– Ты прости меня, Добрый, – сказал, – что тогда на майдане на тебя накинулся. Зла не держи. Я же не разобрался, что к чему. Не знал я тогда, каких ты кровей. А то бы ни в жизнь не посмел на тебя руку поднять.
   Высоко он за два года поднялся. Из ратников простых до боярина дослужился. И сотня под ним вышгородская, и рынды, и стражники.
   – Брось, боярин, – я ему. – Тебе твоя прыть только на пользу пошла. Эка залетел, и не разглядишь в синем небушке.
   – Тебе спасибо, – улыбнулся он, помялся немного, а потом из-за пазухи сверточек достал. – Вот, – говорит, – это тебе от меня гостинец. – И вышел из клети, дверь за собой тихонько притворил.
   Развернул я сверточек, тряпицу откинул, а под ней кинжал работы дивной. Не такой красивый, как я однажды у Жирота выпросил, но тоже хорош. Подивился я такому гостинцу. Это же надо: предводитель охранников княжеских мне в руки самолично оружие дал. Доверяет, значит. Или на худое дело подначивает? Да нет, не может быть, чтобы Претич против княгини лихое задумал. По простоте душевной он мне кинжал вручил и от чистого сердца.
   – Спасибо за гостинец, – сказал я и кинжал на кушак привесил.
   Так я стал для холопов перед княгиней заступником. Между Ольгой и народом ее посредником. И от этого люди на нее меньше косоротились, и ей спокойней жилось.
   Но хоть знали все, что мы с Ольгой захороводились, и она догадывалась, что все знают, однако просила меня украдкой к ней приходить, и уходить от нее мне тайно приходилось. Строго на людях блюла княгиня свою вдовость. Даже в сторону мою не смотрела. Понимала, что задавят и сожрут, как свои, так и чужие, стоит только ей слабину дать. Прав был Андрей – трудно ей было. Ох как трудно. Потому, может, и приникла ко мне доверчиво.
   Странно у нас все случилось.
 

26 мая 949 г.

   Мы только в Вышгород пришли. Я и городок как следует разглядеть не успел. Увидел только ворота крепкие, майдан неширокий да терем большой, из бревен в лапу собранный, глиной обмазанный да мелом беленный. Точно и не деревянный, а белокаменный, как в Киеве. И лестница в горницу дубовая да широкая.
   – Кто же это тебя так, милай? – это ключница меня окликнула.
   Старушка сухонькая, маленькая, нос крючком, седая прядь из-под покрова небогатого торчит, голос скрипучий, на лицо мое избитое показывает.
   – Вороги злые, бабушка, – отвечаю.
   – А с ногой что?
   – Это копьем его, – вместо меня ответила Малуша.
   – Ох-ох-ох, – вздохнула старушка, – ну кондыляй за мной. Мне княгиня велела вам хоромину выделить. А где я вам жилье отдельное возьму, – ворчала она. – Легко ей распоряжаться, а я вынь да положь. А что вынь? Что положь? Это ее не касается. Крутишься тут, как вошь на гребешке, и никакого за то благодарения…
   Ворчливая ключница нас с Малушей, по Ольгиному велению, в отдельную от других холопов клеть вселила. Невелики хоромы оказались, как раз под лестницей в терем княжеский. Пять шагов в длину, три в ширину, два лежака по стенам, сенцы крошечные – двоим не разойтись. Окошко маленькое, бычьим пузырем затянутое, а под ним скрыня дубовая, да свято Перуна на стене намалевано – вот и все убранство нашего нового жилища. Даже печки нет.
   – Это ты не переживай, – скрипела ключница. – За стенкой поварня. День и ночь печи горят. Здесь и зимой жарко. До вас тут малевалыщик-худог жил с подмастерьем, они горницу в тереме подрядились размалевывать. Вишь, – кивнула она на свято, – их трудами лик Покровителя на стене появился. Так те даже в лютые морозы с открытой дверью спали. Не любил старик жару. От жары и помер. Горячка его прожарила, а подмастерье сбег. А что стены мелятся, так я вам рогожки принесу, вы и завесите. Снедают у нас в полдень и на закате. Как в било ударят, так вы к левому крыльцу идите. Там у нас трапезная. Пока вас княгиня в работу не определила, вы тут побудете, обживетесь, а я побегу ратникам исподнее готовить, после бани выдам. – И ушла.
   – Ну, что, Малуша? – сказал я сестренке. – Не терем Ольговичский, но жить можно.
   – Девчонок тамошних жалко, – вздохнула сестра, – скучаю я по ним. Как они там на пепелище?
   – Ничего, – взъерошил я ей волосы, – еще свидитесь.
   – Косу-то не лохмать, – отпихнула она мою руку и достала гребень, Ольгой подаренный.
   – Добрый, ты тут? – из сенец голос знакомый раздался.
   Мужичок в проеме дверном появился. Вгляделся я, мама родная!
   – Кот?!
   – Он самый, – улыбнулся конюх. – Я как прознал, что ты в Вышгороде объявился, так сразу к тебе поспешил. А ты, я вижу, только из драки вылез?
   – Кот, – обнялись мы крепко. – Сам-то ты как здесь?
   – Да, – махнул он рукой, – старшим конюшим я теперь. Не хотел с Кветаном расставаться, да пришлось. А это Малуша? Выросла как! Помнишь меня, девка красная?
   – Не-а, – сестренка головой покачала.
   – А тогда, зимой, мы же с Добрыном заезжали.
   – Много вас тогда было, – распустила косу Малуша да принялась расчесываться, – разве упомнишь всех?
   – Таких, как я, помнить надобно, – засмеялся Кот. – Вот подрастешь чуток, так я к тебе сватов зашлю.
   – Больно ты мне такой нужен, – рассмеялась в ответ сестренка. – Где это видано, чтоб княжна за конюха пошла?
   – Ого, – удивился Кот, – а девчонка с гонором!
   – А ты как думал? – сказал я ему.
   – Добрый! – опять меня кто-то зовет.
   – Кто там? – крикнул я в дверь.
   – Княгиня велела тебе к ней в горницу подняться. Немедля.
   – Иду! Прости, друже. – Я к Коту повернулся.
   – Поспешай, – кивнул тот, – ввечеру свидимся.
   Горница в тереме просторной была. Красивой и яркой. Постарался худог, ее расписывая. В центре стол огромный, вдоль стола лавки резные. По стенам оружие развешано: щиты черевчатые, мечи да топоры, копья да луки. А между ними звери диковинные намалеваны, по потолку птицы сказочные, по колоннам витым деревья в цвету. Аж в глазах зарябило.
   – Устроила вас ключница?
   – Да, княгиня. – Я ее среди пестроты этой и не заметил сразу.
   – Довольны вы? – подошла она поближе.
   – Довольны, недовольны, – пожал я плечами, – и тому, что есть, рады.
   – Хорошо. Проходи. За стол присядь. Есть хочешь?
   – Нет, княгиня.
   – Ладно уж, – улыбнулась она, – небось, оголодал с дороги-то?
   – Правда не хочу.
   – Ну, как знаешь.
   – Звала-то зачем? Или придумала, к какой работе пристроить нас?
   – Спросить хотела, – взглянула она мне в глаза.
   – Так спрашивай, – выдержал я ее взгляд, а она вдруг потупилась, платочек шелковый к груди подняла, словно защищаясь.
   – О чем ты с Андреем говорил?
   – А он тебе разве не докладывал?
   – Нет, – вздохнула она. – И сказал, чтоб тебя после смерти его не пытала.
   – Почему же ослушалась? – удивился я.
   – Не знаю, – вдруг напряглась она, платочек пальцами затеребила, отвернулась. – Ступай, – сказала.
   Я уж у дверей был, когда остановила она меня:
   – Постой! – замер я от этого окрика, а она мне вслед смотрит и говорит: – Андрей наказ дал, чтоб тебя звала, коли большая нужда приключится, а придешь ли ты на выручку? – А глаза у самой, точно у кошки побитой.
   Горько мне за нее стало. Ведь прав был рыбак – со всех сторон ее рвут, а она не поддается. Гнется, как березка под ветром, но не ломается. И опереться ей не на кого, и некому плечо ей подставить. Оттого и дичится всех, робеет кому-либо довериться. Ан доверие ее за слабость примут?
   – А разве нужду в чем испытываешь? – спросил. Помолчала она, точно с мыслями собираясь.
   – Пока нет, – ответила. – А вдруг беда случится? Что тогда?
   – Не хочу лукавить, – сказал я, – и назвать тебя радостью великой не могу. Ты вотчину мою порушила, отца полонила, нашу с сестренкой жизнь искурочила. Волю нашу злой неволей подменила. Я холоп теперь, а ты хозяйка. Отчего же холопа бесправного ты о подмоге просишь?
   – Коль я такая плохая, зачем же ты меня из полыньи вытащил? Под лед бы меня затянуло вслед за тем охотником, вот и радость тебе была бы. Ты же бежал тогда. Знаю, что бежал. Почему же вернулся?
   – Не знаю! – разозлился я. – До сих пор понять не могу. Может, пожалел тебя…
   – Пожалел, значит? – ухмыльнулась она.
   – Не хозяйку пожалел, не княгиню, а бабу глупую, да чадо ее, которое круглой сиротой останется. А может, себя жалко стало. Понял, что спокойно жить потом не смогу, вот на выручку и кинулся.
   – Так, выходит, ты меня дурой считаешь, а себя праведником совестливым? – тут уж она взбеленилась.
   – А не была бы ты дурой, пошла бы за отца, – сказал я спокойно. – И не пришлось бы земли в горе топить, а потом от своего же народа за стенами вышгородскими хорониться, да у меня защиты искать.
   – Да как ты смеешь, холоп?! – крикнула она зло, платочек свой пополам порвала да обрывки прочь откинула.
   – Смею, – усмехнулся я, повернулся и к двери похромал.
   Руку на притвор положил и вдруг услышал, как железо за спиной лязгнуло. Обернулся быстро, вижу: Ольга меч со стены сорвала да на меня кинулась. Глаза у нее словно угли горят, рот в гневе перекосило, рычит по-звериному. Видно, крепко ее задел, и спуску она мне давать не намерена.
   Перехватил я ее руку, для удара занесенную, отобрал меч, в сторону отшвырнул. Звякнул клинок об пол. Я княгиню к стенке прижал, а она вырывается, укусить меня хочет, ногтями глаза выцарапать.
   – Вот такая, – говорю ей тихонько, – ты мне больше нравишься. А то рыбака наслушалась, нюни распустила.
   – Ненавижу тебя! – она шипит. – Ненавижу!
   – Думаешь, я тебя люблю? – я ей в ответ. – Вот только отец мой сам договор печатью скрепил, сам я от княжества Древлянского отказался, сам меч родовой сломал. И клятву свою нарушать не намерен. Значит, до поры буду холопом тебе верным, и если надо будет, костьми за тебя лягу. А когда мое холопство кончится, вот тогда и поговорим. – И руки ее отпустил.
   А она мне шею руками этими обвила, притянула к себе и лицо мое, дулебами измолоченное, целовать жарко стала. Губы мои избитые своими губами нашла. Поморщился я от боли и на поцелуй ее ответил.
   Так и случилось у нас.
   Без любви.
   Зло.
   Вперемежку с кровью из шрама не затянувшегося. Словно и вправду Блуд нас стрелою своей пронзил. Как тогда. Зимой. В лесу заснеженном. В берлоге простылой, а может, и еще горячее…
   – Сама не пойму, как ты в душу мою пробрался? – шепнула она, когда все закончилось. – Только увидела я тебя там, в тереме киевском, когда вы меня сватать приезжали, и точно игла ржавая в сердце кольнула да и засела…
   – Молчи, – прикрыл я ей рот ладонью.
   Странно у нас все случилось. Но что содеялось, уже не переделать. Да и Ольгу понять можно. Живой же человек, а живое, оно завсегда к теплу тянется. Знала она, что не будет у нас любви потому, что ее быть не может, но при всем при том чуяла, что нам друг без дружки никак. И я это понимал. И жались мы друг к другу, как заяц к волку жмется среди половодья весеннего, когда кругом вода, а бревнышко под ногами вертлявое. Либо вместе погибать в бурном потоке, либо вместе к суше выплывать. А кто волк и кто заяц, потом решим, когда выгребем да на твердое ногами станем.
 

14 августа 949 г.

   Зуб ныл нещадно. Спускался я вниз из опочивальни по темной лестнице, а сам лишь об одном думал, как же боль эту быстрее угомонить.
   Опасливо спускался, на цыпочках, чтоб сенных зазря не всполошить. Сколько раз за это лето я вот так от Ольги ходил, дорога уже привычной стала.
   Сошел вниз, миновал горницу. Мимо стола, на котором у нас блудство впервые сотворилось, прошмыгнул, скрежет зубовный сдерживая. Отворил дверь небрежно, знал, что не скрипнет она, сам дегтем петли кованые смазывал, миновал сени, кадками и закромами заставленные, в подклеть соскользнул, к чулану, где спасение мое – сало розовое и чеснок, в косы завитый, – подобрался и… зарычал злобно. На чулане замок огроменный. Стукнул от безнадеги кулаком по деревянной перегородке. Зашаталась она, но не далась. Ничего не поделать, придется ключницу будить.
   Ключница в отдельной клетушке обитала. Осторожно я дверцу к ней приоткрыл и, несмотря на боль и ярость мою, не смог улыбку сдержать. Храпом меня бабулька встретила. Да таким отчаянным, что показалось, будто в темноте не старушонка маленькая да сухонькая, а витязь – дубина стоеросовая почивает. Красиво бабка храпела, с присвистом и причмокиванием. Даже жалко красоту такую рушить, только себя жальче.
   – Бабка Милана, – позвал я ее тихо. – Слышь? Нет, не слышит она. Знай носом своим крючковатым песню чудную выводит.
   – Слышь, бабка Милана?
   – Хр-р-р… – в ответ.
   – Ах, чтоб тебя… – изругался я, когда снова зуб дернуло.
   Зашел я в клетушку. Ни зги не видать. Темень, хоть глаз коли. Руки перед собой выставил, сделал шаг, потом другой…
   – Хр-р-р… – ажник уши закладывает.
   И как бабка от своих песнопений не просыпается? Привыкла, наверное, за столько-то лет.
   – Милана, – позвал я чуть громче и еще шаг сделал.
   Коленкой на деревянную грядушку бабкиной постели наткнулся. Крохотная клеть у ключницы, оттого и храп такой громкий получается.
   – Бабка Милана, вставай! – Руку вниз опустил, ногу нащупал, за палец ее потянул.
   А ноготь у нее на пальце твердый да вострый. Ороговел совсем, как копыто коровье. Колется.
   – Да встанешь ты, наконец, или нет?! – не на шутку рассердился я и по ногтю ее своим щелкнул.
   Храп пропал, затихла бабулька.
   – Бабка Милана, зто я, Добрый.
   – А-а-а! – завопила старушонка, да так звонко, что я чуть не оглох.
   – Тише, Милана, – я ей тихонько. – Перебудишь всех.
   – Отойди от меня, охальник! – не унимается ключница. – Живой я тебе не дамся!
   – Да ты чего, бабка? Сбрендила, что ли? Это же я, Добрый.
   – Мало тебе княгини, так ты ко мне заглянуть решил, разбойник? Проваливай откель пришел, не то я сенных кликну!
   – Да ты мне и в голодный год за бодню [59] коврижек не нужна! Совсем с ума рюхнулась, карга старая! – тут уж и во мне злость взыграла.
   – А чего же тебе надобно, милок, среди ночи темной? – прошептала бабка испуганно.
   – Ключ мне нужен! – наседаю я на нее. – Ключ мне давай!
   – Какой ключ? – впотьмах бабку не видно, но чую я, она в испуге в угол забилась.
   – От чулана, в котором ты сало хранишь.
   – Али проголодался ты? Так шел бы в поварню, там бабы к завтрему снедь готовить должны…
   – Не тебе решать, куда мне идти! Ключ мне, да поживее!
   – Ага, – и огнивом клацнула.
   Брызнули искры, затлел трут, а через мгновение желтый язычок огня заплясал, лампа масляная загорелась и светло в клетушке стало. Разглядел я бабку – в самый угол она забилась. Волосики у нее реденькие добырком стоят, взгляд спросонья бешеный, рубаха чуть не до пупа задралась, ножки кривенькие под себя поджала, лампу рукой костлявой перед собой, словно щит, выставила, а в другой руке у нее валенок. Ни дать ни взять – кикимвра! [60]
   – Ты чего ржешь?! – говорит мне сердито.
   – А ты чего, – я ей сквозь смех, – валенком от меня отбиваться решила?
   – От вас, мужиков, разве отобьешься. – Валенок она в сторонку отложила, лампу поставила, рубаху одернула. – Что глазищи бесстыжие вылупил? Бабы живой не видал?
   – Да сдалась ты мне, как припарка мертвому, – сказал я примирительно.
   – На кой ляд ключ-то тебе? – встала она с пола, а сама на меня с опаской поглядывает.
   – Зуб у меня разболелся, сало с чесноком нужно, а чулан на замке.
   – Так бы сразу и сказал, – вздохнула она разочарованно.
   – Говорил же я.
   – Говорил… – передразнила она меня, порылась под подушкой, достала большую связку ключей кованых, позвенела, их перебирая, один с кольца сняла. – На, – протянула мне, – да, смотри, много-то не отрезай. Зима впереди длинная. Еще сгодится сальцо-то.
   Я у нее ключ выхватил, лампу с пола подцепил и бегом в подклеть, а она мне вдогон:
   – Потом верни, а то вам только в руки дай, так все сало пожрете…
   Но я ее уже не слушал. Скатился кубарем в подпол, ключ в замок вставил. Щелкнуло в нем звонко, дужка отвалилась, только успел подхватить, чтоб наземь не упала. Положил замок на полку, дверь на себя рванул. А в чулане запасов прорва: и окорока копченые, и рыба вяленая, и корчаги с маслом топленым, год, наверное, на этих закусках прожить всем Вышгородом можно.
   – Запасливая карга, – говорю, а сам от боли морщусь, – хорошая у Ольги ключница.
   Вот и сало на крюках развешано. Большими ломтями розовеет. Соль, словно драгоценные каменья, на шматах поблескивает. Россыпью искр в свете лампы играет.
   – Это сколько же на соль добра-то потрачено? [61] да мне сейчас не до любования. Вытащил я кинжал, Претича подарок, из-за голенища, отрезал от шмата тоненький кусочек и на десну, под зуб больной, положил.
   Из косы на стене головку чеснока выдернул, зубчик выломал, очистил от кожуры, пополам разрезал. Дух ядреный по чулану поплыл, остальные вкусные запахи перебивая. А я зубчик себе на запястье положил да тряпицей примотал. Пока все это проделывал, не заметил, как сало проглотил, уж больно смачным оно оказалось. Пришлось новый кусок отрезать. Небось, не оскудеют запасы у ключницы.
   Спрятал кинжал обратно, сел на мешок опечатанный, вроде не съестное в нем, а что-то мягкое, глаза закрыл.
   – Боля ты, боля, Марена Кощевна… – зашептал старый заговор, тот, что на подворье Микулином заучивал.
   И вскоре отпустила боль меня, среди ночи из постели Ольгиной поднявшая. Притихла, а потом и вовсе ушла…
   – Опять с варяжкой низались? – недовольно заворчала сонная Малуша, когда я в клеть свою вернулся.
   – А тебе-то что? – Я на соседний лежак пригнездился.
   – Ничего, – повернулась она на другой бок. – Весь сон мне перебил. А такой красивый сон был. Матушка снилась…
 

15 августа 949 г.

   С утра в Вышгород пожаловал ведун Звенемир. Не один приехал, с ним еще целая ватага. Младшие ведуны, послушники, служка – всего человек двадцать. Все в шкуры ряжены. Кто в козью, кто в баранью, а кто на себя коровью шкуру напялил да мешок вместо вымени на чресла привязал. Величаво и'шумно вошли они в ворота града. Громко стучал в барабан молоденький служка. Ухал медный котел дробно, ритм задавал. Двое других в рожки берестяные дули. Хрипели дудки, на визг исходили. А младшие ведуны с послушниками приплясывали да кощун Велесу пели:
   Влесе учаше Праотце наше
   Землю орати, злаки сеяти,
   Стезю правити, Богов Родных славити…
   [62]
   Наперед всех Звенемир шел. Покров на нем желтый, зелеными побегами расшитый, на голове шапка с турьими рогами [63], а в руках сноп ржаной, за поясом серп костяной. Идет, улыбается, словно и не человек вовсе, а скотий Бог на землю спустился.
   А я все с зубом своим маялся. Конечно, помогли мне и сало, и чеснок – резкая боль унялась. Однако нет-нет да стрельнет десна, но уже не так страшно. Выбрался я из своего прибежища на свет белый. Пригрелся на солнышке и наблюдал за игрищем. Смотрю – народец вышгородский из всех щелей повылезал. К процессии кинулся. Каждый под ноги Звенемиру упасть норовит. Через кого ведун перешагнет, тот до следующего урожая в сытости будет. Так, вместе с ватагой ряженых в Вышгород пришел праздник Спожинок. В этот день жито последнее с нив собирают да колоски в поле Велесу на бородку заплетают.
   – Звенемир! – кричит Святослав. – Через нас переступи! Через нас!
   – Пропустите кагана! – крикнул кто-то. Расступился народ, смеется, Святослава с Малушей пропускает. Ребятишки с утра раннего на пасеку к бортникам ходили медком полакомиться. Да успели вернуться уже. Я их ни остановить, ни окликнуть не смог, уж больно быстро все случилось. Побежали Святослав с Малушей к пришедшим, только пятки голые засверкали, сквозь людей веселых пробрались и перед ведуном в пыль бахнулись. Сами смехом заливаются. Подошел к ним ведун. Улыбнулся. Заметил я, как глаз у Звенемира сверкнул торжествующе.
   – Люди добрые, смотрите! У кагана на лбу Велесов знак!
   Пригляделся я, и верно, на лбу у мальчишки шишмень выпирает, не меньше кулачка детского.
   – Рог у него Божий! – крикнул кто-то из младших ведунов.
   – Отметина на кагане! – подхватили послухи.
   – Да нет, – пуще прежнего Малуша смехом изошла, – это его пчела на пасеке укусила! Говорила я тебе, Святослав, что это к удаче, а ты не верил.
   – Ладно, – почему-то обиделся мальчишка, видно хотелось ему в отмеченных Богом походить, да Малушка все испортила.
   – Ну, чего медлишь? – взглянул он снизу вверх на ведуна. – Давай перешагивай!
   Уже ногу Звенемир занес, как вдруг окрик его остановил:
   – Не сметь! – это Ольга на крыльцо вышла.
   Так и замер ведун с ногой поднятой.
   Растерялся народ. Притих. Даже барабанщик застыл, ритм сломал, взвизгнули рожки и захлебнулись. Тишина повисла внезапная. Не ожидал я такого от Ольги. Даже про зуб свой забыл. Интересно стало, как же она дальше поступит?
   А княгиня как ни в чем не бывало с крыльца спустилась, к ребятишкам подошла.
   – Вставайте, – им говорит, – совсем запачкались. Святослав, ты же только сегодня чистую рубаху надел, а уже изгваздался весь.
   – Здраве буде, княгиня. – Звенемир стоит, в руках сноп держит и не знает, то ли гневаться ему, то ли смеяться?
   – И тебе здоровья, ведун, – ответила ему Ольга. – Рада тебя в Вышгороде видеть. За подношение спасибо, – взяла она из его рук сноп и над головой его подняла. – С праздником, люди добрые! Хлеба вам вдосталь! Закромов полных!
   Закричали люди радостно. Служка в барабан свой ударил, и рожки вновь заголосили.
   – Ныне здесь, на майдане велю столы накрывать! Слышишь, Милана?
   – Слышу, матушка, – отозвалась ключница.
   – И чтоб все к вечеру сыты были и пьяны! – добавила Ольга, и это вызвало еще большее одобрение.
   – Как закончишь здесь, – обратилась она к Звенемиру, – в горнице ждать тебя буду, как гостя желанного. Вы, – повернулась она к Святославу и Малуше, – поспешайте в терем. Там я вам дары приготовила. А тебе, сынок, нужно примочку на укус наложить. – Вскочили ребятишки и довольные к терему побежали, а княгиня жителям вышгородским поклон отвесила. – Народу моему праздновать! – крикнула громко и прочь пошла.
   – Ей-ей, ведун! – Ключница под ноги Звенемиру бросилась. – Через меня перешагивай, да сразу туда и обратно, чтоб на всю челядь харчей хватило!
   – Ты мне нужен, Добрый, – шепнула Ольга, мимо проходя. – Я тебя в светелке ждать буду.
   А веселье вокруг с новой силой разгорелось.
   – Ты когда же вырастешь? Когда головой думать начнешь? – отчитывала Ольга сына.
   – Да ладно тебе, мама. Что я такого сделал-то? – сказал Святослав, прижимая к распухшему лбу тряпицу с примочкой.
   – Непозволительно, чтоб ведун Перунов через тебя шагал, – бранилась княгиня. – И уж тем более не пристало кагану перед людьми своими в пыли кутыряться.
   – Так ведь положено так, чтоб в сытости быть.
   – Это холопам да простолюдинам положено, а ты обязан сверху всех быть! Сверху, а не под ногами. Не то так и будут тебя топтать. А голод тебе грозить не должен. Иначе ты никудышный правитель земли своей. Помни это, и чтоб о подобном унижении больше и не мыслил даже. Понял меня?
   – Понял, мама, – кивнул Святослав.
   – А ты чего? – повернулась она к Малуше. – Или забыла, кто ты по роду своему?
   – Ты же меня холопкой сделала, – огрызнулась девчонка, – значит, мне в грязи самое место.
   – Глупая, – укорила ее Ольга. – Ты же лишь на время в холопстве. И сама не хуже меня знаешь, что знатную кровь даже в трудное время блюсти надобно. И грязь к таким, как мы с тобой, приставать не должна. Ясно тебе?
   – Ясно, – шмыгнула носом Малуша.
   – Ну, ладно, – улыбнулась княгиня примирительно. – Иди сюда, я тебя пожалею.
   Взглянула на меня сестренка вопросительно. Кивнул я ей, она к Ольге и подошла. Присела княгиня перед ней на корточки, обняла и к себе крепко прижала.
   – Вот и будешь ты у нас хорошая девочка. – А сама в щеку Малушу чмокнула да по голове погладила.
   Сестренка от таких ласк растаяла. Ручонками шею Ольгину обвила. Мне ее даже жалко стало – растет сиротинушка без отца, без матери, и пожалеть ее некому, а мне все некогда.
   – А теперь бегите к Милане, велите ей, чтоб вам новую одежу выдала. Да скажите, пускай из подполья бочку с медом пьяным достанет, – сказала княгиня, поднимаясь.
   – Хорошо, мама, – довольный, что на него больше не сердятся, ответил Святослав. – Пошли, Малушка, я тебе в подклети угол покажу, где домовой живет. – И выбежали они из светелки.
   – Хотела бы я такую дочку иметь, – вздохнула Ольга.
   – Ты понимаешь, что нынче ты приобрела врага? – спросил я ее.
   – Звенемир у меня в друзьях никогда не ходил, – отмахнулась княгиня. – Жаден он, но трусоват. Даже когда посады на бунт поднялись, на мою сторону встал. Так что он из моих рук ест и против меня не пойдет. Ты лучше скажи, как боль твоя зубовная?
   – В порядке все. Почти не болит.