– Туда…
   А страшный пес все хлещет чешуйчатым хвостом по перепончатым крылам. Злится на что-то, точно никак не может сделать выбор. Рычит от злости, и кажется, что еще чуть-чуть, и он сожмет свои клыкастые челюсти. А потом замирает на мгновение, точно прислушиваясь к чему-то, и вдруг выплевывает меня.
   Обратно.
   В Явь.
   Побратимы мои, Славдя с Гридей, растворяются в беспросветном мороке, а матушка скрючивается, сжимается, превращаясь в белое пятно, в яркую точку на ночном небосводе. И только бабуля улыбается и машет мне рукой…
   Явь набрасывается на меня безжалостным коршуном. Рвет когтями изломанное тело, бьет тяжелыми крыльями по щекам. Гудит в голове кровавыми приливами, сводит судорогой, жжет невыносимой болью.
   – Семаргл! – умоляю я ката забрать меня с собой. Но холодная вода плещет мне в лицо, горит на разбитых губах и быстро вырывает из небытия.
   – Смотри, Гойко, змееныш-то очухался. Живучий, – голос врывается в сознание откуда-то издалека и буравит мозг нестерпимо.
   – А ну, поддай ему еще водички, – второй голос смутно знаком.
   Вроде слышал я уже его однажды. Только где? Когда?
   Забыл.
   И снова ледяной поток, от которого светлеет в голове. И чувства возвращаются. Точнее, одно чувство заполняет собой все мое естество – боль. То резкая, то тупая, но одинаково бесконечная. Словно я стал ежом, у которого иголки почему-то растут внутрь.
   Еж.
   Зверек такой. Маленький и колючий.
   И я вдруг понимаю, что это слово. И я знаю еще много-много разных слов. Знаю, но не могу вспомнить. Или не хочу?
   И тут же, словно прорвавшись сквозь ветхую запруду, слова заполняют меня, кружатся водоворотами, бегут стремнинами, дрожат холодной рябью. Льются. Льются неудержимым потоком.
   А одно старается особенно. И силюсь отмахнуться от него, убежать, спрятаться, но понимаю, что не в силах совладать с ним, а значит, должен принять и смириться. Пусть когда-то оно было радостным, пусть считалось добрым, но теперь оно представляется чужим и опасным. И это слово – ЖИВОЙ.
   И вдруг стало тревожно и страшно. Это новое слово полыхнуло зарницей – МАЛУША.
   И я рванулся, осознав, что в гордыне своей совсем забыл о сестре.
   – Смотри-смотри! Ш-шевелится! – это опять извне, со стороны, из той самой Яви, в которую меня выплюнул Семаргл.
   Словно не смог справиться с омерзением Сварогов пес. Будто кровавый комок, в который превратилась моя душа, стал ему хуже горькой редьки.
   – Малуша, – выдохнул я и понял, что могу дышать.
   – Стонет чего-то, – вот ведь болтун этот дулеб, вот язык у него без костей. – Гойко, может, добить его, чтоб не маялся?
   – Да! Да! – хочется мне закричать, но я понимаю, что не смогу теперь уйти, так и не узнав, что с сестренкой стало.
   – Это для него слишком просто будет, – отвечает Гойко, и я вспомнил его – вожака дулебов в смешном рысьем колпаке. – Сколько сопляк наших положил?
   – Четверых.
   – А по виду и не скажешь. И бой…
   Бой, который я начал по глупости и так же глупо проиграл, вновь становится частью меня.
   – Давай еще на него ведерко плесни.
   – Захлебнется.
   – Нет. Этот не захлебнется. Настырный, по всему видать. Если после того, как вы его затоптали, он живым остался, значит, и в этот раз выживет. Давай!
   Новый водопад.
   Схлынуло.
   Чую – в луже лежу.
   Мокро.
   – Эй, вожак! – еще один голос. – Там христосика нашли! Что делать с ним будем?
   – Сюда его волоките!
   И вонь мне в нос ударила. Гарь, кровь и еще что-то едва различимое. Так поросенок вонял, когда его на капище соломой палили. От запаха сгоревшей плоти судорога пробежала по телу.
   – Малуша! – обожгла мысль. – Они же в теремке хоронились!
   Я сумел приоткрыть веки и сквозь слипшиеся ресницы взглянул на белый Свет.
   Догорала вокруг деревенька. Пламя дожирало дома. Чадила банька. Вместо коровника только головешки торчали. Языки огня плясали над Ольговичами. Горел теремок. Оттого совсем не белым был этот Свет, а кроваво-красным.
   И в этом зареве надо мной высился вражий предводитель. Сапоги, рваные на колене порты, широкий пояс с большой пряжкой, волчья накидка – все это было изгваздано и измазано. Его слипшиеся от пота, грязи и крови длинные волосы прядями свисали со лба. В шуйце он держал сбитый мной рысий колпак, а десницей [53] крепко сжимал свое страшное оружие. Отсветы огня играли на широком лезвии секиры. Он смотрел на пожарище и довольно улыбался.
   – И чего вы там мешкаете?! – крикнул он кому-то.
   – Упирается сучий выблядок! – крикнули ему в ответ.
   – Что же вы? С одним христосиком справиться не можете? – разозлился Гойко. – Или мне и тут вам подсоблять надобно?
   А я медленно приходил в себя. Осознал, что лежу в холодной луже, привалившись головой к земляному валу тына. Вспомнил недавний бой. Понял, что мы проиграли. Что на душу мою тяжелым камнем легла гибель деревеньки. И нахлынула тревога за судьбу сестренки.
   Осторожно, чтобы не привлекать внимание врагов и борясь с нестерпимой болью, я повернул голову налево и огляделся.
   Бой закончился совсем недавно. Враги еще собирали разбросанное оружие, убирали своих. Делили добычу – небогатый скарб холопский да одежу, что из подклетей теремка вынесли.
   Повсюду валялись изломанные тела. В пяти шагах от меня лежал Веремуд. Я увидел, как к нему подошел дулеб, хмыкнул, наступил ногой старику на голову и с трудом вырвал копье из груди варяга. Чуть дальше – Заруб. Я узнал его только по начищенным наплечникам. Лицо воина превратилось в кровавое месиво. А недалеко от Заруба ничком лежал Кислица. Рука его все еще сжимала поломанный меч. Втроем старики по жизни шли и умерли вместе. Говорил же Кислица, что им будет лучше на бранном поле пасть, так оно и случилось. Пусть им весело будет в Светлом Ирии. Пусть будет радостно.
   А по правую руку от меня, связанный, с кляпом во рту, с округлившимися от ужаса глазами, сидел один из близнецов. Может, Твердята, а может, Твердош. Он был жив и побит не сильно, но очень напуган. Сопел, шумно втягивал носом воздух и тихонько стонал на выдохе. Увидев, что я пришел в себя, он замычал, словно стараясь мне что-то сказать.
   – А ну, тише, сопля зеленая! – не оборачиваясь, прикрикнул на него Гойко, и пастушок замолчал.
   Между тем дулебы подтащили и швырнули к ногам предводителя рыбака Андрея.
   – Что, христосик, попался, голубок? – рассмеялся Гойко.
   Андрей попытался встать с земли, но дулеб придавил его ногой.
   – Не егози, – произнес он. – Твой Бог тебе терпеть велел – так и терпи.
   – Не больно-то он терпелив, – сказал один из дулебов. – Троих наших, ранил, а одного убил.
   – Что ж ты заповедь Бога своего нарушил? – Гойко зло пнул христианина ногой. – Он же велел людей щадить.
   – Так то людей, – подал голос Андрей. – Про зверей он ничего не говорил.
   – Выходит, мы звери?
   – Выходит, – тихо ответил рыбак.
   – А как же твоих единоверцев назвать, которые в край наш пришли, дома наши разорили, жен наших обесчестили, детей в огне пожгли? – в сердцах плюнул дулеб на Андрея. – Или ваш Христос только на словах такой добрый?
   – Разве Христос твоих детей жег? – снизу вверх рыбак на предводителя глянул, плевок с лица вытер.
   – Так ведь именем его эти нелюди свое непотребство вершили!
   – Тогда чего же ты сюда пришел? Разве здесь твои обидчики?
   – И здесь тоже. Тебя вот повстречали. Ты мне за обидчиков и ответишь, – ухмыльнулся Гойко. – А потом и до остальных христосиков дело дойдет. Эй, – повернулся он к своим, – вяжите его да готовьте ему подарочек.
   Стянули вервьем рыбаку локти. Между мной и близнецом бросили.
   Тут до нас донесся шум и ругань. Возле пожарища два дулеба за тулуп старый подрались. Никак не могли решить, кому он достаться должен. В поножовщину у них уже переросло.
   – А ну-ка стой! – крикнул Гойко и к спорщикам поспешил. – А ты, голубок, пока здесь полежи. – К Андрею на ходу обернулся.
   Вслед за предводителем остальные поспешили. Оставили нас одних.
   – Как ты, Добрый? – повернулся ко мне Андрей.
   – Малуша! – простонал я.
   – Ты за нее не горься. Как заваруха началась, Загляда всех баб из теремка в лес увела через калитку дальнюю. Малуша с ней.
   – Почему Владана не ушла? – Я старался не тревожить разбитые губы.
   – Ты же ей сам велел остаться да стрелы тебе подносить, – вздохнул Андрей и добавил: – Царствие ей Божие.
   Защипало мне глаза. Утереться бы, чтоб мальчишка-пастушок моих слез не видел, да не до этого сейчас. С бедой бы справиться да с обидчиками поквитаться, а все остальное потом.
   – Андрей, – позвал я рыбака.
   – Что? – он мне тихонько.
   – Они меня за мертвяка посчитали, оттого и связывать не стали. Поворачивайся ко мне спиной, я тебя развяжу, – говорю я, а сам понимаю, что вместо слов из моего рта разбитого только мычание да бульканье вылетают.
   Понял меня рыбак. На другой бок перевалился, вервье подставил. Я из последних сил узел распутывать начал. Не слушаются руки. Пальцы от боли крючатся. Узел тугой, сложный, мне неведомый. Был бы нож, а то только ногтями по веревке скребу.
   А Гойко спорщиков разнимает, в нашу сторону не смотрит. На одного наорал, другому ладошкой по лбу заехал. Тот на задницу упал, изругался, за палицу схватился. А предводитель тулупчик скисший схватил, пополам его разодрал, половину одному швырнул, другую – второму. Вот и спору конец.
   Я узел развязываю, веревку на себя тяну, а сам за дулебами приглядываю.
   – Я тебе руки развяжу, – шепчу я рыбаку, – а ты за тын сигай. Беги в лес, на ту поляну, где с пастухами повстречался. Там бабы наши хорониться должны. Дулебы, на ночь глядя, в лес не сунутся. А ты время не теряй, уводи баб дальше…
   – Погоди, – он мне, – а ты как же?
   – Здесь останусь, попробую мальца развязать. Сам я не ходок – нутро отбили и нога ранена. Не дойду…
   Вроде поддаваться узел начал. Прослаб. Только не суждено мне было Андрея освободить. Гляжу – Гойко возвращается. А за ним воины его крестовину из досок сбитую тащат. Я сразу от рыбака отвалился и мертвым прикинулся, а сам сквозь ресницы смотрю, что вороги затеяли.
   – Эй, христосик, – позвал Гойко. – Вот тебе и подарочек обещанный.
   – Господи, спаси и сохрани, – прошептал рыбак. Уронили разбойники крестовину на землю недалеко от нас, к рыбаку подбежали. Схватили его. Он отбрыкиваться начал, только они с ним цацкаться не стали. Огрели пару раз дубьем, он и угас. Подволокли его к кресту, развязали.
   – Не делайте этого, – взмолился Андрей, – грех на душу не берите. Господом Иисусом заклинаю вас. Богами вашими.
   – Во! – пожал плечами Гойко. – О Богах наших вспомнил. Значит, жить хочешь? Может, и от веры своей откажешься?
   – Господи, молю Тебя, дай силы мне страданья снести, – прошептал рыбак. – Укрепи мя, Господи.
   – Это тебе, может, грех, – рассмеялся один из дулебов, – а нам отмщение за жен и детей наших. Давай-ка руку сюда.
   Перекрестился Андрей, вздохнул, а потом сам руку им подал. Они ее к крестовине приложили и к запястью ему гвоздь кованый приставили. Такими гвоздями доски на ладьях крепят. Подошел Гойко да по шляпке топорищем ударил. Вошло жало в мягкую плоть.
   Закричал рыбак. Сжалось во мне все. Замычал в страхе пастушонок пуще прежнего. А дулебы уже другую руку прилаживают.
   – Господи! – кричит Андрей. – Укрепи мя, Господи! А-а-а! – Второй гвоздь пробил доску.
   – Ноги. Ноги ему держи, – Гойко делово распоряжается. – Да в стороны разводите. Мы его сейчас крест-накрест присобачим. Так сподручней ему висеть будет. Пущай покорячится.
   Пришили рыбака, как предводитель велел, к крестовине наискосок. Подняли верхний край, подпорку сзади приставили. Повис рыбак, распяленный, точно заяц на расчалке. Воет жутко, слезами исходит. А у меня сердце кровью обливается. Вот ведь чего натворили вражины по злобе своей! Эх, были бы у меня сейчас силушки, я бы этих гадов ползучих – ящуровых недокормышей голыми руками бы давить начал. Только нету силы. Вся вышла. Что же я натворил?! Как же допустил такое?!
   – Что, христосик? – Гойко над рыбаком куражится. – Так ваш Бог подыхал? Радуйся, что, как и он, сдохнешь. Это тебе за боль, за обиду нашу. За то, что единоверцы твои с народом нашим содеяли. Эй, браты, – кричит своим, – глядите, как христосик у нас извивается!
   Спешат дулебы с разных концов деревушки. Забыли про грабеж свой. Хотят на забаву посмотреть. Окружили нас. Шумят. Об заклад друг с дружкой бьются. Интересно им, сколько христианин на крестовине продержится?
   – Гойко! – кричит кто-то. – Ты гвозди-то хорошо прибил? Не пробредут через руки, а то свалится христосик.
   – Не пробредут, – отвечает предводитель. – Я ему гвоздочки как раз меж костей пропустил.
   А рыбак вдруг выть перестал, на мучителя посмотрел внимательно, точно впервые увидел, а потом глаза к небу звездному поднял.
   – Отче наш, – сказал спокойно, – сущий на небесах. Да святится имя Твое…
   – Гляди, мужики, у него ум за разум забегать начал!
   – Да будет воля Твоя…
   – Ишь, буробит. Точно колдует да заговоры плетет.
   – Да придет Царствие Твое, как на небо, так и на землю…
   – Слышь, Гойко? Ты пасть ему заткни, а то порчу на нас нашлет.
   – Хлеб наш насущный дай нам ныне…
   – Ты смотри. Жрать просит. Точно совсем рехнулся.
   – И прости нам долги наши, как мы прощаем должникам нашим…
   – Слышь, вожак, чего это он?
   – Прощения, что ли, выпрашивает?
   – Так ведь Богу своему он кощуны поет. Хочет, чтоб тот покарал нас, – ответил Гойко, сам глазами в небо уставился. – Где же Бог-то твой? Где?
   – Прости их, Господи, – продолжал Андрей слезами заливаться. – Прости их, ибо не ведают они, что творят…
   Лежал я на земле, кулаки сжимал, пастушок рядом со мной мычал затравленно, Андрей на крестовине висел, а вокруг дулебы со смеху покатывались. Грозили (кулаками небу, свистели и улюлюкали. И показалось вдруг мне, что сама Марена на Ольгови-чи спустилась. Распахнула свои черные крылья смерть и вместе с дулебами смехом исходит. Жутко стало. И ни с того ни с сего мне шмель давешний припомнился. Лишь сегодня утром я от скуки маялся, а теперь валяюсь в грязи изломанный, и не верится даже, что все это со мной происходит.
   |Вот в какую Явь меня Семаргл выплюнул – злую, грязную и беспощадную. Пожарищем эта Явь полыхает, ранами кровоточит, болью жилы рвет. И нет этой боли ни конца ни края. Марена победой своей кичится, гремит костями, плотью истлевшей красуется. И люди здесь, словно звери лютые, пьянеют от чужих страданий, жадностью ненасытность свою напитать хотят. А посреди этого непотребства, среди огня и безобразия, висит человек, гвоздями к крестовине прибитый, и перед Богом своим за мучителей прощения просит.
   И понял я, что не Явь это вовсе, а Пекло уродливое. Вот куда меня Сварогов пес определил. Вот как я ошибку свою искупаю.
   – Гойко! Вожак! – истошный крик от реки раздался, меня из грез ужасных вырвал.
   – Что стряслось?! – ответил на крик предводитель.
   – Беда! Варя… – так и не докончил кричавший. Поперхнулся, вскрикнул и замолчал.
   Один из дулебов, тот, что к тыну ближе всех был, взмахнул руками и повалился. И заметил я, что из глаза его торчит древко стрелы. И тишина повисла над деревенькой.
   Лишь мгновение она длилась, а потом взорвалась яростными криками.
   – Варяги! – завопил Гойко и секиру свою к бою изготовил.
   Помню, как напугался я, когда всадник осадил своего взмыленного коня на берегу Припяти-реки. Как выкрикнул он это слово страшное, нас о напасти предупреждая. Как взволновался отец – полки расставлять принялся. Как мы, огольцы-несмышленыши, всполошились, о болячках своих походных позабыв. Я нагрудник воловий на себя прилаживал, да все никак не мог ремешком в степенек попасть. Руки от жути неведомой дрожали, а я все боялся, что дрожь мою побратимы заметят. Помню, как старый болярин наши луки изгибал, тетиву натягивал, а сам все приговаривал:
   – Боязнь дело понятное, только ее задавить надобно. Побороть один раз, а в другой она от вас сама бегать начнет. Первый бой в жизни главное. Выдюжить его надобно. В живых остаться. Да так выжить, чтоб потом за себя стыдно не было. Иначе стыд этот всю жизнь вас грызть будет, пока до косточек не обглодает.
   Слушал я Побора, а у самого поджилки тряслись, и слово это жуткое, вестником брошенное, в голове вертелось. Огромным оно казалось, неведомым и оттого пугающим.
   Помню берсерка, который, Одина в помощники призывая, сквозь ратников древлянских ко мне прорубался. Валил людей, словно дерева в сыром бору. И с ним слово это было. Сам он был для меня этим словом и смерти моей хотел.
   Помню, как скакали мы с чехом и фряжским риттером, сквозь лес проламывались. Ручейки и речушки перемахивали, зверями затравленными таились в чаще буреломной. Бежали словно зайцы перепуганные, а слово это за нами гналось.
   А тогда, в Ольговичах, слово это слаще меда духмяного показалось. Избавление оно принесло, в истинную Явь вернуло. Протрезвило от морока страшного. Понял я, что не демоны Маренины вокруг меня пляску устроили, а люди судьбой обиженные, потому и злые. Слово это мне сил придало и разум на место вернуло. Надежда в душе буйным цветом распахнулась, когда Гойко, сын Сдебуда, секиру свою поднял и закричал пронзительно:
   – Варяги!
   А мне это слово прекрасной музыкой показалось.
 

24 мая 949 г.

   Тихо плещется река за бортом ладьи. Поскрипывают весла в выймицах, [54] песню свою замысловатую поют. Убаюкивают. Все, что накануне приключилось, сном глупым кажется. Лютым дурным сном.
   И уже не такой жутью видится вчерашнее. Словно сквозь туман смотришь, и расплывается все…
   Русь вдарила дружно. Это вам не дулебы, которые числом нас одолели. Эти умением взяли. Благо, что вражины все в кучу сгрудились, над страданиями рыбака потешаясь. За то и поплатились. Сшибли их ратники. Смяли, как жито ветер июльский сминает. Подрезали, что колосья налитые серп острый.
   Отчаянно находники сопротивлялись, бились яростно – знали, что пощады не будет. Только куда им, дубинщикам, против мечей вострых? Как Гойко тулупчик спорный рвал, так и их рвать стали. Без лишнего шума и торопливости. Щиты сомкнули и к тыну придавили, а потом на части рассекли и поодиночке добивали.
   Я сначала даже в толк взять не мог – откуда такая подмога подвалила. Только когда голос знакомый услышал, тогда понял, что это свои. И от сердца отлегло, и боль будто бы поутихла.
   – Мама, смотри! Наша берет! Я их всех победю! – Святослав из затынной тьмы кричал. – Бей их, ребятушки!
   И ребятушки били.
   Не стесняясь.
   От души.
   Рубили со знанием дела, пока всех не вырубили. Только Гойко остался.
   Он своей секирой искусно орудовал, даже ранить троих сумел. Одного тяжело – чуть голову ратнику не сшиб. Тот только ногами сверкнул, навзничь падая. Подхватили его свои, в сторонку ошеломленного отнесли и снова на дулеба накинулись, но уже с осторожной опаской.
   А тот не поддавался. Медведем-подранком ревел, легкой рысью меж ратников скакал, волчком вертелся, наскоки отбивая.
   – Мордуй разбойников! – каган Киевский на свет выскочил.
   Взглянул я на Святослава и подивился. Подрос он за то время, что мы не виделись. Вытянулся вверх, как молодой дубок кряжистый. Кольчужка на нем наборная, корзно алое с соколом родовым за спиной вьется. Оселок отрос над непокрытой головой. Еще немного, и совсем отроком станет.
   Горячится он. Сам бы в драку полез, да только мамка заругаться может. Здесь она. Рядом. Как увидела Андрея, так и кинулась к нему.
   – Что же они, нелюди, с человеком сотворили?!
   – Эй, Претич! – Святослав кричит. – Живьем бугая берите! Правило ему устроим!
   А как брать, коли не дается? Вот-вот прорубится дулеб к реке, а там – в воду сиганет, и ищи его в ночи. – Плотней щиты сомкнуть! – сотник своим ратникам велит. – Отжимай к пожарищу! Да не подставляться! С него, дурака, станется!
   Стеной на дулеба щиты червленые надвигаться начали. Тот рыпнуться попытался, да об мертвого споткнулся. Опрокинулся на спину, тут на него гурьбой навалились. Вязать начали.
   – Гы-и-и! Твари! – рычал Гойко. – Лучше добейте сразу!
   – Ты тут особо не ерепенься, – сказал ему Претич. – Коли каган велит, так добьем с радостью.
   Еще дулеба не довязали, а уже Андрея высвобождать от мук начали.
   – Осторожней с ним! – Ольга распоряжается.
   С бережением ратники крестовину на землю опустили. Гвозди из рук и ног вынули. Закричал рыбак от боли. А Ольга его по волосам гладит.
   – Потерпи, – говорит, – сейчас легче станет. Кто-нибудь, – обернулась к воинам, – бегом на ладью. Зовите Соломона.
   Значит, и лекарь здесь.
   А рыбак через силу шепчет:
   – Там Добрый с мальчонкой возле тына… живые… – и рукой израненной в нашу сторону махнул.
   – Добрый?! – встрепенулась княгиня. – Где?
   – Там…
   Оставила она рыбака и ко мне бросилась.
   – Живой? – в грязь на колени передо мной упала.
   – Что мне сделается? – попытался улыбнуться я, только у меня не получилось. – Вели, княгиня, пастушка развязать. Задохнулся он совсем. Кляп у него во рту. Совсем задушили мальца. В беспамятстве он.
   – Его уже развязывают, – говорит, а у самой слезинка по щеке катится.
   И тут, словно устыдившись своей слабости, смахнула она слезу со щеки, с колен поднялась, отряхнулась и говорит:
   – Рада я, что живой ты, Добрый. Еще кто в деревеньке остался?
   – Нет, – отвечаю. – Только бабы в лесу попрятались, да мы втроем. Ты прости меня, княгиня, что валяюсь тут перед тобой, и не гневайся, что добро твое сберечь не сумел.
   Ничего она мне на это не ответила. А дулеба уже к крестовине волокут. Пинают так же, как недавно он сам рыбака пинал.
   – Вот сейчас, душегуб, на себе спробуешь, как по живому гвоздями пришиваться! – радостно кричит Святослав.
   Заверещал тут Гойко испуганно, заскулил собакой побитой, глазищами зло на ратников зыркает, да руки пытается из веревок вырвать.
   – Нет! – орет. – Не надо на крест! Лучше жилы из меня тяните. Шкуру с живого спустите! Только не на крест!
   И куда прежний вожак дулебский подевался? Куда воин смелый пропал? Еще недавно он бился отчаянно, и вдруг нету его. Весь вышел. Испугался креста. Обмочился со страху. Ногами дрыгает. Пена изо рта пошла. Точно понял он, что пришла та кара, которую он сам выпросил, когда небу звездному кулаком грозил.
   А Андрей вдруг на карачки встал, на локтях и коленках к кагановым ногам пополз. След кровавый за ним по земле потянулся. Стонет он от боли, но упирается. Точно что-то важное кагану сказать хочет. Дополз до Святослава, сапог ему поцеловал.
   – Не казни его, Пресветлый, – прошептал, а сам от боли морщится. – Этот человек более моего настрадался. Пощади его, Господом Иисусом тебя молю. Отпусти ты его. Пусть домой возвращается. У меня на него обиды нет, и ты его прости. Не людям грехи людские судить, а только Господу… – И на бок повалился, чувства от боли и слабости телесной потерял.
   Опешил мальчишка, растерялся. На мать посмотрел испуганно. А та вдруг навзрыд заплакала. Словно и не княгиня вовсе, а баба простая.
   – Христианин он по вере, – сказал я ей. – Андреем его зовут. Рыбак он.
   – Что же это за вера такая, – сквозь слезы шепчет, – что силу людям дает за истязателей своих прощения просить?
   И тихо вдруг стало. Даже дулеб замолчал. Лишь пожарище головнями потрескивает.
   – Эй, Претич, – Святослав тишину нарушил. – Развяжи его. Пусть идет куда хочет. Виру он свою сполна отдал.
   Утро нового дня порушенная деревенька встретила бабьим воем. Причитаниями по погибшим мужьям, сыновьям и дедам. Хоронили своих и чужих. Для дулебов отдельную яму в лесу вырыли, там их и сложили. Своим два кургана на берегу реки насыпали. Один для холопов, другой для ратников. Рядом Заруб, Веремуд и Кислица легли. Друзьями жили, друзьями в Репейские горы ушли. Меж курганов живые по мертвым тризну справили. Все, как полагается.
   Только Владану отдельно похоронили, так Загляда с Малушей захотели. По древлянским обычаям, положили ее под березой белой. Ногами на восток, головой на закат. Чтобы ей видно было, как солнышко встает. Поплакали над ней, песню поминальную спели. И оставили Даждьбогову внучку.
   А ранеными лекарь занялся. Попервости к Андрею он подошел. Осмотрел раны, головой покачал.
   – Что? – спросил рыбак. – Не жилец я?
   – Не жилец, – ответил Соломон. – Крови много потеряно, да и гвозди ржавые свое дело сделали. Гнить теперь раны начнут.
   – Ясно, – вздохнул Андрей и добавил: – На все воля Божия, и все в руце Его.
   Потом старый иудей ко мне подошел.
   – Я смотрю, спокойно ты жить не можешь. Все на задницу свою бед ищешь?
   – Я их не ищу, – попытался улыбнуться ему в ответ. – Они меня сами находят.
   – Оно и видно, – вздохнул Соломон. – Рожа-то синяком сплошным. Красавец писаный.
   – Рожа ничего. Поболит, да не отвалится. Главное, яйца на месте, а остальное мелочи.
   Засмеялся Соломон. Говорит:
   – Ну, коли шутишь, так, значит, скоро поправишься.
   – Куда я денусь? – улыбнулся я.
   – А все равно, – лекарь мне, – рожа у тебя жуткая.
   – И с ногой беда. Ляжку над коленом копьем распороли. И на ребрах ссадины.
   – Промыть надобно, – разодрал мне лекарь порты. Не сдержал я стона, когда он ткань, припекшуюся, от раны отдирал.