— Мне кажется, отец никогда по-настоящему не дорожил моей матерью.
   Джон смолчал. Слова Вала, два верховных мастера в клубе!
   — Ведь мы не знаем, — продолжала Флёр, — может быть, это было для него большим ударом. Может, она дурно с ним обошлась. Мало ли что бывает с людьми.
   — Моя мама не могла бы!
   Флёр пожала плечами.
   — Много мы знаем о наших отцах и матерях! Мы судим о них по тому, как они обходятся с нами. Но ведь они сталкивались и с другими людьми до нашего рождения. Со множеством людей. Возьми своего отца: у него три семьи!
   — Неужели во всём проклятом Лондоне, — воскликнул Джон, — не найдётся местечка, где мы могли бы быть одни?
   — Только в такси.
   — Возьмём такси.
   Когда они устроились рядом, Флёр вдруг спросила:
   — Тебе нужно домой, в Робин-Хилл? Мне хочется посмотреть, где ты живёшь, Джон. Меня ждёт тётя, я у неё ночую сегодня, но ведь я успею вернуться к обеду. К вам в дом я, конечно, не зайду.
   Джон окинул её восхищённым взглядом.
   — Великолепно! Я покажу тебе наш дом со стороны рощи — там мы никого не встретим. Есть поезд ровно в четыре.
   Бог собственности и верные ему Форсайты, великие и малые, рантье, чиновники, коммерсанты, врачи и адвокаты, как и все трудящиеся, ещё не отработали своего семичасового рабочего дня, так что юноша и девушка из четвёртого их поколения, поспев на этот ранний поезд, ехали к РобинХиллу в пустом вагоне первого класса, пыльном и душном, ехали в блаженном молчании, держась за руки.
   На станции они не увидели никого, кроме носильщиков да двух-трех незнакомых Джону фермеров, и пошли в гору по просёлочной дороге, где пахло пылью и жимолостью.
   Для Джона, уверенного теперь в любимой и не боящегося новой разлуки, это было чудесное странствие, ещё более пленительное, чем их прогулки по холмам или вдоль Темзы. Это была любовь в лазоревом мареве — одна из тех ярких страниц жизни, на которых каждое слово и улыбка, каждое лёгкое касание руки были точно маленькие красные, синие и золотые бабочки, и цветы, и птицы, порхающие между строк, — счастливое бездумное общение, длившееся тридцать семь минут. К роще они подошли в тот час, когда доят коров. Джон не собирался дойти с Флёр до скотного двора, он хотел только привести её на такое место, откуда видно поле, сад и за ними дом. Они побрели между лиственниц и вдруг у поворота дорожки увидели Ирэн, сидевшую на стволе упавшего дерева.
   Бывают разного рода удары: удар по позвоночнику, по нервам, по совести, но самый сильный и болезненный — удар по чувству собственного достоинства. Такой удар пришлось принять Джону теперь, когда он столкнулся с матерью. Он вдруг понял, что совершил некрасивый поступок. Привести Флёр открыто — да. Но украдкой… Сгорая от стыда, он призвал на помощь всю наглость, на какую только был способен.
   Флёр улыбалась немного вызывающе. На лице Ирэн испуг быстро сменился равнодушно-приветливым выражением. Она заговорила первая:
   — Очень рада вас видеть. Как мило, что Джон надумал привезти вас к нам.
   — Мы не собирались заходить в дом, — выпалил Джон. — Я только хотел показать Флёр, где мы живём.
   Мать его спокойно сказала:
   — Зайдёмте выпьем чаю.
   Сознавая, что только усугубил свою бестактность, Джон услышал ответ Флёр:
   — Благодарю вас, я с удовольствием зашла бы, но мне надо вернуться к обеду. Я случайно встретила Джона, и мне захотелось посмотреть на его дом.
   Как она владеет собой!
   — Отлично, но всё-таки вы должны выпить у нас чаю. Мы вас отправим потом на вокзал. Мой муж будет рад вас видеть.
   Взгляд матери, остановившись на миг на лице Джона, поверг его во прах, раздавил, как червя. Потом она пошла вперёд, и Флёр последовала за ней. Джон чувствовал себя ребёнком, плетясь следом за обеими женщинами, так свободно разговаривавшими об Испании и Уонсдоне и о доме на зелёном холме за деревьями. Он следил, как скрещивались их взгляды, как они изучали друг друга — эти два существа, которых он любил больше всех на свете.
   Он издали увидел отца, сидевшего под старым дубом, и заранее страдал от унизительного приговора, который придётся ему прочитать во взгляде старика, в его спокойной позе, в его худощавой фигуре, старческой, но изящной; Джону уже чудилась лёгкая ирония в его голосе и улыбке.
   — Это Флёр Форсайт, Джолион; Джон привёз её посмотреть наш дом. Устроим чай сейчас же — наша гостья торопится на поезд. Джон, распорядись, дорогой, и вызови по телефону такси.
   Было странно оставить её с ними одну, и всё-таки — как, несомненно, предусмотрела его мать — сейчас это оказалось наименьшим из зол; Джон побежал в дом. Теперь он больше ни на минуту не увидит Флёр с глазу на глаз, а они не сговорились о следующей встрече. Когда он вернулся под прикрытием горничных и чайного прибора, в саду под старым дубом не чувствовалось и следа неловкости. Неловкость оставалась в нём самом, но от этого было не легче. Разговор шёл о выставке на Корк-стрит.
   — Мы, старики, — сказал его отец, — тщимся понять, почему мы не можем оценить нового искусства; вы с Джоном должны нас просветить.
   — Его надо рассматривать как сатиру — вам не кажется? — сказала Флёр.
   Джолион улыбнулся.
   — Сатира? Нет, мне думается, в нём есть нечто большее, чем сатира. Что ты скажешь, Джон?
   — Не знаю, — замялся Джон.
   Лицо его отца внезапно омрачилось.
   — Мы надоели молодым — наши боги, наши идеалы.
   Руби им головы, кричат они, низвергай кумиры! Вернёмся к Ничему! И видит небо, они
   так и сделали — упёрлись в тупик. Джон поэт. Он тоже пойдёт этой дорогой и будет топтать под ногами то, что останется от нас. Собственность, красота, чувство — все только дым! В наши дни не должно быть никакой собственности, даже собственных чувств. Они стоят поперёк пути… в Ничто!
   Джон слушал, ошеломлённый, почти оскорблённый словами отца, за которыми чуял непостижимый для него скрытый смысл. Он же ничего не хочет топтать!
   — Ничто стало богом нынешнего дня, — продолжал Джолион, — мы пришли туда, где стояли русские шестьдесят лет назад, когда зачинали нигилизм.
   — Нет, папа, — вдруг воскликнул Джон, — мы только хотим жить и не знаем как, потому что нам мешает прошлое, — вот и все.
   — Честное слово, — сказал Джолион, — глубоко сказано, Джон. Это ты сам придумал? Прошлое! Старые формы собственности, старые страсти и их последствия. Закурим?
   Уловив, как мать его подняла руку к губам — быстро, словно призывая к молчанию, Джон подал ящичек с папиросами. Он поднёс спичку отцу и Флёр, потом закурил сам. Стукнуло его по лбу, как говорил Вал? Когда он не затягивался, дым был голубой, когда затягивался — серый; Джону понравилось ощущение в носу и сообщаемое папиросой чувство равенства. Хорошо, что никто не сказал: «Как? Ты тоже начал курить?» Он стал как будто старше.
   Флёр посмотрела на часы и поднялась. Мать Джона пошла с нею в дом. Джон, оставшись один с отцом, молча попыхивал папиросой.
   — Усади гостью в автомобиль, друг мой, — сказал Джолион, — и когда она уедет, попроси маму вернуться сюда ко мне.
   Джон пошёл. Он подождал в холле; усадил Флёр в машину. Им так и не представилось случая перекинуться словом; едва удалось пожать на прощание руку. Весь вечер он ждал, что ему что-нибудь скажут. Но ничего не было сказано. Как будто ничего не произошло. Он пошёл спать и в зеркале над туалетным столиком встретил самого себя. Он не заговорил, не заговорил и двойник; но оба смотрели так, точно что-то затаили в мыслях.

IV. НА ГРИН-СТРИТ

   Неизвестно, как впервые возникло впечатление, что Проспер Профон опасный человек: восходило ли оно к. его попытке подарить Валу мэйфлайскую кобылу; к замечанию ли Флёр, что он, «как мидийское воинство, рыщет и рыщет»[51]; к его несуразному вопросу «Зачем вам жизнеспособность, мистер Кардиган? „, или попросту к тому факту, что он был иностранцем, или, как теперь говорят, „чужеродным элементом“. Известно только, что Аннет выглядела особенно красивой и что Сомс продал ему Гогэна, а потом разорвал чек, после чего сам мсье Профон заявил: «Я так и не получил этой маленькой картинки, которую купил у мистера Форсайта“.
   Как ни подозрительно на него смотрели, он всё же часто навещал вечнозелёный дом Уинифрид на Грин-стрит, блистая благодушной тупостью, которую никто не принимал за наивность — это слово вряд ли было применимо к мсье Просперу Профону. Правда, Уинифрид всё ещё находила бельгийца «забавным» и посылала ему записочки, приглашая: «Заходите, поможете нам приятно убить вечер» (не отставать в своём словаре от современности было для неё необходимо как воздух).
   Если он был для всех окружён ореолом таинственности, это обусловливалось тем, что он все испытал, все видел, слышал и знал и, однако, ничего ни в чём не находил, что казалось противоестественным. Уинифрид, всегда вращавшаяся в светском обществе, была достаточно знакома с английским типом разочарованности. Люди этого типа отмечены печатью некоторой изысканности и благородства, так что это даже доставляет удовольствие окружающим. Но ничего ни в чём не находить было не по-английски; а все неанглийское невольно кажется опасным, если не представляется определённо дурным тоном. Как будто настроение, порождённое войной, прочно уселось тёмное, тяжёлое, равнодушно улыбающееся — в ваших креслах ампир, как будто оно заговорило вдруг, выпятив толстые румяные губы над мефистофельской бородкой. Для англичанина это было «немного чересчур», как выражался Джек Кардиган: если нет ничего, ради чего стоило бы волноваться, то всетаки остаётся спорт, а спорт уж наверно стоит волнения. Уинифрид, всегда остававшаяся в душе истой Форсайт, не могла не чувствовать, что от подобной разочарованности ничего не возьмёшь, так что она действительно не имеет прав на существование. И впрямь мсье Профон слишком обнажал свой образ мыслей в стране, где такие явления принято вуалировать.
   Когда Флёр после поспешного возвращения из Робин Хилла сошла в этот вечер к обеду, «настроение» стояло У окна в маленькой гостиной Уинифрид и глядело на Грйнстрит с таким выражением, точно ничего там не видело. Флёр тотчас отвернулась и уставилась на камин, как будто видела в топке огонь, которого там не было.
   Профон отошёл от окна. Он был в полном параде: белый жилет, белый цветок в петлице.
   — А, мисс Форсайт, очень рад вас видеть, — сказал он. — Как поживает мистер Форсайт? Я как раз сегодня говорил, что ему следует развлечься. Он скучает.
   — Разве? — коротко ответила Флёр.
   — Определённо скучает, — повторил мсье Профон, раскатывая «р».
   Флёр резко обернулась.
   — Сказать вам, что бы его развлекло? — начала она; но слова «услышать, что вы смылись» замерли у неё на губах, когда она увидела его лицо. Он обнажил все свои прекрасные белые зубы.
   — Я слышал сегодня в клубе про его прежние неприятности.
   Флёр широко раскрыла глаза.
   — Не понимаю, что вы имеете в виду.
   Мсье Профон наклонил зализанную голову, словно желая умалить значение своих слов.
   — То маленькое дельце, — сказал он, — ещё до вашего рождения.
   Сознавая, что он очень умно отвлёк её внимание от той лепты, которую сам вносил в неприятности её отца, Флёр не смогла, однако, воздержаться от вопроса, на который её толкало острое любопытство.
   — Расскажите, что вы слышали.
   — Зачем же? — уронил мсье Профон. — Вы все это знаете.
   — Разумеется. Но я хотела бы убедиться, что вам не передали в превратном виде.
   — Про его первую жену, — начал мсье Профон.
   Едва подавив возглас: «У папы никогда не было другой жены!» — Флёр сказала:
   — Да, так что же вы о ней слышали?
   — Мистер Джордж Форсайт рассказал мне, как первая жена вашего отца впоследствии вышла замуж за его кузена Джолиона. Для мистера Форсайта это было, я думаю, немного неприятно. Я видел их сына — славный мальчик.
   Флёр подняла глаза. Дьявольски усмехающееся лицо мсье Профона поплыло перед нею. Так вот она, вот причина! Героическим усилием, какого ещё не доводилось ей делать в жизни. Флёр заставила остановиться поплывшее лицо. Она не знала, заметил ли Профон её волнение. В гостиную вошла Уинифрид.
   — О! Вы уже здесь. Мы с Имоджин провели восхитительный день на «Базаре младенца».
   — Какого младенца? — машинально спросила Флёр.
   — Общества «Спасай младенцев». Мне подвернулась чудесная покупка, дорогая моя. Кусок старинного армянского кружева — невероятная древность. Вы мне скажете ваше мнение о нём, Проспер.
   — Тётя! — вдруг прошептала Флёр.
   Испуганная странным тоном девушки, Уинифрид подошла к ней.
   — Что с тобой? Тебе нехорошо?
   Мсье Профон отошёл к окну, откуда как будто и не мог услышать их разговор.
   — Тётя, он… он сказал мне, что папа был уже раз женат. Правда, что он развёлся с той женой и она вышла замуж за отца Джона Форсайта?
   Никогда за всю свою жизнь матери четырех маленьких Дарти не испытывала Уинифрид такого смущения. Лицо её племянницы было бледно, глаза темны, напряжённый голос упал до шёпота.
   — Твой отец не хотел, чтобы ты об этом узнала, — сказала она как могла внушительней. — Всегда так получается. Я много раз говорила ему, что он должен тебе рассказать.
   — О! — воскликнула Флёр.
   И все. Но и этого было довольно. Уинифрид погладила её по плечу — по крепкому плечику, приятному и белому! Она всегда невольно взглядом оценщика смотрела на племянницу, которая, конечно, выйдет когда-нибудь замуж, но не за этого мальчика Джона.
   — Мы уже много лет как забыли об этом, — сказала она в утешение. Идём обедать!
   — Нет, тётя. Мне нездоровится. Можно мне уйти наверх?
   — Дорогая моя! — огорчилась Уинифрид. — Ты так близко принимаешь это к сердцу? Ведь между вами ещё ничего не было. Этот мальчик — ребёнок!
   — Какой мальчик? У меня просто болит голова. И мне сегодня не хочется больше видеть этого человека.
   — Хорошо, дорогая, — сказала Уинифрид. — Иди к себе и ляг. Я тебе пришлю брому, и я поговорю с Проспером. Зачем он вздумал сплетничать? Но должна сказать, по-моему, лучше даже, что ты всё узнала.
   Флёр улыбнулась.
   — Да, — сказала она и тихо ушла.
   Когда она подымалась по лестнице, у неё кружилась голова, во рту было сухо, в груди щемило. Никогда за всю свою жизнь не знала она хотя бы минутного опасения, что не получит того, чего желала. День выдался полный сильных переживаний, а от завершившего их страшного открытия у неё и впрямь заболела голова. Не удивительно, что отец прячет ту фотографию, стыдится, что хранит её до сих пор. Но может ли он ненавидеть мать Джона, если хранит её фотографию? Флёр прижала руки к вискам, пытаясь разобраться в своих мыслях. А те рассказали ли Джону — её появление в Робин-Хилле не принудило ли их рассказать? Да или нет? Всё зависит теперь от этого. Она знает, и все знают, кроме, может быть, Джона.
   Закусив губу, она шагала из угла в угол и думала с отчаянным напряжением. Джон любит свою мать. Если ему рассказали, как он поступит? Трудно предугадать. Но если нет, не может ли она… не может ли она завладеть им, выйти за него замуж, пока он не узнал? Она пересмотрела свои впечатления от Робин-Хилла. Лицо его матери, такое пассивное — тёмные глаза, волосы точно напудрены, в чертах сдержанное спокойствие, улыбка на губах — это лицо её смущало; и лицо его отца — доброе, осунувшееся, дышащее иронией. Она инстинктивно чувствовала, что они не могли тут же рассказать все Джону, не могли нанести ему удар, потому что для него узнать это будет, конечно, страшным ударом.
   Только бы тётя не рассказала отцу, что ей это стало известно! Надо принять меры. Пока родители думают, что ни она, ни Джон ничего не знают, ещё не всё потеряно, можно замести следы и добиться желанного. Но её угнетала мысль о её одиночестве в борьбе. Все против неё, все! Совсем как Джон сказал сегодня: он и она хотят жить, но прошлое стоит им поперёк дороги, прошлое, в котором они не участвовали, которого они не понимают. Возмутительно! Вдруг она подумала о Джун. Не поможет ли она им? Почему-то Джун произвела на неё такое впечатление, точно она, сама ненавидя препятствия, должна сочувствовать их любви. Потом инстинкт подсказал другую мысль: «Не выдам ничего даже ей. Нельзя. Джон должен быть моим. Наперекор им всем». Ей принесли чашку бульона и таблетку излюбленного средства Уинифрид от головной боли. Она проглотила и то и другое. Потом явилась и сама Уинифрид. Флёр открыла кампанию словами:
   — Знаете, тётя, я не хочу, чтобы думали, будто я влюблена в этого мальчика. Право, я почти с ним и не знакома.
   Уинифрид при всей Своей опытности не была fine. Слова Флёр почти успокоили её. Конечно, девушке неприятно было услышать о семейном скандале, и Уинифрид приступила к смягчению тонов — задаче, к которой она была превосходно подготовлена, пройдя школу светского воспитания под опекой всегда спокойной мамаши и отца, нервы которого нужно было постоянно беречь, и школу долголетней супружеской жизни с Монтегью Дарти. Её рассказ был рекордом упрощения. Первая жена Сомса была крайне взбалмошная особа. Был ещё молодой человек, которого раздавил омнибус, и она ушла от Сомса. Потом, через много лет, когда всё могло бы опять наладиться, она увлеклась их двоюродным братом Джолионом; Сомс, конечно, был принуждён с ней развестись. История эта давно всеми забыта, помнят только в семье. Впрочем, всё обернулось к лучшему: у Сомса теперь есть Флёр, а Джолион с Ирэн живут, по-видимому, очень счастливо, и сын их очень милый юноша. «А Вэл женился на Холли, и это окончательно всё сгладило». С этими утешительными словами Уинифрид погладила племянницу по плечу, подумала: «Аппетитная маленькая женщина — вся как литая» — и вернулась к Просперу Профону, который, несмотря на допущенную им бестактность, был в этот вечер очень «забавен».
   В течение нескольких минут после ухода тётки Флёр оставалась под влиянием брома материального и духовного. Но потом вновь вернулось сознание реальности. Тётя обошла молчанием всё то, что действительно имело значение: чувство, ненависть, любовь, непримиримость страстных сердец. Так мало зная жизнь, едва успев коснуться любви. Флёр всё же инстинктом поняла, что слова так же далеки от факта, как монета от покупаемого на неё хлеба. «Бедный папа! — думала она. — Бедная я! Бедный Джон! Но всё равно — раз я этого хочу, он будет мой». В окно своей комнаты она увидела, как Проспер Профон вышел в сумерках из подъезда и «порскнул прочь». Если он и её мать… как отразится это на её планах? Несомненно, отец в таком случае ещё больше привяжется к ней, так что в конце концов согласится на все, чего она пожелает, или тем скорее примирится со всем, что она сделает без его ведома.
   Она взяла горсть земли из ящика с цветами за окном и изо всей силы бросила вслед удаляющейся спине. Недобросила, конечно, но самая попытка подействовала на неё успокоительно.
   Лёгкий ветер, врываясь в окно, приносил с Грин-стрит запах бензина неприятный запах.

V. ЧИСТО ФОРСАЙТСКИЕ ДЕЛА

   Когда Сомс направился в Сити, собираясь завернуть к концу дня на Грин-стрит, захватить Флёр и самому отвезти её домой, его одолевало раздумье. Удалившись от дел, он теперь редко бывал в Сити, но всё-таки в конторе «Кэткот, Кингсон и Форсайт» у него был личный кабинет и два клерка для ведения чисто форсайтских дел — один на полном, другой на половинном окладе. Дела обстояли сейчас недурно — был благоприятный момент для продажи домов. И Сомс занимался ликвидацией недвижимого имущества своего отца, дяди Роджера и частично дяди Николаев. Благодаря своей проницательности и несомненной честности во всех денежных делах он получил право самовластно распоряжаться этими доверенными ему имуществами. Если Сомс думал то-то или то-то, не стоило труда думать ещё и самому. Он гарантировал безответственность многочисленным Форсайтам третьего и четвёртого поколений. Прочие опекуны — его двоюродные братья Роджер и Николае, его свойственники Туитимен и Спендер или муж его сестры Сисили все доверяли ему; он подписывался первый, а где подписался он, там подписывались за ним и остальные, и никто не становился ни на пенни беднее. Напротив, теперь все они стали на много пенни богаче, и ликвидация некоторых доверенных ему недвижимостей представлялась Сомсу в довольно розовом свете, насколько это мыслимо в нынешние времена; смущало только распределение дохода с ценностей, которые будут приобретены на реализованные суммы.
   Итак, пробираясь по лихорадочным улицам Сити к самой тихой заводи в Лондоне, Сомс предавался раздумью. С деньгами становится до крайности туго; а нравы до крайности распустились. Результат войны. Банки не дают ссуд; сплошь и рядом нарушаются контракты. Чувствуется в воздухе какое-то веяние, которое ему не нравится, — и не нравится ему новое выражение лиц. Страна явно переживает полосу спекуляций и банкротств. Не давала удовлетворения мысль, что сам он и его доверители держали только такие ценности, которым ничто не грозило, кроме каких нибудь сумасшедших мер, вроде аннулирования государственных долгов или налога на капитал. Если Сомс во чтолибо верил, так это в «английский здравый смысл», то есть в умение тем или иным путём сохранить собственность. Не раз говаривал он, как до него Джемс: «Не знаю, к чему мы идём», но в душе не верил, что мы вообще идём куда нибудь. Если послушаются его совета, всё останется, на своём месте, а он в конце концов только рядовой англичанин, который держится того, что имеет, и знает, что никогда не расстанется со своим имуществом, не получив взамен чего-либо более или менее равноценного. Ум его был способен на всяческую эквилибристику в вопросах материального блага, а его взгляды на экономическое положение Англии трудно было опровергнуть простому смертному. Взять к примеру его самого. Он человек состоятельный. Но разве это кому-нибудь наносит вред? Он не съедает десяти обедов в день; ест не больше, а может быть, и меньше иного бедняка. Он не тратит денег на распутство; потребляет не больше воздуха и едва ли больше воды, чем какой-нибудь слесарь или грузчик. Правда, он окружён красивыми вещами, но их производство дало людям возможность работать, а кто-нибудь должен же ими пользоваться. Он покупает картины, но надо ведь поощрять искусство. Он, в сущности, то случайное русло, по которому текут деньги на оплату рабочей силы. Против чего тут возражать? В его руках деньги оборачиваются быстрее и с большей пользой, чем в руках государства и своры нерасторопных и корыстолюбивых чиновников. А те суммы, которые он каждый год откладывает от своих доходов, они точно так же поступают в оборот, как и израсходованные суммы, обращаясь в акции Треста водоснабжения, или муниципалитета, или ещё какого-нибудь разумного и полезного предприятия. Государство не платит ему жалованья за то, что он управляет своими собственными и чужими финансами, — он делает всё бесплатно. Это его главный козырь против национализации: владельцы частной собственности не получают жалованья и всё-таки всемерно способствуют оживлению денежного оборота. При национализации же как раз наоборот. В стране, задыхающейся от бюрократизма. Сомс Форсайт чувствовал, что доводы его нелегко опровергнуть.
   Входя в свою тихую заводь, он с особенной досадой думал о том, что сотни беззастенчивых трестов и объединений, скупая на рынке всевозможные товары, искусственно взвинчивают цены. Это наглецы, насилующие индивидуалистическую систему. Все беды от них, так что даже утешительно видеть, что они наконец поджали хвост — боятся, что скоро их махинации лопнут и они сядут в галошу.
   Контора «Кэткот, Кингсон и Форсайт» занимала первый и второй этажи дома на правой стороне улицы. Поднимаясь в свой кабинет. Сомс думал: «Пора бы нам освежить краску».
   Его старый клерк Грэдмен сидел на своём всегдашнем месте перед огромной конторкой с бесчисленным множеством выдвижных ящичков. Второй клерк, вернее полклерка, стоял рядом с ним и держал отчёт маклера об инвестировании поступлений от продажи дома на Брайанстон-сквер, принадлежавшего Роджеру Форсайту. Сомс взял у него из рук отчёт.
   — Ванкувер-Сити, — прочитал он. — Гм! Они сегодня упали.
   С какой-то кряхтящей угодливостью старый Градмен ответил:
   — Да-а; но все бумаги упали, мистер Сомс.
   Полклерка удалился.
   Сомс подложил документ к пачке других бумаг и снял шляпу.
   — Я хочу посмотреть своё завещание и брачный контракт, Грэдмен.
   Старый Грэдмен повернулся, насколько позволял его стул-вертушка, и вынул два дела из нижнего левого ящика. Снова, распрямив спину, он поднял седую голову, весь красным от этого усилия.
   — Копии, сэр.
   Сомс ваял бумаги. Его поразило вдруг, до чего Грэдмен похож на толстого, пегого дворового пса, которого они держали всегда на цепи в Шелтере, пока в один прекрасный день не вмешалась Флёр: она настояла, чтобы его спустили с цени, после чего пёс тут же укусил кухарку и его пристрелили. Если Градмена спустить с цепи, он тоже укусит кухарку?
   Обуздав свою легкомысленную фантазию. Сомс развернул брачный контракт. Восемнадцать лет он не заглядывал в эту папку — с тех самых пор, как после смерти отца и рождения Флёр он изменил своё завещание. Ему захотелось убедиться, значатся ли в нём слова «пока состоит под покровительством мужа». Да, значатся. Странное выражение, если вдуматься: «покровительство», «покрывать», не лежит ли в основе его коневодческая терминология? Проценты с пятнадцати тысяч фунтов, которые он ей выплачивает без вычета подоходного налога, пока она остаётся его женой, и после, в продолжение вдовства, «dum casta»[52] — архаические и острые слова, вставленные, чтобы обеспечить безупречное поведение матери Флёр, Кроме того, его завещание закрепляло за его вдовой годовую ренту в тысячу фунтов при том же условии. Прекрасно! Сомс вернул папки Грэдмену, который принял их, не поднимая глаз, повернулся вместе со стулом, водворил их обратно в нижний ящик и вновь углубился в свои подсчёты.