У Сомса жилы налились на лбу. Он раскрыл рот, чтобы дать исход негодованию, и не мог. Аннет продолжала:
   — Подобных писем больше не будет, это я тебе обещаю — и довольно.
   Сомса передёрнуло. Эта женщина, которая заслуживает — он сам не знал чего, — эта женщина обращается c ним, точно с ребёнком.
   — Когда двое поженились и живут так, как мы с тобой, Сомс, нечего им беспокоиться друг о друге. Есть вещи, которые лучше не вытаскивать на свет, людям на посмешище. Ты оставишь меня в покое, не ради меня, ради себя самого. Ты стареешь, а я ещё нет. Ты научил меня быть очень практичной.
   Сомс, прошедший через все стадии чувств, переживаемых человеком, которого душат, тупо повторил:
   — Я требую, чтобы ты прекратила эту дружбу.
   — А если я не прекращу?
   — Тогда… тогда я исключу тебя из моего завещания.
   Удар, видно, не попал в цель: Аннет засмеялась.
   — Ты будешь долго жить. Сомс.
   — Ты развратная женщина, — сказал неожиданно Сомс.
   Аннет пожала плечами.
   — Не думаю. Совместная жизнь с тобой умертвила во мне многое, не спорю; но я не развратна, нет. Я только благоразумна. Ты тоже образумишься, когда все как следует обдумаешь.
   — Я повидаюсь с этим человеком, — угрюмо сказал Сомс, — и предостерегу его.
   — Mon cher, ты смешон! Ты меня не хочешь, а поскольку ты меня хочешь, постольку ты меня имеешь; и ты требуешь, чтобы всё остальное во мне умерло! Я ничего не подтверждаю, Сомс, но должна сказать, что вовсе не собираюсь в моём возрасте отказываться от жизни; а потому советую тебе: успокойся. Я и сама не хочу скандала. Отнюдь нет. И больше я тебе ничего не скажу, что бы ты ни делал.
   Она потянулась, взяла со столика французский роман и открыла его. Сомс глядел на неё и молчал, слишком полный смешанных чувств. Мысль о Профоне почти заставляла его желать эту женщину, и это, раскрывая основу их взаимоотношений, пугало человека, не очень склонного к самоанализу. Не сказав больше ни слова, он вышел вон и поднялся в свою картинную галерею. Вот что значит жениться на француженке! Однако без неё не было бы Флёр. Она исполнила своё назначение.
   «Она права, — думал он. — Я ничего не могу сделать. Я даже не знаю, было что-нибудь между ними или нет». Инстинкт самосохранения подсказал ему захлопнуть клапан, дать огню погаснуть от недостатка воздуха. Пока человек не поверил, что что-то есть, ничего и нет.
   Ночью он зашёл в её спальню. Аннет приняла его, как всегда, спокойно, точно между ними ничего не произошло. И он вернулся к себе со странным чувством умиротворённости. Когда не хочешь видеть, можно и не видеть. Он не хочет и впредь не захочет. Когда видишь, на этом ничего не выгадываешь, ничего! Выдвинув ящик в шкафу, он достал из саше носовой платок и рамку с фотографией Флёр. Поглядев немного на неё, он сдвинул карточку, и явилась другая — та старинная фотография Ирэн. Ухала сова, пока он стоял у окна и глядел на карточку. Ухала сова, красные. ползучие розы, казалось, сгустили свою окраску, доносился запах цветущих лип. Боже! Тогда было совсем другое. Страсть!.. Память!.. Прах!

VII. ДЖУН ХОЧЕТ ПОМОЧЬ

   Скульптор, славянин, прожил некоторое время в НьюЙорке, эгоист, страдает безденежьем. Такого человека вполне естественно встретить вечером в ателье Джун Форсайт в Чизике на берегу Темзы. Вечер шестого июля Борис Струмоловский, выставивший здесь некоторые свои работы, пока что чересчур передовые для всякого другого места, начал очень неплохо: рассеянная молчаливость, унося от земли и придавая ему какое-то сходство с Христом, удивительно шла к его юному, круглому, широкоскулому лицу, обрамлённому светлыми волосами, подстриженными чёлкой, как у девушки. Джун была знакома с ним три недели и всё ещё видела в нём лучшее воплощение гения и надежду будущего; своего рода звезда Востока, забредшая на Запад, где её не хотят оценить. До этого вечера основной темой его разговоров были впечатления от Соединённых Штатов, прах которых он только что отряхнул со своих ног, — страны, по его мнению, настолько во всех отношениях варварской, что он там почти ничего не продал и был взят на подозрение полицией; у этой страны, говорил он, нет своего расового лица, нет ни свободы, ни равенства, ни братства, нет принципов, традиций, вкуса — словом, нет души. Он оставил её без сожалений и приехал в единственную страну, где можно жить по-человечески. В минуты одиночества Джун сокрушённо думала о нём, стоя перед его творениями — пугающими, но полными силы и символического смысла, когда их растолкуют. То, что Борис, в ореоле своих золотых волос, напоминающих раннюю итальянскую живопись, поглощённый своей гениальностью до забвения всего на свете (несомненно, единственный признак, по которому можно распознать подлинного гения), то, что он всё-таки был «несчастненьким», волновало её горячее сердце почти до забвения Пола Поста. И она уже приступила было к чистке своей галереи с целью заполнить её шедеврами Струмоловского. Но с первых же шагов встретились затруднения. Пол Пост артачился; Воспович язвил. Со всем пылом гениальности, которой она пока что не отрицала за ними, они требовали предоставления им галереи ещё по меньшей мере на шесть недель. Приток американцев на исходе — скоро начнётся отлив. Приток американцев — это их законное право, их единственная надежда, их спасение, раз в нашей «подлой» стране никто не интересуется искусством. Джун уступила их доводам. В конце концов Борис не должен возражать, если они захватят безраздельно всю выгоду от притока американцев, которых он так глубоко презирает.
   Вечером шестого июля она изложила всё это Борису без посторонних, в присутствии одной только Ханны Хобди, известной своими гравюрами на средневековые темы и Джимми Португала, редактора журнала «Неоартист». Она изложила это ему с той неожиданной доверчивостью, которую постоянное общение с неоартистическим миром не смогло иссушить в её горячем, великодушном сердце. Однако, когда Струмоловский выступил с ответной речью, Джун уже на второй минуте этой речи начала поводить своими синими глазами, как поводит кошка хвостом. Это, сказал он, характерно для Англии, самой эгоистической в мире страны, страны, которая сосёт кровь других стран, сушит мозги и сердце ирландцев, индусов, египтян, буров и бирманцев, всех прекраснейших народов земли; грубая, лицемерная Англия! Ничего другого он и не ждал, когда приехал в страну, где климат — сплошной туман, а народ — сплошные торгаши, совершенно слепые к искусству, погрязшие б барышничестве и грубейшем материализме. Услышав шёпот Ханны Хобди: «Слушайте, слушайте!» — и сдавленный смешок Джимми Португала, Джун побагровела, и вдруг её прорвало:
   — Зачем же тогда вы приехали? Мы вас не звали.
   Это замечание так странно шло вразрез со всем, чего можно было ожидать от неё, что Струмоловский только протянул руку и взял папиросу.
   — Англия никогда не любила идеалистов, — сказал он.
   Но что-то исконно английское в сердце Джун было глубоко возмущено; может быть, пробудилось унаследованное от старого Джолиона чувство справедливости.
   — Вы у нас нахлебничаете, — сказала она, — а потом поносите нас. По-вашему, это, может быть, честно, но помоему — нет.
   Она вдруг открыла то, что давно до неё открыли другие: необычайно толстую кожу, которой иногда прикрывается самолюбие гения. Юное и простодушное лицо Струмоловского превратилось в презрительную маску.
   — Нахлебничаем? Никто у вас не нахлебничает. Мы берём то, что нам причитается, десятую долю того, что причитается. Вы пожалеете о ваших словах, мисс Форсайт.
   — Нет, — сказала Джун, — не пожалею.
   — О! Мы отлично знаем, мы, художники: вы нас берёте, чтоб извлечь из нас, что можно. Мне от вас ничего не надо, — и он выпустил изо рта клуб дыма от купленного ею табака.
   Решение поднялось в ней порывом ледяного ветра в буре оскорблённого стыда.
   — Очень хорошо. Можете убрать отсюда ваши произведения.
   Почти в то же мгновение она подумала: «Бедный мальчик! Он живёт на чердаке и, верно, не имеет денег нанять такси. При посторонних! Вышло прямо гнусно».
   Юный Струмоловский решительно тряхнул головой; волосы его, густые, ровные, гладкие, точно золотое блюдце, не растрепались при этом.
   — Я могу прожить и без средств, — пронзительно зазвучал его голос, мне часто приходилось так жить ради моего искусства. Это вы, буржуа, принуждаете нас тратить деньги.
   Слова ударили Джун, как булыжник в рёбра. После всего, что она сделала для искусства, она, которая волновалась его волнениями, нянчилась с его «несчастненькими»! Она подыскивала нужные слова, когда раскрылась дверь, и горничная-австрийка зашептала:
   — К вам молодая леди, gnadiges Fraulein[59].
   — Где она?
   — В столовой.
   Джун бросила взгляд на Бориса Струмоловского, на Ханну Хобди, на Джимми Португала и, ничего не сказав, вышла, очень далёкая от душевного равновесия. Войдя в столовую, она увидала, что молодая леди — не кто иная, как Флёр. Девушка выглядела прелестной, хоть и была бледна. В этот час разочарования «несчастненькая» из её собственного племени была желанным гостем для Джун, инстинктивно тянувшейся всегда к гомеопатическим средствам.
   Флёр пришла, конечно, из-за Джона, а если и нет, то чтобы выведать что-нибудь от неё. И Джун почувствовала в это мгновение, что помогать кому-нибудь — единственно сносное занятие.
   — Итак, вы вспомнили моё приглашение, — начала она.
   — Да, какой славный, уютный домик! Но, пожалуйста, гоните меня прочь, если у вас гости.
   — И не подумаю, — ответила Джун. — Пусть поварятся немного в собственном соку. Вы пришли из-за Джона?
   — Вы сказали тогда, что, по-вашему, от нас не следует скрывать. Ну вот, я узнала.
   — О! — сказала Джун. — Некрасивая история, правда?
   Они стояли друг против друга, разделённые маленьким непокрытым столом, за которым Джун обычно обедала. В вазе на столе стоял большой букет исландских маков; девушка подняла руку и затянутым в замшу пальцем притронулась к лепестку. Её новомодное затейливое платье с оборками на боках и узкое в коленях неожиданно понравилось Джун — очаровательный цвет, тёмно-голубой, как лён.
   «Просится на холст», — подумала Джун. Её маленькая комната с выбеленными стенами, с полом и камином из старинного розового изразца и с решёткой на окне, в которое солнце бросало свой последний свет, никогда не казалась такой прелестной, как сейчас, когда её украсила фигура девушки с молочно-белым, слегка нахмуренным лицом. Джун неожиданно остро вспомнила, как была миловидна она сама в те давние дни, когда её сердце было отдано Филипу Босини, мёртвому возлюбленному, который отступился от неё, чтобы разорвать навсегда зависимость Ирэн от отца этой девушки. Флёр и об этом узнала?
   — Ну, — сказала она, — как же вы намерены поступить? Прошло несколько секунд, прежде чем Флёр ответила.
   — Я не хочу, чтобы Джон страдал. Я должна увидеть его ещё раз и положить этому конец.
   — Вы намерены положить конец?
   — Что мне ещё остаётся делать?
   Девушка вдруг показалась Джун нестерпимо безжизненной.
   — Вы, полагаю, правы, — пробормотала она. — Я знаю, что так же думает и мой отец; но… я никогда не поступила бы так сама. Я не могу сдаваться без борьбы.
   Какая она осторожная и уравновешенная, эта девушка, как бесстрастно звучит её голос!
   — Все, понятно, думают, что я влюблена.
   — А разве нет?
   Флёр пожала плечами. «Я должна была знать заранее, — подумала Джун. Она дочь Сомса — рыба! Хотя он…»
   — Чего же вы хотите от меня? — спросила она с некоторой брезгливостью.
   — Нельзя ли мне увидеться здесь завтра с Джоном, когда он поедет к Холли? Он придёт, если вы черкнёте ему сегодня несколько слов. А после вы, может быть, успокоили бы их там, в Робин-Хилле, что всё кончено и что им незачем рассказывать Джону о его матери?
   — Хорошо! — сказала коротко Джун. — Я сейчас напишу, и вы можете сами опустить письмо. Завтра, в половине третьего. Меня не будет дома.
   Она села к маленькому письменному столу в углу комнаты. Когда она обернулась, кончив письмо, Флёр всё ещё стояла, перебирая замшевыми пальцами маки.
   Джун запечатала конверт.
   — Вот, возьмите. Если вы не влюблены, тогда, конечно, не о чём больше говорить. Такое уж Джону счастье.
   Флёр взяла письмо.
   — Я страшно вам благодарна.
   «Хладнокровная особа, — подумала Джун. — Джон, сын её отца, любит и нелюбим — и кем? — дочерью Сомса. Какое унижение!»
   — Это все?
   Флёр кивнула головой; оборки её колебались и трепетали, когда она шла, покачиваясь, к двери.
   — До свидания!
   — До свидания… модная куколка, — пробормотала Джун, закрывая дверь. «Ну и семейка!» И она зашагала обратно в ателье.
   Борис Струмоловский молчал, похожий на — Христа, а Джимми Португал разносил всех и каждого, за исключением группы, которую представлял в печати его «Неоартист». В числе осуждённых был Эрик Коббли и ещё несколько гениев, которые в то или иное время занимали первое место в репертуаре Джун, пользовались её помощью и преклонением. С чувством отвращения и пустоты она отошла к окну, чтобы ветер с реки унёс звучавшие в ушах скрипучие слова.
   Но когда Джимми Португал кончил наконец и ушёл с Ханной Хобди, она села и добрых полчаса утешала Бориса Струмоловского, обещая ему по меньшей мере месяц американского счастья, так что он удалился, сохранив в полном порядке свой золотой ореол. «А всё-таки, — думала Джун, — Борис удивительный человек».

VIII. ЗАКУСИВ УДИЛА

   Понять, что ты один против всех, значит (для некоторых натур) освободиться от морального гнёта. Флёр не испытывала угрызений совести, когда вышла из дома Джун. Прочитав осуждение и досаду в синих глазах своей маленькой родственницы, она почувствовала радость, что одурачила её. Она презирала Джун за то, что старая идеалистка не разгадала её истинных целей.
   Положить конец? Как бы не так! Скоро она им всем покажет, что положила только начало. И она улыбалась самой себе на империале автобуса, который вёз её назад в Мейфер. Но улыбка сбежала с её губ, спугнутая судорогой предчувствий и тревоги. Совладает ли она с Джоном? Она закусила удила — заставит ли она и его сделать то же? Она знает правду и всю опасность промедления — он не знает ни того, ни другого; разница очень существенная.
   «Не рассказать ли ему? — думала она. — Так будет, пожалуй, вернее». Это дурацкое стечение обстоятельств не вправе портить их любовь. Джон должен понять. Этого нельзя допустить. С совершившимся фактом люди всегда рано или поздно мирятся. От этой философской мысли, довольно глубокой для её возраста, она перешла к соображению менее философическому. Если уговорить Джона на немедленный тайный брак, а потом он узнает, что ей была известна вся правда, — что тогда? Джон ненавидит окольные дороги. Так не лучше ли рассказать ему? Но вставшее в памяти лицо его матери упорно мешало такому намерению. Флёр боялась. Мать Джона имеет над ним власть; может быть, большую, чем она сама. Кто знает? Риск слишком велик. Поглощённая этими подсознательными расчётами, она проехала мимо Грин стрит до самого отеля «Ритц». Здесь она сошла и пошла пешком обратно вдоль Грин-парка. Гроза омыла каждое дерево, с них ещё капало. Тяжёлые капли падали на её оборки, и, чтобы укрыться, она перешла через улицу под окна «Айсиум-Клуба». Случайно подняв глаза, она увидела в фонаре окна мсье Профона с незнакомым ей высоким толстым человеком. Сворачивая на Грин-стрит, она услышала, что её окликнули по имени, и увидела догонявшего её «проныру». Он снял шляпу — глянцевитый котелок, какие она особенно ненавидела.
   — Добрый вечер, мисс Форсайт. Не могу ли я оказать вам какую-нибудь маленькую услугу?
   — Да — перейти на ту сторону.
   — Скажите на милость! За что вы меня так не любите?
   — Вам кажется?
   — Похоже на то.
   — Хорошо, я скажу вам: потому что вы заражаете меня чувством, что жить на свете не стоит труда.
   Мсье Профон улыбнулся.
   — Бросьте, мисс Форсайт, не огорчайтесь. Всё уляжется. Ничто на земле не прочно.
   — Нет, многое прочно, — вскричала Флёр, — по крайней мере для меня, в особенности приязнь и неприязнь.
   — Однако это делает меня немного несчастным.
   — А я думала, что вас ничто не может сделать счастливым или несчастным.
   — Я не люблю докучать людям, а потому уезжаю на своей яхте.
   Флёр удивлённо вскинула на него глаза.
   — Куда?
   — В маленькое плавание, к островам Океании или ещё куда-нибудь, сказал мсье Профон.
   Флёр почувствовала и облегчение и обиду. Он явно давал ей понять, что порывает с её матерью. Как смеет он иметь с нею какую бы то ни было связь и как он смеет её порывать!
   — Всего хорошего, мисс Форсайт! Кланяйтесь от меня миссис Дарти. Право, не такой уж я дурной человек. Всего хорошего!
   Он остался стоять на углу со шляпой в руке. Оглянувшись украдкой, она увидела, как он — элегантный и грузный — направился обратно в клуб.
   «Он даже любить не может с убеждением, — подумала она. — Что станет делать мама?»
   Сны её в эту ночь были отрывочны и тревожны; она встала с тяжёлой головой и сразу принялась за изучение Уитекерского альманаха. Каждый Форсайт убеждён в глубине души, что в любой ситуации самое важное — факты. Пусть даже ей удастся одолеть предубеждение Джона, — без точно разработанного плана для выполнения их отчаянного замысла у них ничего не выйдет. Неоценимый справочник сообщил ей, что каждому из них надо достичь двадцати одного года, а иначе требуется чьё-то согласие, которого им, конечно, не получить; потом она совсем заблудилась среди указаний о разрешениях, справках, повестках, районах и, наконец, наткнулась на слова «дача ложных показаний». Ерунда! Кто, в самом деле, осудит их, если они неправильно укажут свой возраст ради того, чтобы пожениться по любви? Она кое-как позавтракала и вернулась к Уитекеру. Чем больше она знакомилась с ним, тем меньше у неё оставалось уверенности; и вот, лениво перевернув страницу, она напала на раздел «Шотландия». В Шотландии можно пожениться без всякой канители. Ей нужно только прожить там двадцать один день, а потом приезжает Джон, и они пред лицом двух свидетелей могут объявить себя мужем и женой. И что всего важнее — это действительно делает их мужем и женой. Так будет лучше всего; и Флёр тут же перебрала в памяти всех своих школьных подруг. Мэри Лэм! Мэри Лэм — молодчина и живёт в Эдинбурге. И у неё есть брат. Можно поехать погостить к Мэри Лэм они с братом и будут свидетелями. Флёр прекрасно знала, что многие девушки нашли бы все это излишним; ей с Джоном достаточно было бы поехать куда-нибудь вдвоём на воскресенье, а потом заявить родителям: «Мы фактически муж и жена, теперь надо это узаконить». Но Флёр недаром была Форсайт; она чувствовала сомнительность подобного предприятия и заранее боялась выражения лица, с которым её отец встретит такое заявление. Кроме того, возможно, что Джон на это не пойдёт; он так в неё верит, нельзя ронять себя в его глазах. Нет! Мэри Лэм предпочтительней, и сейчас самый сезон для поездки в Шотландию. Значительно успокоенная. Флёр уложила свой чемодан, счастливо избежала встречи с тёткой и села в автобус на Чизик. Она приехала слишком рано и отправилась в Кью-Гарденс, но не нашла покоя среди его цветов, клумб, деревьев с ярлычками, широких зелёных лужаек и, проглотив в павильоне чашку кофе и два бутерброда с паштетом из килек, вернулась в Чизик и позвонила у подъезда Джун. Австрийка провела её в столовую. Теперь, когда Флёр знала, какое препятствие стоит перед ней и Джоном, её тяготение к нему возросло в десять раз, как если бы он был игрушкой с острыми краями или ядовитой краской, какие у неё, бывало, отбирали в детстве. Если она не добьётся своего и не получит Джона навсегда, она, казалось ей, умрёт от горя. Правдой или неправдой она должна его получить — и получит! Круглое тусклое зеркало с очень старым стеклом висело над розовым изразцовым камином. Она стояла и глядела на своё отражение — бледное лицо, тёмные круги под глазами. Лёгкий трепет прошёл по её нервам. Но вот раздался звонок, и, подкравшись к окну, она увидела, что Джон стоит перед дверью, приглаживая волосы и облизывая губы, словно и он старался совладать с нервным волнением.
   Когда он вошёл, она сидела спиною к двери, на одном из двух стульев с плетёными сиденьями, и сразу сказала:
   — Садись, Джон, я хочу серьёзно поговорить с тобой.
   Джон сел на стол рядом с ней, и, не глядя на него, она продолжала:
   — Если ты не хочешь меня потерять, мы должны пожениться.
   Джон обомлел.
   — Как? Ты узнала ещё что-нибудь?
   — Нет, но я почувствовала это в Робин-Хилле и после, дома.
   — В Робин-Хилле… — Джон запнулся. — В РобинХилле всё прошло гладко. Мне ничего не сказали.
   — Но нам будут препятствовать. Я это ясно прочла на лице твоей матери. И на лице моего отца.
   — Ты видела его с тех пор?
   Флёр кивнула. Идёт ли в счёт небольшая добавочная ложь?
   — Но, право, — пылко воскликнул Джон, — я не понимаю, как они могут сохранять такие чувства после стольких лет!
   Флёр подняла на него глаза.
   — Может быть, ты недостаточно любишь меня?
   — Недостаточно люблю? Я! Когда я…
   — Тогда обеспечь меня за собой.
   — Не говоря им?
   — Заранее — нет.
   Джон молчал. Насколько старше выглядел он теперь, чем каких-нибудь два месяца назад, когда она увидела его впервые, — на два года старше!
   — Это жестоко оскорбило бы маму, — сказал он.
   Флёр отняла руку.
   — Ты должен сделать выбор.
   Джон соскользнул со стола и встал перед ней на колени.
   — Но почему не сказать им? Они не могут помешать нам, Флёр!
   — Могут! Говорю тебе — могут!
   — Каким образом?
   — Мы от них в полной зависимости. Начнутся денежные стеснения и всякие другие. Я не из терпеливых, Джон.
   — Но это значит обмануть их.
   Флёр встала.
   — Ты не любишь меня по-настоящему, иначе ты не колебался бы. «Иль он судьбы своей боится…»[60]
   Джон силой заставил её снова сесть. Она продолжала торопливо:
   — Я всё обдумала. Мы должны поехать в Шотландию. Когда мы поженимся, они скоро примирятся. С фактами люди всегда примиряются. Неужели ты не понимаешь, Джон?
   — Но так жестоко оскорбить их! Так он скорей готов оскорбить её, чем своих родителей!
   — Хорошо. Пусти меня!
   Джон встал и заслонил спиною дверь.
   — Должно быть, ты права, — медленно проговорил он, — но я хочу подумать.
   Она видела, что чувства в нём кипят, он им мучительно ищет выражения, но не захотела ему помочь. Она в этот миг ненавидела себя и почти ненавидела его. Почему он предоставляет ей одной защищать их любовь? Это нечестно. А потом она увидела его глаза, полные обожания и отчаяния.
   — Не смотри так. Я только не хочу терять тебя, Джон.
   — Ты не можешь потерять меня, пока ты меня любишь.
   — О нет, могу.
   Джон положил руки ей на плечи.
   — Флёр, ты что-то узнала и не говоришь мне.
   Вот он, прямой вопрос, которого она боялась! Она посмотрела ему в глаза и ответила:
   — Нет, — сожгла корабли. Лишь бы получить его. Он простит ей ложь. И, обвив его шею руками, она его поцеловала в губы. Выиграла! Она почувствовала это по биению его сердца на своей груди, по тому, как закрылись его глаза. — Я хочу обеспечить. Обеспечит! «, — шептала она. — Обещай.
   Джон не отвечал. На лице его лежала тишина предельного смятения. Наконец он сказал:
   — Это всё равно что дать им пощёчину. Я должен немного подумать. Правда, Флёр, должен.
   Флёр выскользнула из его объятий.
   — Ах так! Хорошо.
   И внезапно она разразилась слезами разочарования, стыда и чрезмерного напряжения. Последовало пять остро несчастных минут. Раскаянию и нежности Джона не было границ; но он не дал обещания. Она хотела крикнуть: «Отлично! Раз ты недостаточно любишь меня, прощай!» — но не смела. С детства привыкшая к своеволию, она была ошеломлена отпором со стороны такого юного, нежного и преданного существа. Хотела оттолкнуть его прочь от себя, испытать, как подействует на него гнев и холод, — и не смела. Сознание, что она замышляла толкнуть его вслепую на непоправимое, ослабляло искренность обиды, искренность страсти; и даже в свои поцелуи она не смогла вложить столько обольстительности, сколько хотела. Это бурное маленькое столкновение окончилось, ничего не разрешив.
   — Не выпьете ли чаю, gnadiges Fraulein?
   Оттолкнув от себя Джона, она крикнула:
   — Нет, нет, благодарю вас! Я сейчас ухожу.
   И, прежде чем он успел её остановить, ушла.
   Она шла крадучись, отирая горевшие пятнистым румянцем щеки, испуганная, разгневанная, донельзя несчастная. Так сильно разволновала она Джона и всё-таки ни о чём не договорилась, не добилась от него обещания. Но чем темней, чем ненадёжней казалось будущее, тем упорней «воля к обладанию» впивалась щупальцами в плоть её сердца, как притаившийся клещ.
   На Грин-стрит никого не было дома. Уинифрид пошла с Имоджин смотреть пьесу, которую одни находили аллегорической, другие — «очень, понимаете, возбуждающей». Уинифрид и Имоджин соблазнились отзывом «других». Флёр поехала на вокзал. Ветер дышал в окно вагона запахом поздних покосов и кирпичных заводов Вест-Дрэйтона, овевал её неостывшие щёки. Ещё недавно казалось, что так легко сорвать цветы, а теперь они были все в шипах и колючках. Но тем прекрасней и желанней был для её упрямого сердца золотой цветок, вплетённый в венок из терновника.