. Я так хочу. Я не подчиняюсь вашим моделям! Нет, ты говорил, что любишь кошек, хорошо, я буду лежать на половичке твоего дома, как последняя кошка!
   Он толкал мне в лицо фигу, и если бы не Зинаида!...Она схватила мужа за руку, пытаясь ликвидировать фигу, и успевала говорить мне:
   - Простите его! Бросьте, Веефомит, свои шуточки! Зачем вы сами на себя натравливаете слабых людей? Хватит, старого не вернешь. Он не изменится. Зачем он вам, сводите с ума других, дайте нам спокойно дожить, перечеркните эти страницы. Я вас прошу!
   - Ладно, - пообещал я, перечеркну.
   - Только попробуй! - кричал философ. - Это ей теперь все равно, с каким дерьмом доживать! Только попробуй, я тебе все окна повышибаю, собственной кровью залью твои страницы!
   - А я об этом не напишу, - сказал я и показал язык, очень уж раздражал меня этот Цицерон.
   И тут он удивил меня: упал на колени, как умел только он один, Зинаида с горестным воплем пыталась поднять его, а он плакал и умолял не вычеркивать страниц. И я бы остался неумолим, если бы не один эпизод. Зинаида дернула его за пиджак с такой силой, что карман оторвался, и кусок ткани остался у неё в руках, а на желтые листья высыпались разные личные вещи философа. Какая-то упаковочка с таблетками, зубочистка, скомканный носовой платок, две конфетки, два помятых билета, денежка и блестящая ручка. Ничто уже не может меня разжалобить так, как все эти индивидуальные тряпочки и бумажки, крохотные элементы интимной привязанности к социальной зависимости. Этот бытовизм и младенческие соблазны сближают нас всех, гигантских и крошечных, и делают простыми и понятными друг для друга хотя бы иногда. Вдруг представляешь, как все эти вещицы сделаются личными не живого человека, а покойника. И тогда становишься мягким, как сама эта тряпочка, и согласен идти на любой компромисс, потому что отстаивание всяких убеждений становится реальной жестокостью, человекоубийством. Хорошо, что у него оказались эти вещицы. У других и таких нет. Да и кто он мне, этот философ? Не друг, не пенсионер юности и невольный соучастник, так что с него требовать, зачем менять? Ведь все, что я ему говорил, для меня одного полно смысла, и его жизнь, его противление - для меня и без меня не есть, не облечено этой властью, откуда пока лишь и могут возникать миры. Что с того, если бы мои слова подхватил он и стал выговаривать одну за другой безжизненные фразы о назначения творчества, обо всем, что я видел и понял, что с того, если бы его постепенно зауважали, и он через это что-нибудь да получил, как-нибудь да обосновался.
   Я бы разом простил философу все и оставил его в покое, но тут вспомнил, что он часть меня, и решил проверить, могу ли я быть в нем какой-то частью:
   - Вы любите Трушкина?
   Зинаида вытянулась в струнку и подсказала:
   - Это тот, сказочник, про кота и дуб написал.
   - Знаю, - буркнул философ, быстро собрал рассыпанные вещи и встал с колен. - Кроме животных я никого не люблю! А людей я ценю. Про кота и дуб мне нравится, и в целом его жизнь любопытна, как опыт.
   - Не густо, но смело, - отвечал я с улыбкой, - для начала хватит. Я оставлю страницы в покое. Можете перемещаться во времени по собственному усмотрению.
   Он пылко пожал мне руку, и оба мы сконфузились, почувствовав, как ситуация достигает мечтаний идиота, перекинулись колкими шутками, и я, не прощаясь, удалился по своим более перспективным делам.
   * * *
   Кузьма Бенедиктович собрался и уже вышел на лестничную площадку, когда вспомнил, что забыл трубку. Тогда он вернулся и взял её со стола. Он сделал это по привычке, хотя проклятая трубка ему давно не была нужна. Он шел через город и думал, что подчиняется не своей воле в последний раз.
   "Нужно было миллиарды лет оплодотворять плоть, чтобы однажды понять, зачем это делается", - улыбнулся он, и поясница дала о себе знать.
   Кузьма Бенедиктович суеверно сплюнул. Эта мысль явилась продолжением давнего разговора со Строевым. Леонид Павлович возбужденно кричал:
   - Цикл! Торжественное и великое - цикл! От боли к радости, от ненависти к желанию, все по кругу! И ты и я - по кругу! Сон - явь, явь сон. От голода к насыщению, от всезнания к абсолютному нулю! Как все-таки это здорово и торжественно! Умирает один и рождается другой, и становится тем, чем был его предшественник. Коэффициент духовности постоянен в любое время, а значит - его нет! Время выдумали люди, увидев, что день сменяется ночью, заметив, что стареют и умирают. И я на самом деле вечен! Ну что вы там, Любомир, Леночка, Алеша, Радж, идите пить чай!
   И сюжет наполняется гостями, Бенедиктыч смотрит на Строева, лежащего в московской квартире в смирительной рубашке, и думает, что, наверное, нет ничего прекраснее, чем вот так сидеть и пить чай.
   Вон Любомир, и тот перестал комплексовать из-за своих маленьких размеров. Он быстро залезает на свой высокий стул, вертит крупной головой и говорит:
   - Папенька, зря ты так и не женился, я бы не возражал.
   Но Радж давно игнорирует провокации сына. Он знает, что такие начала домашние заготовки первоклассного шута. Он смехач - этот шустрый карлик Любомир. И Веефомит старается не встречаться с ним, считая его уродливой попыткой жизнерадостного финала, и обвиняет в этом себя и то наследие, которое довлело над всеми романными исканиями. Это ребеночек-Любомирчик традиционно должен был бежать по какой-нибудь из дорожек, искупив своим чистым голосом несуразную жизнь отцов. Но Любомирчик не держит зла на Валерия Дмитриевича, он знает, что сказать ему при встрече: "Я всеобщее остановленное желание маленьких телец. Так хотели все, мой грустный Веефомит. Большего они не могли увидеть", - так скажет он, и огромнейшая слеза пробежит по его небритой щеке, но он тут же предложит Веефомиту встретиться с одной расчудесной лилипуточкой, которую можно почти не кормить, в надежде, что эта домашняя болванка избавит Веефомита от чувства вины.
   Он и сейчас спасает уставших от жизни и измученных собственным бессилием. Набив рот шоколадным печеньем, он рвет на своей большой голове волосы, причитает и всхлипывает. Слезы капают в его детскую кружку, страдания его необъятны, и хотя он выщипывает по одной волосинке, кажется, что вся комната усеяна его рыжеватыми прядями.
   - Мне не знать ни одной крупной женщины! О, я несчастный! Горе мне, горе! Зачем я пришел в этот большой мир, если не могу вкусить его прелести? - он запивает печенье и с такой активностью берется рвать волосы, что слезы и пот разлетаются по всей комнате. - Лысым хочу быть! - вопит он с душераздирающим отчаяньем, - гладким, как белое яйцо! Круглым, как биллиардный шар! Мой бездарный и ничтожный отец, зачем ты меня породил! Почему ты, как все порядочные люди, не съел меня в колыбели!
   Все смеялись, в атмосфере прокатилась волна перемен, Леночка поперхнулась чаем, а Копилин пугающе посинел.
   - Хватит, сынок, - попросил Радж, - не то волос совсем не останется.
   - Я отпущу бороду, её надолго хватит.
   - А если кто-нибудь умрет от такого смеха? - спросила Леночка.
   - Тогда уж и я посмеюсь вволю, - улыбнулся Любомир и пригладил свою чудесную шевелюру.
   А после чаепития приходит расставание, прощаться так часто нет сил, и вдохновленный Веефомит садится в кресло и говорит, что "Ожидание" ожиданием, но есть ещё и наслаждения: слушать хорошую музыку, смотреть в умные глаза, ну и закаты, картины, здоровое тело, грусть... Порой, говорит Веефомит, в такие минуты ничего не ждешь, и лишь волны восторга вздыбливаются в тебе и гаснут, и снова вспениваются, и снова гаснут. И отвечал Кузьма Бенедиктович, вспоминая чужие рукописи: "В такие минуты ты желаешь продления этих переживаний, а значит, ждешь. Назови "Ожидание". А когда напишешь, дай мне, я себя подкорректирую; и не забудь написать, как о моем изобретении зародились мифы, и многие хотели купить его у меня, а я отдавал бесплатно, говоря: попробуйте владеть им, и если у вас выйдет, я только порадуюсь." "И у них выходило?" "Об этом лучше не знать", и спрашивает, как поживает философ и Зинаида. "Она вновь завела круг из одиноких женщин и внушает миру добрые дела. Она ударилась в мистику, когда Нектоний ушел от неё и стал жить у меня в будке." "Это событие", - сказал Кузьма Бенедиктович, а Веефомит продолжал: "Я зову его в дом, а он не идет, говорит, что пока не очистится, не почувствует себя на моем уровне, не войдет." "Скоро зима", - посочувствовал Бенедиктыч. "Он спальный мешок взял. Хорошо, я хоть уговорил его стать собакой, а не кошкой." "Упрямый", кивнул Кузьма Бенедиктович. "Может быть, я найду в нем подобного себе?" продолжал Веефомит. "Ну, это уже для твоего "Ожидания", - отвернулся Бенедиктыч, - присмотрись, потвори."