— Я жду Проспера, — сказала Уинифрид, — но он так увлечён своей яхтой!
   Сомс украдкой посмотрел на жену. Лицо её не дрогнуло. Придёт ли этот тип, или нет, ей, по-видимому, всё известно. От него не ускользнуло, что Флёр тоже покосилась на мать. Если Аннет не считается с его чувствами, она должна бы подумать о Флёр. Разговор, крайне бессвязный, перебивался рассуждениями Джека Кардигана о «мид-оф»[64] . Он стал перечислять всех «великих мид-офов» от первых дней творения, считая их, как видно, одним из основных элементов, составляющих расовую сущность британцев. Сомс справился со своим омаром и приступил к пирогу с голубями, когда услышал слова: «Я немного опоздал, миссис Дарти» — и увидел, что пустого места за столом больше нет. Между Имоджин и Аннет сидел мсье Профон. Сомс усердно продолжал есть, изредка лишь перекидываясь словом с Мод и Уинифрид. Разговор жужжал вокруг него. Голос Профона произнёс:
   — Мне кажется, вы ошибаетесь, миссис Форсайт; я готов держать пари, что мисс Форсайт со мной согласится.
   — В чём? — раздался через стол высокий голос Флёр.
   — Я высказал мнение, что молодые девушки остались такими же, какими были всегда, — разница очень маленькая.
   — Вы так хорошо их знаете?
   Этот резкий ответ заставил всех насторожиться, и Сомс заёрзал в жидком зелёном креслице.
   — Я, конечно, не смею утверждать, но, по-моему, они хотят идти своей собственной маленькой дорожкой, а это, думается мне, было и раньше.
   — Вот как!
   — Но, Проспер, — мягко возразила Уинифрид, — девицы, которых видишь на улице, девицы, поработавшие на военных заводах, молоденькие продавщицы — их манеры просто бьют в глаза.
   При слове «бьют» Джек Кардиган прервал свои исторические изыскания; среди полного молчания мсье Профон сказал:
   — Раньше это скрывалось внутри, теперь проступило наружу.
   — Но их нравственность! — вскричала Имоджин.
   — Они нравственны не менее, чем раньше, миссис Кардиган, но только теперь у них больше возможностей.
   Это замечание, замаскированно-циническое, было принято лёгким смешком Имоджин, удивлённо раскрывшимся ртом Джека Кардигана и скрипом кресла под Сомсом.
   Уинифрид сказала:
   — Какой вы злой, Проспер!
   — А вы что скажете, миссис Форсайт? Вы не находите, что человеческая природа всегда одна и та же?
   Сомс подавил внезапное, желание вскочить и дать бельгийцу пинка. Он услышал ответ жены:
   — В Англии человеческая природа не такая, как в других местах.
   Опять её проклятая ирония!
   — Возможно. Я мало знаком с этим маленьким островом. Но я сказал бы, что вода кипит, везде, хоть котёл и прикрыт крышкой. Мы все стремимся к наслаждению — и всегда стремились.
   Чёрт бы побрал этого человека! Его цинизм просто… просто оскорбителен!
   После завтрака общество разбилось на пары для пищеварительной прогулки. Из гордости Сомс не подал и вида, но он превосходно знал, что Аннет где-то «рыщет» с Профоном. Флёр пошла с Вэлом, его она выбрала, конечно, потому, что он знает того мальчишку. Ему самому досталась в пару Уинифрид. Несколько минут они шли по кругу в ярком потоке толпы, раскрасневшиеся и сытые, затем Уинифрид сказала:
   — Хотелось бы мне, друг мой, вернуться на сорок лет назад.
   Перед её духовными очами нескончаемым парадом проходили её собственные туалеты, сшитые к празднику у Лорда и оплачиваемые каждый раз по случаю очередного денежного кризиса её отцом.
   — В конце концов нам жилось тогда очень весело.
   Иногда мне даже хочется снова увидеть Монти. Что ты скажешь о нынешней публике, Сомс?
   — Безвкусица, не на что посмотреть. Всё стало разваливаться с появлением велосипедов и автомобилей; а война довершила развал.
   — Я часто думаю: к чему мы идём? — пирог с голубями сообщил Уинифрид нежную мечтательность. — У меня нет никакой уверенности, что мы не вернёмся к кринолинам и клетчатым панталонам. Посмотри вон на то платье!
   Сомс покачал головой.
   — Деньги есть и теперь, но нет веры в устои. Мы не откладываем на будущее. Нынешняя молодёжь… жизнь для них короткое мгновение — и весёлое.
   — Ах, какая шляпа! — сказала Уинифрид. — Не знаю, право, как подумаешь, сколько людей убито на войне и всё такое, так просто диву даёшься. Нет другой такой страны, как наша. Проспер говорит, что все остальные страны, кроме Америки, обанкротились; но американцы всегда перенимали стиль одежды у нас.
   — Он в самом деле едет в Полинезию?
   — О! Никогда нельзя знать, куда едет Проспер.
   — Вот кто, если хочешь, знамение времени, — пробормотал Сомс.
   Уинифрид крепко стиснула рукой его локоть.
   — Головы не поворачивай, — сказала она тихо, — но посмотри направо в первом ряду на трибуне.
   Сомс посмотрел, как мог, в границах поставленного условия. Там сидел человек в сером цилиндре, с седой бородкой, с худыми смуглыми морщинистыми щеками и несомненным изяществом в позе, а рядом с ним — женщина в зеленоватом платье, тёмные глаза которой пристально глядели на него, Сомса. Он быстро опустил глаза и стал глядеть на свои ноги. Как ноги смешно передвигаются: одна, другая, одна, другая. Голос Уинифрид сказал ему на ухо:
   — У Джолиона вид совсем больной, но он сохранил стиль. А она не меняется — разве что волосы.
   — Зачем ты рассказала Флёр об этой истории?
   — Я не рассказывала; она узнала сама. Я всегда говорила, что так и выйдет.
   — Очень досадно. Она увлеклась их сыном.
   — Ах плутовка! — прошептала Уинифрид. — Она старалась отвести мне глаза на этот счёт. Что ты думаешь делать, Сомс?
   — Буду плыть по течению.
   Они шли дальше молча, едва подвигаясь вперёд в густой толпе.
   — Действительно, — сказала вдруг Уинифрид, — можно сказать — судьба. Но это так несовременно. Смотри! Джордж и Юстас.
   Высокая и грузная фигура Джорджа Форсайта остановилась перед ними.
   — Алло, Сомс! — сказал он. — Я только что встретил Профона и твою жену. Ты можешь догнать их, если прибавишь шагу. Заходил ты к Тимоти?
   Сомс кивнул, и людской поток разделил их.
   — Мне всегда нравился Джордж, — сказала Уинифрид. — Он такой забавный.
   — А мне он никогда не нравился, — ответил Сомс. — Где ты сидишь? Я хочу вернуться на наши места. Может быть, Флёр уже там.
   Проводив Уинифрид до её места, он вернулся на своё и сидел, едва замечая быстрые белые фигурки, мелькавшие вдалеке, стук клюшек, взрывы аплодисментов то с одной, то с другой стороны. Ни Флёр, ни Аннет! Чего ждать от современных женщин? Они получили право голоса.[65] Получили «эмансипацию» — и ничего хорошего из этого не вышло! Так Уинифрид хотела бы вернуться назад и начать все сначала, включая Дарти? Возвратит прошлое сидеть здесь, как он сидел в восемьдесят третьем и восемьдесят четвёртом годах, до того как убедился, что брак его с Ирэн разрушен, до того как её отвращение к нему стало настолько очевидным, что он при всём желании не мог его не замечать. Он увидел её с Джолионом, и вот пробудились воспоминания. Даже теперь он не мог понять, почему она была так неподатлива. Она могла любить других мужчин; в ней это было! Но перед ним, перед единственным мужчиной, которого она обязана была любить, перед ним она предпочла закрыть своё сердце. Когда он оглядывался на прошлое, ему представлялось — хоть он и понимал, что это фантазия, — ему представлялось, что современное ослабление брачных уз (пусть формы и законы брака остались прежними), современная распущенность возникли из бунта Ирэн; ему представлялось (пусть это фантазия), что начало положила Ирэн, и разрушение шло, пока не рухнуло всякое благопристойное собственничество во всём и везде или не оказалось на пороге крушения. Всё пошло от неё! А теперь — недурное положение вещей! Домашний очаг! Как можно иметь домашний очаг без права собственности друг на друга? Скажут, пожалуй, что у него никогда не было настоящего домашнего очага. Но по его ли вине? Он делал всё что мог. А наградой ему — те двое, сидящие рядом на трибуне, и эта история с Флёр!
   Охваченный чувством одиночества, он подумал: «Не стану больше ждать! Сами найдут дорогу до гостиницы, если захотят вернуться!» Окликнув у выхода такси, он сказал:
   — На Бэйсуотер-Род.
   Старые тётки никогда ему не изменяли. Для них он был всегда желанным гостем. Их больше нет на свете, но остался Тимоти!
   На крыльце в открытых дверях стояла Смизер.
   — Мистер Сомс! А я как раз вышла подышать свежим воздухом. Вот-то обрадуется кухарка!
   — Как поживает мистер Тимоти?
   — Последние несколько Дней он что-то не в себе, сэр; уж очень много разговаривает. Вот и сегодня утром он вдруг сказал: «Мой брат Джемс сильно постарел». Он путается в Мыслях, мистер Сомс, и всё говорит о родных. Тревожится за их вклады. На днях он сказал: «Мой брат Джолион не признает консолей». Он, видимо, очень этим удручён. Заходите же, мистер Сомс, заходите. Такая приятная неожиданность.
   — Я на несколько минут, — сказал Сомс.
   — Да, — жужжала Смизер в передней, где в воздухе странно чувствовалась свежесть летнего дня, — мы им последнюю неделю не совсем довольны. Он, когда кушал, всегда оставлял лакомые кусочки на закуску. А с понедельника он кушает их первыми. Если вы когда наблюдали за собакой, мистер Сомс, так она всегда за своим обедом съедает вперёд мясо. Мы всегда считали хорошим признаком, что мистер Тимоти в своём преклонном возрасте оставляет лакомое на закуску, но теперь он стал очень невоздержан; он теперь начинает с лучших кусков. Доктор не придаёт этому значения, но, право… — Смизер покачала головой. — Мистер Тимоти, кажется, думает, что если он не съест их сразу же, то потом они ему не достанутся. Нас это беспокоит — это, и его разговорчивость…
   — Он ничего важного не говорил?
   — Как это ни печально, мистер Сомс, но я должна сказать, что он потерял интерес к своему завещанию. Просто видеть его не желает, дуется, а ведь столько лет вынимал его каждое утро. Так странно! Он сказал на днях: «Они ждут моих денег». Я так и ахнула, потому что, как я и сказала ему, никто, конечно, не ждёт его денег. И так жаль, что он в своём возрасте думает о деньгах. Я собралась с духом и сказала: «Знаете, мистер Тимоти, моя дорогая хозяйка — то есть мисс Форсайт, мистер Сомс, мисс Энн, которая меня обучала, — она никогда не думала о деньгах, сказала я, ей всего важнее было доброе имя». Он посмотрел ни меня просто выразить не могу, до чего странно и очень сухо сказал: «Никому не нужно моё доброе имя». Подумайте, такие сказал слова. Но иногда он говорит вполне разумно.
   Сомс между тем разглядывал старую гравюру около вешалки и думал: «Ценная вещь!»
   — Я подымусь наверх, загляну к нему, Смизер, — сказал он.
   — С ним сейчас кухарка, — пропыхтела Смизер из своего корсета, — она будет очень рада вас увидеть.
   Сомс медленно взбирался по лестнице, думая: «Не дай бог дожить до такой старости!»
   На втором этаже он остановился и постучал. Дверь отворилась, и он увидел круглое приветливое лицо женщины лет шестидесяти.
   — Мистер Сомс! — сказала она. — Неужели! Мистер Сомс!
   Сомс кивнул.
   — Да, это я, Джейн!
   И вошёл.
   Тимоти, обложенный подушками, полусидел в постели, сложив руки на груди и уставив глаза в потолок, на котором застыла вниз головою муха. Сомс стал в ногах кровати, глядя прямо на него.
   — Дядя Тимоти, — сказал он, повысив голос, — дядя Тимоти!
   Глаза Тимоти оторвались от мухи и остановились на лице гостя. Сомс видел, как бледный старческий язык прошёл по тёмным губам.
   — Дядя Тимоти, — повторил он, — не могу ли я что-нибудь сделать для вас? Не хотите ли вы что-нибудь сказать?
   — Ха! — произнёс Тимоти.
   — Я пришёл проведать вас и посмотреть, все ли у вас благополучно.
   Тимоти кивнул. Он, видимо, старался освоиться с возникшей перед ним фигурой.
   — Есть ли у вас всё, что вам нужно?
   — Нет, — сказал Тимоти.
   — Не могу ли я достать вам что-нибудь?
   — Нет, — сказал Тимоти.
   — Я Сомс. Понимаете? Ваш племянник. Сомс Форсайт. Сын вашего брата Джемса.
   Тимоти кивнул.
   — Я был бы рад что-нибудь сделать для вас.
   Тимоти поманил. Сомс подошёл ближе.
   — Ты, — заговорил Тимоти беззвучным от старости голосом, — ты накажи им всем, — и палец его постучал по локтю Сомса, — чтоб они держались, держались — консоли идут в гору, — и он трижды кивнул головой.
   — Хорошо, — сказал Сомс, — я им передам.
   — Да, — сказал Тимоти и, снова уставив глаза в потолок, добавил: Муха.
   Странно растроганный, Сомс взглянул на приятное полное лицо кухарки, сплошь покрывшееся морщинками от постоянной возни у плиты.
   — Ну, теперь-то ему станет лучше, сэр, — сказала она.
   Тимоти что-то бормотал, но он явно разговаривал сам с собой, и Сомс вышел вместе с кухаркой.
   — Мне так хотелось бы приготовить вам клубничный мус, мистер Сомс, как в добрые старые дни; вы так его, бывало, любили. До свидания, сэр, всего хорошего; вот обрадовали нас, что зашли!
   — Оберегайте его, Джейн, — он в самом деле стар.
   И, пожав её морщинистую руку. Сомс спустился в переднюю. Смизер ещё стояла в дверях — дышала свежим воздухом.
   — Как вы его находите, мистер Сомс?
   — Смизер, — сказал Сомс, — мы все перед вами в долгу.
   — О, нисколько, мистер Сомс. Не говорите! Это одно удовольствие, он замечательный человек.
   — Ну, до свидания, — сказал Сомс и сел в такси.
   «Идут в гору, — думал он. — В гору».
   Прибыв в свой отель на Найтсбридж, он вошёл в гостиную и заказал чай. Ни жены, ни дочери не было дома. И снова его охватило чувство одиночества. Ох, эти гостиницы! Какие они стали теперь чудовищно громадные! Он помнит время, когда самыми большими были гостиницы Лонга, Брауна, Морлея, Тевисток-отель, а при упоминании о Лэнгхэме и Гранд-отеле сомнительно покачивали головой. Отели и клубы, клубы и отели; им теперь нет конца. И Сомс, только что дивившийся на стадионе Лорда чуду традиции и прочности, предался раздумью о том, как изменился этот Лондон, где он родился на свет шестьдесят пять лет назад. Идут ли консоли в гору или падают, но Лондон стал чудовищно богат. Нет другого столь богатого города, кроме разве Нью-Йорка. Пусть газеты впадают в истерику; но те, кто, подобно ему, помнят, каков был Лондо шестьдесят лет назад, и видят его теперь, — те понимают всю плодотворность и гибкость богатства. Нужно только не терять головы и неуклонно стремиться к нему. В самом деле! Он помнит, булыжные мостовые и вонючую солому под ногами в кэбе. А старый Тимоти — чего только он не мог бы рассказать, если бы сохранил память! Во всём неустройство, люди спешат, суетятся, но здесь — Лондон на Темзе, вокруг — Британская империя, а дальше — край земли. «Консоли идут в гору!» Нечему тут удивляться. Всё дело в породе. И всё, что было в Сомсе бульдожьего, с минуту отражалось во взгляде его серых глаз, пока их не привлекла викторианская гравюра на стене. Отель закупил три дюжины таких гравюрок. На старые офорты в старых гостиницах было приятно смотреть какая-нибудь охота или «Карьера повесы»,[66] — а эта сентиментальная ерунда — да что там! Викторианская эпоха миновала. «Накажи им, чтоб они держались», — сказал старый Тимоти. Но чего держаться в этом новом «демократическом» столпотворении, когда даже частная собственность под угрозой? И при мысли, что может быть уничтожена частная собственность. Сомс оттолкнул чашку с недопитым чаем и подошёл к окну. Подумать только! Природой можно будет владеть не в большей мере, чем владеет эта толпа цветами, деревьями, прудами Хайд-парка. Нет, нет! Частная собственность лежит в основе всего, что стоит иметь. Просто мир немного свихнулся, как иногда собаки в полнолуние теряют рассудок и отправляются на ночную охоту. Но мир, как собака, знает, где лучше кормят и дают тёплую постель, он непременно вернётся к единственному очагу, какой стоит иметь, — к частной собственности. Мир временно впал в детство, как старый Тимоти, и начинает с лакомого куска!
   Он услышал за спиной шум и увидел, что пришли жена и дочь.
   — Вернулись всё-таки! — сказал он.
   Флёр не ответила; она постояла, посмотрела на него и на мать и прошла в свою спальню. Аннет налила себе чашку чая.
   — Я еду в Париж, к моей матери, Сомс.
   — О! К твоей матери?
   — Да.
   — Надолго?
   — Не знаю.
   — А когда выезжаешь?
   — В понедельник.
   Действительно ли она едет к матери? Странно, как ему это стало безразлично! Странно, как безошибочно предугадала она, что он отнесётся безразлично к её отъезду, поскольку всё обходится без скандала. И вдруг между собой и женой он отчётливо увидел лицо, которое уже видел сегодня: лицо Ирэн.
   — Деньги тебе нужны?
   — Спасибо; у меня вполне достаточно.
   — Хорошо. Извести нас, когда соберёшься назад.
   Аннет положила на тарелку печенье, которое вертела в пальцах, и, глядя на мужа сквозь подчернённые ресницы, спросила:
   — Передать что-нибудь maman?
   — Передай поклон.
   Аннет потянулась, держа руки на пояснице, и сказала по-французски:
   — Какое счастье, что ты никогда не любил меня, Сомс! — И, встав, тоже вышла из комнаты.
   Сомс был рад, что она сказала это по-французски, как бы исключая тем необходимость ответа. Опять то, другое лицо — бледное, темноглазое, всё ещё красивое И где-то глубоко-глубоко внутри зашевелилось что-то похожее на тепло, словно от искры, тлеющей под рыхлой кучей пепла. А Флёр сходит с ума по её сыну! Дикая случайность! Но существует ли вообще случайность? Человек идёт по тротуару, и ему падает на голову кирпич. А, вот это — случайность, несомненно. Но тут!.. «Унаследовала», — сказала Флёр. Она — она будет крепко держаться своего!

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

I. ДУХ СТАРОГО ДЖОЛИОНА

   Двойственное побуждение заставило Джолиона сказать в то утро своей жене: «Поедем на стадион!»
   «Срочно требуется»… что-нибудь, чем можно заглушить тревогу, которая не оставляла его и Ирэн в течение шестидесяти часов с той минуты, как Джон привёз Флёр в Робин-Хилл. И требуется что-нибудь, чтобы утолить терзания памяти у человека, знающего, что любой день может положить им конец!
   Пятьдесят восемь лет назад Джолион поступил в Итон, потому что старому Джолиону заблагорассудилось «приобщить его к лику образованных людей» с возможно большими издержками. Из года в год он ездил на стадион Лорда с отцом, чья юность, в двадцатых годах прошлого века, протекала без шлифовки на крикетном поле. Старый Джолион, не смущаясь, говорил о крикете языком профана: «полмяча», «три четверти мяча», «попал в серёдку», «подшиб», и молодой Джолион в простодушном снобизме молодости трепетал, как бы кто не подслушал его родителя! Только в высоком деле крикета ему и приходилось трепетать — отец всегда казался ему идеалом. Старый Джолион не получил утончённого образования, но врождённая взыскательность и уравновешенность спасали его от срывов в вульгарность. Как приятно было после этих цилиндров, воя, изнурительной жары прокатиться домой с отцом в кабриолете, принять ванну, переодеться и поехать в клуб «Разлад», где подадут на обед салаку, котлеты и яблочный пирог, а из клуба отправиться вместе в оперу или в театр — два щёголя, молодой и старый, в светло-лиловых лайковых перчатках. А в воскресенье, когда матч закончится и цилиндр получит долгожданную отставку, поехать в нарядном экипаже в ресторан «Корона и скипетр» и к террасе над Темзой — золотые шестидесятые годы, когда мир был прост, денди блистательны, демократия ещё не родилась и романы Уайта Мелвила[67]выходили один за другим.
   Явилось новое поколение, с его сыном Джолли, носившим в петлице василёк Хэрроу, — старому Джолиону заблагорассудилось, чтобы внук его «приобщился» с чуть-чуть меньшими издержками, — и снова Джолион в день матча томился от жары и наблюдал игру страстей и возвращался к прохладе и клубничным грядкам Робин Хилла, а после обеда играл на бильярде, причём его мальчик отчаянно «мазал» и старался казаться скучающим и взрослым. Эти два дня в году они с сыном оставались одни во всём мире, с глазу на глаз, — а демократия только что народилась!
   Итак, Джолион откопал серый цилиндр, взял у Ирэн клочок голубой ленты и помаленьку, полегоньку, в автомобиле, на поезде и в такси добрался до стадиона. Там, сидя рядом с Ирэн, одетой в зеленоватое платье с узкими чёрными кантами, он наблюдал за игрой и чувствовал, как шевелится в нём былое, волнение.
   Но мимо прошёл Сомс, и день был испорчен. Лицо Ирэн исказилось, она сжала губы. Не стоило сидеть здесь и ждать, что вот-вот встанут перед ним Сомс или его дочь, точно цифры бесконечной дроби. Он сказал:
   — Не довольно ли, милая? Поедем, если хочешь, домой!
   К вечеру Джолион почувствовал полный упадок сил. Не желая, чтобы Ирэн видела его в таком состоянии, он подождал, когда она села за рояль, и тихо удалился в свой кабинет. Он распахнул высокое окно — чтобы не было душно, распахнул двери — чтобы слышать волны её музыки, и, усевшись в старом кресле своего отца, прислонив голову к потёртому коричневому сафьяну, сомкнул глаза. Как то место из сонаты Цезаря Франка,[68] была его жизнь с Ирэн — божественная третья тема. И вдруг теперь эта история с Джоном — скверная история! В полузабытьи, на грани сознания, он едва отдавал себе отчёт, наяву или во сне слышит он запах сигары и видит во мраке, перед закрытыми глазами, своего отца. Образ возникал, уходил и опять возникал: ему казалось, что в этом кресле, где сейчас сидит он сам, видит он отца; видит, как старый Джолион, в чёрном сюртуке, закинул ногу на ногу и покачивает между большим и указательным пальцами очки; видит длинные белые усы и запавшие глаза, что смотрят из-под купола лба и, кажется, ищут его собственные глаза и говорят: «Ты уклоняешься, Джо? Тебе решать, не ей. Она только женщина!» Ах, как он узнавал своего отца в этой фразе! Как всплывал вместе с нею весь викторианский век! А он отвечает: «Нет, я струсил, не решился нанести удар ей, и Джону, и себе. У меня слабое сердце. Я струсил». Но старые глаза (насколько они старше, насколько они моложе его собственных глаз!) повторяют настойчиво: «Твоя жена; твой сын; твоё прошлое. Смелее, мой мальчик!» Была ли то весть от Духа блуждающего? Или только голос отца, продолжающего жить в сыне? Снова послышался запах сигары — от старого продымлённого сафьяна. Нет! Он не станет уклоняться! Он напишет Джону, изложит все как есть — чёрным по белому! И вдруг ему трудно стало дышать, что-то стянуло горло, и сердце как будто взбухло в груди. — Он встал и вышел на воздух. Звезды были необычайно ярки. Он прошёл по террасе вокруг дома, пока не поравнялся с окном гостиной, откуда мог видеть Ирэн за роялем; свет лампы падал на её словно напудренные волосы; она ушла в себя; тёмные глаза глядели в пространство; руки праздно лежали на клавишах. Джолион увидел, как она подняла эти руки и стиснула их на груди. «О Джоне! — подумал он. — Все о Джоне! Я для неё перестаю существовать — это так естественно!»