Вот они все! Энн, Джули, Эстер, Сьюзен совсем ещё маленькой девочкой, Суизин с небесно-голубыми глазами, розовыми щёчками, жёлтыми локонами, в белом жилете — как живой, и Николае, купидон, закативший к небу глаза. И если подумать, дядя Ник был всегда такой — удивительный был человек до конца своих дней. Да, несомненно талантливая художница. И в миниатюрах всегда есть своя особая прелесть — cachet; это тихая заводь, которую не затрагивают бурные течения изменчивой эстетической моды. Сомс отворил дверь в гостиную. В комнате было прибрано, мебель стояла без чехлов, гардины были раздвинуты, точно его тётки ещё проживали здесь в терпеливом ожидании. И у него явилась мысль: когда Тимоти умрёт, можно было бы — и не только можно, а почти что должно — сохранить этот дом, как сохраняется дом Карлейля[22], вывесить дощечку и показывать желающим. «Типичное жилище средневикторианского периода — один шиллинг за вход, каталог бесплатно». В конце концов, этот дом — самая совершенная и едва ли не самая мёртвая вещь в Лондоне наших дней. В своём роде это законченный памятник культуры. Стиль выдержан безупречно, нужно только — и он это сделает — убрать отсюда и перенести в его личную коллекцию эти четыре картины барбизонской школы, которые он сам подарил когда-то своим тёткам. Ещё не выцветшие небесно-голубые стены; зелёные портьеры, затканные красными цветами и папоротниками; вышитый гарусом экран перед камином; наполненный безделушками шкафчик красного дерева со стеклянными дверцами; расшитые бисером скамеечки для ног; на книжных полках — Ките, Шелли, Саути, Каупер[23], Колридж, байроновский «Корсар» (только «Корсар», а больше ничего) и викторианские поэты; горка маркетри с семейными реликвиями, обитая изнутри блеклым красным плюшем; первый веер тёти Эстер; пряжки от башмаков их деда с материнской стороны; три заспиртованных в бутылочке скорпиона; очень жёлтый слоновый клык, который прислал домой из Индии двоюродный дядя Эдгар Форсайт, торговавший джутом; пришпиленный к стенке жёлтый клочок бумаги, покрытый паутинными письменами, увековечившими бог весть какие события. И картины, теснящиеся на стенах, — все акварели, за исключением тех четырех барбизонцев, которые кажутся в этой обстановке иностранцами (они и есть иностранцы), — яркие, чисто жанровые картины: «На пчельнике», «Эй, паромщик!» и две в манере Фрита: игра в кости, кринолины — подарок Суизина. Да! Много, много картин, на которые Сомс засматривался тысячу раз, высокомерный и зачарованный; чудесная коллекция блестящих, гладких золочёных рам.
   И рояль, великолепно протёртый и, как всегда, герметически закрытый; и на рояле альбом засушенных водорослей — утеха тёти Джули. И кресла на золочёных ножках, которые в действительности крепче, чем на вид. И сбоку у камина пунцовая шёлковая кушетка, на которой тётя Энн, а после неё тётя Джули сидели, бывало, не сгибая спины, лицом к окну. А по другую сторону камина, спинкой к окну, единственное действительно удобное кресло для тёти Эстер. Сомс протёр глаза — ему чудилось, точно они и сейчас ещё здесь сидят. Ах, и запах, сохранившийся поныне, — запах чрезмерного обилия материй, стираных кружевных занавесей, пачули в пакетиках» засохших пчелиных крылышек. «Да, — думал он, — теперь ничего подобного не найти. Это следует сохранить». Пусть смеются сколько угодно, но перед этой приличной жизнью с её твёрдыми устоями — для разборчивого глаза, и носа, и вкуса — каким жалким кажется наше время с подземкой и автомобилями, с непрерывным курением, закидыванием ноги на ногу, с голоплечими девицами, которых видно от пят до колен, а при желании от головы до пояса (что может быть, приятно для сатира, сидящего в каждом Форсайте, но плохо отвечает его представлениям о настоящей леди), девицами, которые, когда едят, цепляются носками туфель за ножки своих стульев, и громко хохочут, и щеголяют такими выражениями, как «старикан» и «пока», — ужас охватывал Сомса при мысли, что Флёр общается с подобными девицами; и не меньший ужас внушали ему женщины постарше, очень самостоятельные, энергичные и бойкие. Нет! У старых его тёток, если они и не открывали никогда ни широких горизонтов, ни собственных глаз, ни даже окон, были хотя бы хорошие манеры, устои и уважение к прошлому и будущему.
   С чувством искреннего волнения Сомс затворил дверь и на цыпочках стал подыматься выше. По пути он заглянул в одно местечко: гм! полнейший порядок, тот же, что и в восьмидесятых годах, стены обиты жёлтой клеёнкой. На верхней площадке он остановился в нерешительности перед четырьмя дверьми. Которая из них ведёт в комнату Тимоти? Прислушался. Странный звук дошёл до его ушей: как будто ребёнок медленно возит по полу игрушечную лошадку. Наверно, Тимоти! Сомс постучал, и ему открыла дверь Смизер, очень красная и взволнованная.
   Мистер Тимоти совершает свою прогулку, и ей не удалось привлечь его внимание. Если мистер Сомс будет так добр и пройдёт в заднюю комнату, он оттуда увидит его.
   Сомс прошёл, куда ему указали, и стал наблюдать.
   Последний из старых Форсайтов был на ногах. Очень медленно и степенно, с видом полной сосредоточенности он прохаживался взад и вперёд от изголовья кровати до окна — расстояние футов в двенадцать. Нижняя часть его квадратного лица, уже не бритая, как бывало, покрыта была белоснежной бородкой, подстриженной так коротко, как только можно, и подбородок его казался таким же широким, как лоб, над которым волосы тоже побелели, между тем как нос, и щеки, и лоб были совершенно жёлтые. Одна рука держала толстую палку, а другая придерживала полу егеровского халата, из-под которого выглядывали ноги в спальных носках и в комнатных егеровских туфлях. Выражением лица он напоминал обиженного ребёнка, который тянется к чему-то, чего ему не дают. Каждый раз на повороте он опирался на палку, а потом волочил её за собою, как бы показывая, что может обойтись и без опоры.
   — Он с виду ещё крепок, — проговорил вполголоса Сомс.
   — О да, сэр. А посмотрели бы вы, как он принимает ванну; он так любит купаться.
   Эти громко сказанные слова навели Сомса на открытие;
   Тимоти впал в детство.
   — А вообще он проявляет к чему-нибудь интерес? — спросил он тоже громко.
   — О да, сэр: к еде и к своему завещанию. Просто удовольствие смотреть, как он его разворачивает и переворачивает, не читая, конечно; и он то и дело спрашивает, какой сейчас курс на консоли, и я ему пишу на грифельной доске цифру, очень крупно. Я, конечно, пишу всегда одно и то же, как они стояли, когда он справился в последний раз в четырнадцатом году. Когда началась война, мы надоумили доктора запретить ему читать газеты. Ох, как он сперва огорчался! Но вскоре образумился, поняв, что чтение его утомляет; он удивительно умеет беречь энергию, как он это называл, когда ещё были живы мои дорогие хозяйки, — царствие им небесное. Уж как он, бывало, на них за это напускался; они всегда были такие деятельные, если вы помните, мистер Сомс.
   — А что будет, если я войду? — спросил Сомс. — Он узнает меня? Я, как вы помните, составил его завещание в тысяча девятьсот седьмом году, после смерти мисс Эстер.
   — Да, сэр, — замялась Смиэер. — Не берусь сказать.
   Может быть, узнает; он для своего возраста удивительный человек.
   Сомс переступил порог и, выждав, когда Тимоти обернулся, громко сказал:
   — Дядя Тимоти!
   Тимоти сделал три шага и остановился.
   — Эге? — сказал он.
   — Сомс! — крикнул Сомс во весь голос, протягивая руку. — Сомс Форсайт!
   — Нет! — произнёс Тимоти и, громко постукивая палкой, продолжал свою прогулку.
   — Кажется, не выходит, — сказал Сомс.
   — Да, сэр, — отозвалась Смизер, несколько приуныв, — видите ли, он не кончил ещё своей прогулки. Он никогда не мог делать два дела сразу. Днём он, верно, спросит меня, не приходили ли вы насчёт газа, и вот будет мне тогда задача объяснять ему!
   — Не думаете ли вы, что при нём нужен был бы мужчина?
   Смизер всплеснула руками.
   — Мужчина! Ох нет! Мы с кухаркой отлично управляемся вдвоём. Попади он в чужие руки, он бы тотчас свихнулся. И моим хозяйкам совсем не понравилось бы, чтобы в доме жил посторонний мужчина. К тому же ведь он наша гордость!
   — Врач, конечно, его навещает?
   — Каждое утро. Он прописывает, что ему давать и поскольку, и мистер Тимоти так привык, что совсем не обращает внимания — только высовывает язык.
   — Да, — сказал Сомс отворачиваясь. — Грустное всетаки зрелище.
   — О, что вы, сэр! — с жаром возразила Смизер. — Не говорите! Теперь, когда он больше ни о чём не тревожится, он наслаждается жизнью, право. Как я часто говорю кухарке, мистеру Тимоти теперь лучше, чем когда бы то ни было. Понимаете, он если не гуляет, так принимает ванну или ест, а если не ест, так спит; так оно и идёт. Он не знает ни забот, ни печалей.
   — Да, — сказал Сомс, — это, пожалуй, правильно. Ну, я пойду. Кстати, дайте-ка мне посмотреть его завещание.
   — Для этого, сэр, мне нужно время; он его держит под подушкой; сейчас он бодрый и может заметить.
   — Я хотел бы только знать, то ли это самое, что я составлял для него, — сказал Сомс. — Вы как-нибудь взгляните на число и дайте мне знать.
   — Хорошо, сэр; но я знаю наверное, что это то самое, потому что мы с кухаркой были свидетельницами, как вы помните, и наши имена все ещё стоят на нём, а подписывались мы только раз.
   — Отлично, — сказал Сомс.
   Он действительно помнил. Смизер и Джэйн были самыми подходящими свидетельницами, так как в завещании Тимоти нарочно ничего не отказал им, чтобы им не было никакой корысти в его смерти. По мнению Сомса, эта «предосторожность была почти непристойна, но таково было желание Тимоти, и, в конце концов, тётя Эстер вполне обеспечила старых служанок.
   — Отлично, — сказал он, — прощайте, Смизер. Следите за ним и если он когда-нибудь что-нибудь скажет, запишите и дайте мне знать.
   — О, непременно, мистер Сомс; можете на меня положиться. Так приятно было повидать вас. Кухарка будет в восторге, когда я ей расскажу.
   Сомс пожал ей руку и пошёл вниз. Добрых две минуты он простоял перед вешалкой, на которую столько раз вешал свою шляпу. «Так все проходит, думал он. — Проходит и начинается сызнова. Бедный старик!» И он прислушался — вдруг отдастся в колодце лестницы, как волочит Тимоти свою лошадку; или выглянет из-за перил призрак старческого лица, и старый голос скажет: «Ах, милый Сомс, это ты! А мы только что говорили, что не видели тебя целую неделю!»
   Ничего, ничего! Только запах камфоры да столб роящейся пыли в луче, проникшем сквозь полукруглое окно над дверью. Милый, старый дом! Мавзолей! И, повернувшись на каблуках. Сомс вышел и поспешил на вокзал.

V. РОДНАЯ ЗЕМЛЯ

 
Он на своей родной земле,
Его зовут… Вэл Дарти.
 
   Такого рода чувство испытывал Вэл Дарти на сороковом году своей жизни, когда он в тот же четверг рано поутру выходил из старинного дома, купленного им на северных склонах сэссекских Меловых гор. Направлялся он в Ньюмаркет, где был в последний раз осенью 1899 года, когда удрал из Оксфорда на скачки. Он остановился в дверях поцеловать на прощание жену и засунуть в — карман бутылку портвейна.
   — Не перетруждай ногу, Вэл, и не играй слишком рьяно.
   Её грудь прижалась к его груди, глаза глядели в его глаза, и Вэл чувствовал, что и нога его и карман в безопасности. Он не должен зарываться; Холли всегда права, у неё врождённое чувство меры. Других это могло удивлять, но Вэл не видел ничего странного в том, что он, хоть и был наполовину Дарти, в течение двадцати лет сохранял нерушимую верность своей троюродной сестре с того дня, как романтически женился на ней в Южной Африке, в разгар войны; и, сохраняя верность, не испытывал скуки, не считал, что приносит жертву: Холай была такая живая, так всегда лукаво опережала его в смене настроении. Будучи в кровном родстве, они решили — вернее, Холлн решила — не заводить детей, и она хоть и поблекла немного, но всё же сохранила свою внешность, свою гибкость, тон своих тёмных волос. Вала больше всего восхищало, что она живёт своей собственной жизнью, направляя при атом и его жизнь и с каждым годом совершенствуясь в верховой езде. Она не забросила музыку, очень много читала — романы, стихи, всякую всячину. Там, на их ферме в Южной Африке, она замечательно ухаживала за больными — за чернокожими женщинами и их ребятишками. Она по-настоящему умна, но не поднимает шума из-за этого, не важничает. Не отличаясь особой скромностью. Вал, однако, пришёл к сознанию, что Холли выше его, и он ей с лёгким сердцем прощал это — большая уступка со стороны мужчины. Следует также отметить, что, когда бы он ни смотрел на неё, Холли всегда это знала, она же часто смотрела на него, когда он этого не замечал.
   Он поцеловал её на крыльце, потому что не должен был целовать её на платформе, хотя ока провожала его на станцию, чтобы отвести назад машину. Загорев и покрывшись морщинами под жарким солнцем колоний и в борьбе с постоянным коварством лошадей, связанный своей ногой, повреждённой в бурской войне (и, может быть, спасшей ему жизнь в мировой войне), Вэл, однако, мало изменился со времени своего сватовства — та же была у него открытая, пленительная улыбка, только ресницы стали, пожалуй, ещё темней и гуще, но так же мерцали сквозь них светло-серые глаза, да веснушки выступали резче, да волосы на висках начали седеть. Он производил впечатление человека, долго жившего — в солнечном климате деятельной жизнью лошадника.
   Резко поворотив машину на выезде из парка, он сказал:
   — Когда приезжает маленький Джон?
   — Сегодня.
   — Тебе ничего не нужно для него? Я могу привезти в субботу.
   — Ничего не нужно: но, может быть, ты приедешь одним поездом с Флёр в час сорок.
   Вэл пустил форд галопом; он всё ещё правил машиной, как правят в новой стране по дурным дорогам: не соглашаясь на компромиссы и у каждой рытвины ожидая царствия небесного.
   — Вот маленькая женщина, которая знает, чего хочет, — сказал он, — ты в ней это заметила?
   — Да, — сказала Холли.
   — Дядя Сомс и твой отец… Не вышло бы неловко!
   — Она этого не знает, и Джон не знает, и, конечно, не надо им ничего рассказывать. Всего только на пять дней, Вэла.
   — Семейная тайна! Запомним.
   Если Холли сочла это достаточно безопасным, значит так оно и есть. Хитро скосив на Вала глаза, она сказала:
   — Ты заметил, как она ловко назвалась к нам?
   — Нет.
   — Очень ловко. Какого ты мнения о ней. Вал?
   — Хорошенькая и умная; но она, сдаётся мне, выбросит седока из седла на первом же повороте, если её разгорячить.
   — Никак не решу, — пробормотала Холли, — типична ля она для современной молодой женщины. Новая стала родина, трудно что-нибудь понять.
   — Тебе? Но ты всегда так быстро во всём разбираешься.
   Холли засунула руку в карман его пальто.
   — С тобою я другим всё становится ясно; — сказал Вал, точно почувствовав поощрение. — Что ты думаешь об этом бельгийце, Профоне?
   — По-моему, довольно безобидный чертяка.
   Вэл усмехнулся.
   — Мне кажется, что для друга нашей семьи он странный субъект. Впрочем, наша семья идёт довольно-таки диким фарватером: дядя Сомс женился на француженке, твои отец — на первой жене Сомса. Наших дедушек хватил бы удар.
   — Не только наших, дорогой.
   — Машина явно просит кнута, — заметил вдруг Вэл, — на подъёме не желает подбирать под себя задние ноги. Придётся мне пустить её под гору во весь опор, не то я опоздаю на поезд.
   В лошадях было нечто такое, что помешало ему по настоящему полюбить автомобиль, и всегда сразу чувствовалось, правит ли фордом он или Холли. На поезд он поспел.
   — Будь осторожна на обратном пути; дай ей волю, и она сбросит тебя на землю. До свидания, дорогая.
   — До свидания, — отозвалась Холли и послала воздушный поцелуй.
   В поезде, после пятнадцати минут колебания между мыслями о Холли, утренней газетой, любованием природой в этот ясный день и смутными воспоминаниями о Ньюмаркете, Вэл ушёл с головой в дебри маленькой квадратной книжечкой — сплошь имена, родословные, генеалогия лошадей, примечания о мастях и статях. Живший в нём Форсайт склонен был приобрести лошадь определённых кровей, но решительно изгонял свойственный Дарти азарт. Вернувшись в Англию после выгодной продажи своей африканской фермы и конского завода и заметив, что солнце светит здесь довольно редко, Вэл сказал самому себе: — Мне просто необходимо найти какой-то интерес к жизни, иначе эта страна нагонит на меня зелёную тоску. Охота не спасёт. Буду разводить и объезжать лошадей». С решительностью и остротой наблюдения, сообщаемой человеку длительным пребыванием в новой стране, Вэл установил слабые стороны современного коневодства. Людям сейчас импонирует мода и высокая цена. Нужно покупать за экстерьер, родословную побоку. А он тут сам готов поддаться гипнозу определённых кровей. Полуосознанная, слагалась у него мысль: «Этот проклятый климат заставляет человека бегать по кругу. Всё равно, я должен завести у себя лошадь линии Мэйфлай».
   В таком настроении прибыл он в Мекку своих упований. Народу было немного, день выдался благоприятный для тех, кто смотрит на лошадей, а не в рот букмекеру, и Вэл прошёл прямо в паддок . Двадцать лет жизни в колониях освободили его от дендизма, привитого воспитанием, но сохранили в нём изящество наездника и наделили его острым глазом на то, что он называл «показным добродушием» некоторых англичан и «вертлявым попугайством» некоторых англичанок — в Холли не было ни того, ни другого, а Холли была для него образцом. Наблюдательный, быстрый, находчивый, Вэл во всякой сделке, в выпивке, в покупке лошади шёл прямо к цели; он наметил себе целью молодую мэйфлайскую кобылку, когда медлительный голос сказал где-то рядом:
   — Мистер Вэл Дарти? Как поживает миссис Вэл Дарти? Надеюсь, здорова?
   И Вэл увидел подле себя бельгийца, с которым познакомился у своей сестры Имоджин.
   — Проспер Профон. Мы с вами познакомились на днях за завтраком, сказал голос.
   — Как поживаете? — пробормотал Вэл.
   — Очень хорошо, — отозвался Профон, улыбаясь неподражаемо медлительной улыбкой.
   «Безобидный чертяка», — сказала о нём Холли. Н-да! Чёрная острая бородка придаёт ему сходство с Мефистофелем; но это Мефистофель сонный и добродушный, с красивыми и, как ни странно, умными глазами.
   — Тут один человек хочет с вами познакомиться — ваш родственник, мистер Джордж Форсайт.
   Вэл увидел грузную фигуру и чисто выбритое бычье, немного нахмуренное лицо с насмешливой улыбкой, притаившейся в серых навыкате глазах; он смутно помнил это лицо с давних времён, когда обедал иногда с отцом в «Айсиум-Клубе».
   — Я когда-то хаживал на скачки с вашим отцом, — сказал Джордж. — Пополняете свой завод? Не купите ли у меня пару одров?
   Вэл прикрыл усмешкой внезапно возникшее чувство, что коневодство потеряло под собою почву. Тут ни во что не верят — даже в лошадей. Джордж Форсайт и Проспер Профон! Сам дьявол не так разочарован в жизни, как эти двое.
   — Я не знал, что вы увлекаетесь скачками, — сказал он мсье Профону.
   — Я не увлекаюсь ими. Лошади меня не занимают. Я плаваю на яхте. Собственно, яхта меня тоже не занимает, но я люблю навещать Друзей. Могу предложить вам завтрак, мистер Вэл Дарти, так, маленький завтрак, если вас соблазнит: неплотный, просто лёгкую закуску в моём авто.
   — Благодарю вас, — ответил Вэл, — очень любезно с вашей стороны. Я приду через четверть часа.
   — Вен там. Мистер Форсайт тоже придёт. — Указывая пальцем, мсье Профон поднял руку в жёлтой перчатке. — Маленький завтрак в маленьком авто.
   Он пошёл дальше, вылощенный, сонный и одинокий. Джордж Форсайт последовал за ним, элегантный, грузный, с лицом пересмешника.
   Вэл остался. Он не сводил глаз с мэйфлайской кобылы. Конечно, Джордж Форсайт — старик, но этот Профон примерно одних с ним лет. Вал чувствовал себя совсем мальчишкой, точно мэйфлайская кобыла была игрушкой, над которой только что посмеялись двое взрослых. Животное утратило свою реальность.
   «Маленькая кобылка! — чудился Валу голос Профона. — Что вы в ней нашли? Мы все умрём».
   Джордж Форсайт, старый друг его отца, ещё играет на скачках! Линия Мэйфлай — чем она лучше всякой другой? Может, просто пойти и сыграть?
   — Нет, чёрт возьми, — проворчал он вдруг, — если не стоит труда разводить лошадей, так, значит, вообще ничего не стоит делать. Зачем я сюда приехал? Куплю кобылу.
   Он стал в стороне, наблюдая за движением публики из паддока к трибунам. Благообразные старички, зоркие осанистые дельцы, евреи, тренеры, которые выглядят так невинно, точно в жизни не видели лошади; высокие, медлительные, томные женщины или женщины бойкие, с громкими голосами; молодые люди, глядящие так, точно стараются принять все это всерьёз, среди них двое или трое одноруких.
   «Здесь жизнь — игра, — подумал Вал. — Звонок, лошади стартуют, кто-то выиграл; опять звонок, новый старт, кто-то проиграл».
   Однако, испугавшись своей собственной философии, он вернулся к воротам паддока посмотреть мэйфлайскую кобылу на галопе. Она шла прекрасно; и Вэл побрёл к «маленькому авто». «Маленький» завтрак оказался тем, о чём человек может грезить во сне, но что он редко получает в жизни; когда завтрак кончился, мсье Профон прошёл с Валом обратно в паддок.
   — Ваша жена — милая женщина, — заметил он неожиданно.
   — Самая милая женщина, какую я знаю, — сухо отве7 ил Вэл.
   — Да» — сказал Профон, — у неё милое лицо. Я люблю милых женщин.
   Вэл посмотрел на него подозрительно, но что-то благодушное и прямое в тяжёлом мефистофельском лице его спутника обезоружило его на мгновение.
   — В любое время, когда вы захотите приехать ко мне на яхту, я сделаю для неё маленький рейс.
   — Благодарю, — сказал Вэл, снова насторожившись. — Она не любит моря.
   — Я тоже не люблю, — сказал Профон.
   — Зачем же вы плаваете на яхте?
   В глазах бельгийца заиграла улыбка.
   — О! Право, не знаю. Я все перепробовал: это моё последнее занятие.
   — Оно обходится, верно, чертовски дорого. Мне, например, нужны были бы основания более веские.
   Проспер Профон поднял брови и выдвинул тяжёлую нижнюю губу.
   — Я сговорчивый человек, — сказал он.
   — Вы были на войне? — спросил Вэл.
   — Да-а. Войну я тоже испробовал. Был отравлен газом; это было мал-мало неприятно.
   Он улыбнулся замысловатой и сонной улыбкой преуспевающего человека. Сказал ли он «мал-мало» вместо «немного» по ошибке или ради аффектации, Вэл не мог решить; от этого человека можно было, по-видимому, ждать чего угодно. В толпе покупателей, привлечённых мэйфлайской кобылой, которая вышла победительницей, мсье Профон сказал:
   — Примете участие в аукционе?
   Вэл кивнул головой. Рядом с этим сонным Мефистофелем он чувствовал потребность верить во что-то. Он был обеспечен от крайних превратностей судьбы предусмотрительностью деда, оставившего ему тысячу фунтов годовой ренты, и ещё тысячью годовых, оставленных Холли её дедом, — однако у Вэла не было свободных средств, так как деньги, вырученные им от продажи африканской фермы, он почти целиком потратил на оборудование нового хозяйства в Сэссексе. И очень скоро у него явилась мысль: «К чёрту! Мне это не по карману». Намеченный им предел — шестьсот фунтов — был уже перекрыт; Вэл перестал набавлять. Мэйфлайская кобыла пошла с молотка за семьсот пятьдесят гиней. Вэл с огорчением повернулся, чтобы уйти, когда над ухом у него раздался медлительный голос мсье Профона:
   — Ну вот, я купил эту маленькую кобылку, но мне она не нужна: возьмите её и отдайте вашей жене.
   Вэл с новым подозрением посмотрел на него, но увидел в его глазах такое добродушие, что, право, не мог обидеться.
   — Я заработал на войне немного денег, — начал мсье Профон в ответ на этот взгляд. — У меня были акции оружейных заводов. Мне нравится отдавать деньги. Я всегда зарабатываю. А мне самому не много надо. Я люблю отдавать их моим друзьям.
   — Я куплю у вас кобылу за ту цену, которую вы отдали, — сказал с внезапной решимостью Вэл.
   — Нет, — ответил мсье Профон. — Возьмите её так. Мне она не нужна.
   — Но, чёрт возьми, не могу же я…