И вот от таких парадоксов у меня расщеплялся ум. Я привык доходить до пределов, но в случае с Зинаидой до них добраться было невозможно. Ее парадоксальные мысли стали вызывать у меня дрожание конечностей. И её чудотворческий образ жизни стал для меня тайной из тайн. Он был отнюдь не легким, по крайней мере для Раджика и Любомирчика. Она их ко многому приучила. Если в доме есть нечего было, то сами добывать старались: Любомирчик крошками с пола перебивался или банки из-под варенья вылизывал, а Радж хлеб у соседей взаймы брал. Тогда уже, почти как сейчас, хлеб копейки стоил, и потому о долгах Радж не беспокоился. Пожили они так месяц-другой и расстроились в буквальном смысле. Радж себе какое-то техническое увлечение нашел, Любомирчик в ясли круглосуточные запросился, а Зина, наконец, роман взялась писать. "Пришло мое время!" ? сказала, и я как-то тут под руку подвернулся. Дело в том, что у меня в доме две комнаты пустуют, а Зине с Раджем вдвоем не пишется, он все там звенит, стучит, а ей тишина полная нужна. Увидела Зинаида, что у меня садик, беседка, птицы залетают, а ей, как она сказала, очень подходит подобное творческое место. Так после одного из парадоксальных споров она меня и обрадовала:
   ? Веефомит, мне нужно какое-то время переждать, отелиться, чтобы, я хочу сказать, родить настоящее явление ? роман. Могу я воспользоваться вашим домом?
   Отказывать в чем-либо женщине в 1996 году было наидурнейшим тоном. Я, естественно, с открытой душой. Она меня тут же за бумагой отправила. Обеспечил всем необходимым.
   ? А вы мне нравитесь, Веефомит, ? сказала она, ? и не только как мужчина.
   "Мужчина" в её устах звучало сахарно. А сегодня она произнесла это слово прямо-таки божественно. Не знаю отчего, я разволновался, забагровел от такой похвалы. В 1997 году уже почти все мужчины научились скромности и порядочности.
   Мы зажили "дружно и красиво", как считала Зинаида и как я всегда её в этом определении поддерживал. После сна она ела приготовленный мною обед (и часто говаривала, что из меня мог бы получиться первоклассный повар и друг), потом окатывала меня двумя-тремя парадоксами и, "чтобы не терять времени", смотрела телевизор или гуляла, обдумывая и анализируя информацию, определяя в современности узловые вечные темы. К вечеру приходили подруги и поклонники, и так как Зинаида не хотела отвыкать от длительных, как бы не сказать изнуряющих, бесед, то они говорили допоздна, в среднем до двух с половиной часов ночи. Такие беседы, как считала Зинаида, тоже способствовали распознаванию ключевых проблем современности и выявлению литературных типов. Я и сам иногда подвергался перекрестным допросам, но чаще сидел молча в углу и слушал, не переставая вздрагивать. Темы поднимала Зинаида самые различные: от инфузорий и Платона до космических прогнозов. Юмор и смех лились рекой, остроблистательные диалоги часто плавно переходили в длинный зинаидин монолог. Кипел молодой разум, и громко стучало мое сердце, когда порой Зинаида вскрикивала:
   - Я придумала! Роман будет начинаться так: одна женщина обмывалась в ванне и как-то там, в канализации, где чего только нет, произошло оплодотворение и из люков полезла новая жизнь, новый очистительный разум. Это будет обалденное начало! Это будет особая, страдающая женщина! Это реально!
   Тут поднимается гул потрясения и восторга, а в голове у меня что-то лопалось и шипело. Я в испуге ждал, что же услышу еще. Я чувствовал себя невероятно отсталым и в чем-то неполноценным. И я старался упорядочить все, что видел и слышал, но это у меня совсем не получалось.
   - Зинка! - кричал тайный чемпион мира по с.в., - Я могу предложить тебе строки, которыми ты дополнишь портрет этой женщины.
   - Они у меня уже есть! - продолжала Зинаида и декламировала:
   О убогая, одинокая,
   Позабытая, мутноокая,
   Что ж ты день-деньской
   Пригибаешься, варишь, моешь
   И хворью маешься!
   Ну там ещё нужно придумать, а кончается так:
   Открывай в мир дверь
   Один раз живем,
   В чудеса поверь
   И сгорай живьем!
   Потрясенный чемпион по с.в. кричал:
   - Колоссально! Я тащусь с тебя!
   Я не удерживался и вглядывался вместе со всеми в Зинаидины глаза, отдавался её грандиозной энергии. Вот только утомлялся я быстро. Несоответствие в возрасте сказывалось. Все-таки они гораздо выносливее меня, молодые и румяные. Я совсем не обижался, когда Зинаида высмеивала мою немощь:
   - Вы опять уснули, Веефомит? - я действительно иногда уходил в дрему, - Вы мужчина, а такой нескладный, нельзя же так существовать.
   Я просил прощения и уходил спать, но ещё долго слышал их молодцеватые голоса и уснуть долго не мог, видимо, от избытка впечатлений и информации, и, возможно, признаюсь, от некоторой ущербности ума и своего физиологического устройства.
   Сквозь тревожную дрему я слышал, как расходились гости, и Зинаида принимала сон, так необходимый её зрелому организму. Вставала она к обеду и была какое-то время молчаливой и замкнутой.
   Листы, которые я купил, не залежались, Зинаида прямо впряглась в роман, он так и назывался "Истина" и разрастался довольно споро. По два раза на неделе Зинаида меня и кого-нибудь из счастливчиков приятелей радовала новыми главками. Она торжественно доставала откуда-то из матраса разные листочки, тетрадочки, блокнотики и начиналось что-то необычное. Мы слушали про Софокла и про Дидро, манера римских классических трагедий чередовалась с языком языческих племен, мифология Скандинавии переплетались с мудростью Индокитая. Было много диалогов, и герой Ваня представал то циником, то поэтом, а героиня Арманда являлась то в облике Евы, то делалась легковесной бабочкой. Там были песни и хоры, и условности, маски, символы и метафоры, злой сарказм и тонкий юмор! И, конечно же, никакой жизни из канализации - это был очередной парадокс Зинаиды. Вот только сюжета я не мог уловить, но Зина была спокойна:
   - Это потом, это неважно. Суть вы поймете в самом конце, когда прозвучит последнее слово, и тогда уж - точка!
   Мы всегда широко раскрывали глаза, когда она говорила это слово "точка!". Что-то роковое таилось в том, как она его произносила. Встряхнув рыжими волосами, она смотрела мимо нас, серьезно и вечно. Потом она пересказывала содержание устно, так как некоторые переходы от мысли к смыслу ещё не успевала "отделать", или она не могла отыскать их под матрасом среди бумажек и листочков, испещренных таким почерком, в котором никто из нас не смог бы разобрать и строчки.
   Я удалялся спать, и в голове моей кружился хаос.
   "К чему она идет? Откуда в ней все это? Зачем ей этот титанический жребий творца?" - задавал я себе обывательские вопросы.
   И не находил ответа.
   "Кто коснулся её созидательным крылом? Почему, когда все вокруг так хорошо, она все такая же неугомонная, как десятки лет назад?" - спрашивал я себя с трепетом. И никто мне не мог помочь найти ответ.
   Правда Кузьма Бенедиктович дал как-то мне намеком понять, что у Зинаиды не ладится с Раджиком, уж чем-то он увлечен неимоверно и совсем забывает, что он муж. Помню, мы тогда взяли Любомирчика из яслей и играли с ним в песочнице. Бенедиктович выстроил из песка замок, а Любомирчик стрелял в него камушками. Но из этого намека я ничего определенного не вынес. Вся беда в том, что в 1997 году ещё не научились как следует анализировать намеки.
   Красное.
   Я писал, а она наблюдала за мной. Давно уже за спиной я чувствовал чей-то взгляд - тревожный, острый и одновременно спокойный, все более и более наглый. Я ловил себя на мысли, что всегда рад оглянуться и встретиться с ней взглядом, увидеть ужас и страх, чтобы восторжествовать, когда она шарахнется от меня - человека. Это я, черт дери, пошел по лестнице эволюции вверх, и я сам на себя взирающее Око. Какого же ляда ей смотреть из меня, следить, когда я позволю ей вцепиться мне в глотку и лишить меня разума.
   И я оглядывался, но не видел в ней страха, это во мне волной поднимается ужас, когда я встречался с бусинками её колючих глазок, она же неторопливо скрывалась в своей норе, которую бесполезно было заколачивать. О какой гармонии тут мечтать, когда она жила, как и я, так, как предписали ей предки, как повелевала эта ничтожно-великая среда.
   Зная, что существует средства борьбы с ней, я не имел ни желания, ни навыков добывать их. Подохнет она, придет другая, ведь я-то жив, дышу и готовлю себе пищу, распространяю запахи, строю, зачем-то стремлюсь к гармонии, общаюсь с мужчинами и женщинами. И это и её жизнь - моя еда, мое стремление, мои общения, моя жизнь. Но почему так противно? Неужели она вечна, пока жив я?
   Я писал и терзался этим. Я выводил строки, критиковал и предлагал судьбы, доказывал кому-то там, а на душе у меня лежал груз - она.
   От ощущения следящего за мною Ока, от этой странной неуничтожимой и противоположной жизни меня бил нервный озноб, и тогда я психовал и топал ногами, представляя, что она подкралась и вот-вот вцепится в мою пятку, в мой палец.
   И чем дольше я "создавал произведение искусства", тем явственнее понимал, что она - адская насмешка над этими "произведениями", что без неё не будет полноты и правды обо мне. Она - моя оболочка.
   Она следила, а я творил ложь. Я строил дома накладывал краски, извлекал звуки, воспитывал и конструировал по навыкам и примерам времени, хотя давно уже вышел из подражательного возраста и не верил времени и его приметам. И она подтверждала это за моей спиной.
   Я вспоминал те времена, когда никогда не чувствовал себя наедине с самим собой, если и был совершенно один. Всегда и всюду я ощущал чей-то взгляд, чье-то безмолвное Око вело со мной бессловесный разговор. Я гадал, называя это совестью, Богом или моралью, я подозревал, что это мое второе "я", самооценка, самоконтроль, исходивший из естественных и усвоенных норм морали и совести. Это было ощущение эксперимента, проверяющего меня на истинность, решающего, что же я могу и к чему приду.
   И вот теперь, наблюдая за мной из дыры, она проверяла - что я смог и что ещё смогу, и сможет ли она пользоваться мною, приму ли я ее?
   Я бросил ручку, встал. Меня била дрожь. Я увидел дрожь, которая растекалась по бумаге из-под моих крысиных пальцев. Но что толку! Сказать правду - это ещё не все. Она останется, и я останусь все так же, без глубины и ясности. Она будет следить и вызывать страх у меня - человека! Это она во мне путает понимание высокого и низменного, заставляет принимать дьявола за ангела, гадость за благо, в экстазе и психозе, чтобы низринуться всем скопом в мутные первородные воды.
   Вот она, выставила свои красные когтистые лапки, в которых пульсирует моя кровь, вот она, впитывает усатым носом запахи, вот она прошуршала бумажкой моих рукописей и сейчас прикоснется к моим ногам...
   Еще мгновение, и я стану заикаться и беситься, мне некуда бежать, я загнан в тупик, и пусть я не найду себе места, лишу себя жизни, но я попытаюсь, смогу - быть не ею, я ей докажу, что есть такие места, есть такое, куда она не прогрызет дыру...
   Она прикоснулась, мир рухнул в моей голове, я резко обернулся. Из дыры на меня смотрела умная крыса, тварь почуявшая мою беспомощность и трусость. Она не боялась, она знала, что я слаб.
   Я захохотал ей в морду, и она быстро исчезла, оставив меня один на один со своими рукописями, мыслями и муками, от которых меня не избавит никакой общественный рой.
   И это в самом себе я увидел дыру, в которой только что скрылся её хвост. Тогда я сел и написал главное:
   Эпитафия.
   Повели на расстрел и расстреляли.
   А толку-то.
   Ничего от этого не изменилось. Сожгли книги и пепел развеяли по ветру.
   А толку-то.
   Небо, как было, так и есть. Выматерили и запретили думать.
   А толку-то.
   Всякие голые дети рождаются, как и вчера.
   Унизили и изолировали на энное количество лет, ради благополучия других, ради рукоплескания и сытости.
   А толку-то?
   Уши слышат, глаза видят, слова говорятся...
   Так я написал и остановился, ощущая холодный изучающий взгляд сумасшедшей крысы. Я сидел и думал, что с этого дня я отрекусь от нее, и уже ничего она мне не внушит, я буду бороться и я выиграю или погибну.
   Вот если я был бы не один.
   * * *
   Уважаемый И.О., хочу, как истинный гражданин, как человек, желающий многих благ отечеству, рассказать о своих суждениях по поводу происходящего в стране, чтобы, избавившись от недостатков, мы двинулись далеко вперед. Так как имею полное право голоса.
   Во-первых, хочу, чтобы не воровали, не брали взятки должностные лица. Все их клеймят, а они берут. Что делать? Для этого необходимо понизить зарплату им. Сделать её меньше, чем самая низкая. Пусть тогда не управляют, а идут и работают, если желают для себя денег. Тогда многие сбегут с кресел. Придут энтузиасты. Которым нужно кусочек хлеба и желание добра. А остальных за взятки наказывать публично, не взирая на лица. Если не физически, то публичный суд. Даже на стадионах. Как лобное место. Можно ввести в каждом городе. За должностные провинности.
   Мне не хочется, чтобы наше общество тормозило и скользило, как буржуазия. Нужно создать почву для развития мнения. Пусть будут и другие, гуманистические (подчеркиваю - гуманистические) группировки, имеющие разногласия по поводу экономических и нравственных программ и свои газеты. Возникает столкновение мнений. Закисания нет. Движение вперед.
   Извините, что выражаюсь слабо. Не получил образования в свое время. Но думаю. Не нужно красивых портретов. Это тоже важно. От всего сердца говорю, не по злобе и не из-за зависти. И снимите цензуру, все говорят так. Если что будет против человека, отвратительный секс или проповедь насилия, тогда запрещать голосованием через телевизоры.
   А те, кто имеет должности, должны жить, как и все, в домах средней планировки, ни квадрата больше. С них за то особый спрос. И не иметь своих столовых и буфетов. Кормятся-то лучше. На работу пусть тоже ходят пешком. И с работы. И вам желательно. Ближе к массам и их чаяньям. И опять же, хочу этого не из зависти. Добра всем желаю. Мы - единая семья, страна - наш дом, будем идти к равенству. Иначе в доме будет склока и ругань. Идешь по городу, смотришь - какие подъезды, а в них пальмы с кадками и дорожки, как ковры, насаждения, окна в три раза больше обычных - что это, кто это? Когда рядом подъезды грязные и ветер гуляет в них. А тротуары не чищены. Плохо. И я думаю. Меня интересуют многие темы. Я стал читать. Я многое приветствую. И со всей душой. И я интересуюсь: почему в подлинниках не дают читать буржуазную философию и про жизнь наших руководителей от двадцать третьего до включительно сегодняшних годов? А мы-то все равно знать хотим, что там было во многообразии. Мы не станем лучше или хуже, если не будем знать человеческих страданий. И вот даже ходят слухи, будто за такие вот письма, как мое, могут что-то там сделать или даже в тюрьму посадить. А я не верю. Я в добро верю. В этику. И от добра пищу, хотя и плохо. Мне хочется вас поддержать. Я же вижу, что вы нам добра желаете, и не такой, как другие.
   Если имеешь кожаное пальто сам, и жена тоже, и у неё огромные золотые серьги и кольца, и дача, и машина, и дома "стенки", которые не нужны человеку и все такое, чуждое нашим надеждам, то ясно, что при даже большой зарплате нельзя такое иметь, если не брать взятки и не воровать, потому что все дорого. Так и съедается социализм!
   С чего начать?
   Пусть будут кооперативы. Всюду. Сколько наработали - столько получили и налог государству, все будут лучше есть и иметь больше. Пусть тогда и директору завода начислят на два рубля больше, если они ему так нужны и если у него совести до конца не будет. Вам же желательно получать рублей шестьдесят. Чтобы всем был наглядный пример. А всем помощникам вашим по семьдесят-семьдесят пять. В случае нужды многие поделятся с вами. Не все же ещё гады. И я дам.
   И вообще, товарищ И.О., разве цветы не пахнут, а снег не чудесен, и разве земле не миллионы лет? Были всякие в истории деятели, но потом о них вспоминали с содроганием, надругивались над их прахом из желания добра, и теперь на их могилы не идут. Представьте, пожалуйста, просто - мир и космос, времени нет, всюду звезды. Или, если это вам трудно, подумайте просто, что заключенный плачет. Есть такие, что как малые звери, бегут куда-то, сгоряча рубят, а потом сидят. Разделять нужно. Жалеть. Все мы единый организм, как я недавно услышал. Я только ещё не подумал какое место в этом организме мое, а какое ваше? И когда пишу вам письмо, смотрю в окно, а там осень листьями сыпет, и в них вечность.
   Был Герострат, он сжег любимый всеми храм, который был красивый, а он сжег. Время шло, его не забывали, он того и хотел. Я знаю его имя, но не помню. За ним ничего нет. Я помню других, которых теперь изучаю, их жизнь и их дела, когда у них не было золота и буфетов, где по блату перепадает и родственникам.
   Давайте же решать, меняться. Тогда и я помогу, хотя пока и малообразованный, так как в школе не учился, а попивал, и потом попивал, как и все. Теперь мне двадцать шесть, и я буду дерзать, спасибо, что меньше алкоголя.
   Все это написал я сам, а точки и запятые правильно расставил сосед, который очень интересный. У него правительственный ум. Я бы ещё написал, но думаю, что этого пока хватит для начала и добра.
   Желал бы увидеть это письмо в газетах, так как оно открытое, но если вы решите, что это нескромно, тогда не надо. Пусть будет у вас.
   И вот еще, уважаемый И.О., я уже хотел подписаться, но сосед уговаривает не делать хотя бы этого, я и его уважаю, потому он и говорит, что кто-то от вас может прийти, потому что до вас не дойдет, а до кого дойдет, тот обидится. Я тоже знаю, что есть в некоторых мало добра, и поэтому плохо соседу своему не хочу делать. Потому и подписываюсь, чтобы не подумали, что я из-за границы. Они сами пусть живут, мы другие.
   Желаю вам здоровья и добра.
   Подписываюсь так, чтобы без кривотолков:
   Максим Советский.
   - Ну и погодка! - Распущен Союз писателей. - С Веефомитом очень желал бы повстречаться человек, у которого в детстве вспыхнула в руках пластмассовая игрушка. - Бурные перемены в стране. - Если веник растрепался, нужно подержать его несколько минут над кастрюлей с горячей водой. - Строев ломает руку и в больнице знакомится с человеком, который знает Кузьму Бенедиктовича. - Из всех игр самой захватывающей для нас является сон. - Марченко и Марков - мученик и мерзость.
   * * *
   Марк Иванович Нематодович или коротко Нематод - по должности обычный редактор издательства, по призванию крупный почитатель таланта Строева влетел в дачный кабинет Леонида Павловича с сенсационным слухом:
   - Этот самый, самый, самый большой человек отрекся!
   - Не хочу верить! - вкатился вслед за ним запыхавшийся Сердобуев. Брехня все это, говорю тебе!
   - Генсек, что ли? - спросил Строев.
   Оба замерли на мгновение и, поняв, что ничего особенного не стряслось, энергично закивали.
   - Что теперь будет? - шепнул Сердобуев.
   - Накаркал, - задумчиво пробормотал Строев.
   Он вспомнил юношеский разговор с Кузьмой, когда тот говорил, что есть вероятность того, что один из самых-самых может самоинициативно отказаться от достигнутого.
   "Талантливый человек, - утверждал Кузьма, - может делать гораздо больше, чем он делает. И из-за этого понимания он обречен на постоянные душевные терзания. Уже одно то, когда талант в отрицательном для него окружении все же проявляет себя, говорит о той колоссальной непредсказуемой силе, которая ищет новые формы для действительного существования." Кузьма высчитал, что имеется два целых семьдесят пять сотых процента в пользу того, что когда-нибудь в должность вступит талантливый человек. "Но если он задержится на пять лет - он уже не талантлив", - добавил тогда Кузьма.
   "Миллиарды семян попадают в почву, а прорастают единицы, ах ты, сеятель!" - осознал сегодня Леонид Павлович.
   - Неужели опять революция? - не выдержал паузы Сердобуев. - Неужели что-то будет?
   - Да кто вам такое сказал? - спросил Строев.
   - Катапультов сообщил жене Толстоногого, а она позвонила... - начал Нематод.
   - Ну, если Катапультов, - задумался Строев, - тогда очень даже может быть.
   - А ведь какой человек был! - Марк Иванович достал из кармана колоду карт, - и его съели.
   Он подошел к журнальному столику и стал раскладывать пасьянс.
   - Да не волнуйся ты так, Марк! Может ещё обойдется.
   - Нет, Федя! Такой человек!..
   - Да, Марк, человек прямо он!..
   - И слова даже не сразу подберешь, - вставил Строев.
   - Надежда! - воскликнул Нематод, - а вот теперь опять какая-нибудь заварушка! Отгуляли ясные деньки!
   - И зачем людям власть? - невинно и риторически вопросил Сердобуев. Че они за неё грызутся?
   И приятели обсудили эту тему. Но вряд ли стоит присоединяться к ним и повествовать об этом разговоре. Затягивает, понимаешь, русского человека в политику. И вроде бы тошно копаться в прошлом и узнавать, кто кого и с какой улыбочкой и какой игрой всковырнул, а всматриваемся, вслушиваемся, тошнит, а ловим порой сами себя же на жутких ухмылочках, увлекает, понимаешь, игра ума, фарисейство и лицедейство захватывает, иезуитство по нервам сладкой дрожью скребет. Сострадаем невинно павшим, а об Иродах все равно знать хотим. Что ел и как выглядел, какой распорядок дня имел и сколько гадостей сделал. Полезней было бы познакомиться с такими вот подробностями в каком-нибудь научно-психиатрическом издании среди глав о синдромах маниях величия и преследования, о проблемах массовой психопатии с соответствующими выводами и профилактическими рекомендациями.
   Природа власти, понимаешь, Сердобуева волнует. Нематод тоже не прочь послушать. И пока Леонид Павлович рассказывает им о подробностях личности в реализации своих потенций, о благотворном влиянии приятной среды на писателя, пока он вспоминает апельсиновые корки в мусорном ведре в предновогодней кочегарке, в самый раз познакомиться с суждениями Веефомита на этот счет.
   "Стремление к власти, - говорит Веефомит своим обалдевшим студентам, проистекает из желания внимания. Кто не хочет, чтобы его слушали, чтобы делали так, как он сказал? Женщина добивается внимания к форме, мужчина к уму. Посмотрите на детей - что только они не сделают, чтобы их заметили. Они елозят и стучат ножками от обиды. А если каждому вашему вздоху, каждому действию, любому высказыванию внимает целый народ? Да, милые мои, в далекие времена такое случалось. Когда вот так прислушиваются, почитают за высоту, создается иллюзия не зря прожитой жизни. Такой человек убаюкан вниманием и, естественно, разменивает свою жизнь на сиюминутное. Идо по-настоящему управляет развитием жизни только художник. Заметьте, что лишь его лозунги с течением времени не превращаются в карикатуры..."
   "А как же экономика и социальный уклад?" - любопытствует юноша, будущий программист женских босоножек.
   "Случаются в истории и экономические подвиги, - уклоняется Веефомит от ответа, - но вы сначала запишите домашнее задание: могут ли быть настоящие друзья у правителей государств и желали бы вы стать таким другом?"
   Довольно странно стал вести лекции Веефомит. И его коллега философ грубой дырки считает, что такими методами подрывается авторитет отечественной философии. "Вам бы в женской гимназии, а не в производственном комбинате преподавать!" - нападает он, выловив Веефомита на лестничной площадке. Но Валерий Дмитриевич по-прежнему избегает острых дискуссий.
   - Чего не скажешь о Строеве. Он уже с полчаса рубит правду-матку, все как есть вываливает на своих приятелей, и те поражаются, что можно не только так ясно видеть, но и говорить. Марк Иванович слушает, не переставая пасьянс раскладывать, а Сердобуев улыбается, как захваченная врасплох девица.
   - Чуть вылезли из кризиса - и опять амбиции! - ораторствует Строев, Вчера только новые штаны надели, а сегодня гонору - ну что ты! - никого не боимся, бульбой закидаем. И вот тебе - талантливого человека в сторону, сделал свое дело - отойди - теперь наша очередь царствовать. Один с сошкой, семеро с ложкой. Сколько можно! Все! Завтра письмо в правительство напишу!
   - Этому Нематод с Сердобуевым не удивились. Они привыкли. Леонид Павлович часто в конце политических споров грозился разродиться письменным протестом. Однажды все-таки написал по какому-то поводу, но так и не послал. Как истинно русские люди, приятели Строева полагали, что наверху свои дела, а у людей культуры и близлежащих к искусству - свои; разделение труда и удовлетворение потребностей; что друг другу мешать? - выплеснули эмоции, похаяли один другого - и за дело.
   И кто его знает, фактические то слухи об отречении или так себе круги на воде от камня, брошенного дураком или злопыхателем. Со Строевым понятно - у него есть причины поверить - память об апельсине и уютном разговоре живет в его воображении и подпитывает в нем веру в справедливость. Но зачем же бедняге Раджику грозило в один ужасный миг завизжать нечеловечески, забиться в истерике от гнева на несовершенство (не свое, к тому же) мира, который в детстве обещал быть бесконечным и солнечным, как летний утренний лес у голубого озера, где каждый человек опрятен и идет всем навстречу с дружеской улыбкой. Не от того ли он бывал на грани безумств, что наслушался разных гадостей, разуверился в выживших и заскорбил по павшим? И не смог бы Копилин проклинать мать и отца, заглянув за шторку спальни-прошлого, где отец бы истязал мать, а мать дурела и блудила бы в отместку напропалую. И если нет проклятия и нет надежды, чего ещё ждать, кроме истерики?