– Она, – кивнул я. – Хорошая девчушка. Смышленая.
   – А вы, я слышал, издалека к нам пришли? – Григорий внимательно на нас посмотрел.
   – Издалека, – Баян поерзал на лежаке.
   – Из Киева, – подтвердил я. – Меня Добрыном зовут.
   – А меня Баяном, – сказал подгудошник.
   – Уж не тот ли ты Добрый, сын Мала… – начал Григорий.
   – Тот. А тебя, мне сказали, Григорием зовут, а Пустынником прозывают?
   – Так и есть. Хорошо ли вас встретили общинники?
   – Хорошо, – усмехнулся Баян. – Если бы не Иоанн, наломали бы нам бока…
   – Но мы на людей твоих не в обиде, – перебил я подгудошника.
   – То люди не мои, – сказал Григорий. – То люди Боговы. Не хозяин я им, и не ведун даже. Я, как мне учитель велел, к Господу дорогу ищу, и не моя вина, что они вслед за мной пристроились.
   – Далеко же вы забрались, – Баян снова поерзал. Помолчали мы.
   – А с чем же пришли вы в Карачары, гости дорогие? – наконец спросил Григорий.
   Взглянул я на подгудошника, помедлил немного, а потом сказал:
   – Сходи-ка, Баян, проведай, как там Никифор? Как бы не застудился на ветру. А то жалко будет, ежели такой голос потеряет.
   – С чего это вдруг? – уставился на меня подгудошник.
   – А с того, что у меня к Григорию слово есть, которое даже тебе, другу моему и попутчику верному, слушать не стоит.
   – Так ведь…
   – Ступай, – сказал я настойчиво.
   Обиделся Баян. С лежака встал. Зацепился за раму недоделанную. Громыхнул ее об пол. И…
   Дальше все произошло так быстро, что я не сразу опомнился. Да и не мог я подобного ожидать.
   Подгудошник ударил меня ногой в грудь. Сильно. Почти без замаха. Я опрокинулся на лежак, больно шарахнулся затылком о стену. Вышибло из меня воздух. В глазах от удара потемнело. И, уже теряя сознание, я успел заметить, как вторым ударом Баян перекидывает Григория через стол.
   К счастью, я ушел в Навь всего на мгновение. Тьма, вспышка. Тьма и снова вспышка. На этот раз дольше. Встряхнул головой. Явь стала обретать привычные очертания. Землянка. Все вокруг искорежено. Перевернуто. Лампада раскачивается под потолком. От этого изломанные тени пляшут на бревенчатых стенах. В углу, сложившись почти пополам, лежит Никифор. Видно, заскочил он, привлеченный шумом. Да так и остался, срубленный обезумевшим подгудошником. Кровь стекает по его лбу. Волосы от нее слиплись. И красная капля срывается с подбородка и падает на грудь жердяя. Подоплек рубахи, торчащий из-под ворота зипуна, про-, питался кровавой жижей. Грудь у Никифора вздымается и быстро опадает. Дышит. Значит, живой он.
   Возня справа. Стон чей-то. И голос знакомый:
   – Прощайся с жизнью, христосик. И словно молонья полыхнула. Ольговичи…
   Андрей на кресте…
   Дулеб усмехается…
   «Христосик».
   Краем глаза замечаю, как Баян заносит нож. Тот самый, которым всего несколько мгновений назад Григорий что-то вырезал из липовой чурки.
   – Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя, грешного… – голос Пустынника не дрожит.
   Нет в нем страха. И отчаянья нет.
   Не раздумываю. На раздумья просто нет времени. Отрываю непослушное тело от лежака. Бросаю его вперед. На друга, вдруг ставшего врагом лютым. Заступившего мне дорогу к воле. К свободе. К Любаве.
   – А-а-ах! – врезаюсь со всего маху в подгудошника. Для него моя прыть нежданной оказалась. Принял он мой удар. К стене отлетел. Врезался в кресты развешанные, в бревна землянки впечатался. Ошалело на меня взглянул, сказать что-то хотел. Не дал я ему. Кулаком его слова в зубы вдавил. Только грызло у него клацнуло.
   Треснула кожа на костяшках, болью в руке вспыхнула. Моя кровь с его, из разбитых губ, кровью смешалась. Что же это выходит? Кровные братья мы теперь? Негоже так брату поступать. Учить за такое надобно. Вот я и учу.
   Вторым ударом ему дыханье сбил. Поддых врезал. Тут ему совсем не до разговоров стало. Гляжу: у него глаза подкатились. Поплыл подгудошник. Я, не долго думая, за шиворот Баяна схватил и вон из землянки поволок.
   Не знаю даже, откуда у меня силы взялись. Видать, от обиды мощь во мне пробудилась. Словно тряпку, я его до двери доволок. Через деревяхи разбитые, через ноги Никифора тянул его за собой.
   Хрипел он. Все пытался воздушку дыхнуть. Только у меня не вырвешься. Особенно если разозлить как следует. А ему это удалось.
   Зря он так.
   Совсем зря.
   Выволок я его в ночь, лунным светом залитую, на землю повалил.
   – Что ж ты, – говорю, – Маренин выкидыш, делаешь? Кто же тебя учил так за хлеб за соль платить?
   – Пусти! – хрипит он мне в ответ.
   Руками размахивает. Все вырваться пытается. Но шалишь! Крепко я его коленом придавил. Да на всякий случай руку на излом взял. Будет дергаться – локоть сверну ему и жалеть не буду.
   – Молчи! – я ему. – Молчи и думай, чем извиняться будешь?
   – Чтоб он сдох без моих извинений!
   Растерялся я от такого. Даже хват ослабил. Где же это видано, чтоб божьего человека клясть?
   – Ты никак ушей муромских обожрался?
   А он меж тем в себя окончательно пришел. Слабину почуял и вырываться начал. Но не дал я ему на волю вырваться. Еще крепче прижал. Застонал он от боли в руке вывернутой.
   – Неужто ты и впрямь поверил, что за ушами хлебными я к муромам поперся? – рассмеялся хрипло подгудошник.
   Тяжко ему, но он тяготу свою не оказывает. Настырный. Сипит и высвободиться из-под меня хочет. Закипело во мне все от признания подгудошника. Потянул я его руку на себя, да так, что у него в локте щелкнуло.
   – А ну-ка давай выкладывай! На кой ты за мной увязался?
   – Ах, чтоб тебя так в пекле Кощей мучил! – взревел Баян. – Переплутовым клыком тебя заклинаю! Отпусти немедля!
   Тут уж я и вовсе опешил.
   И почудилось мне, что вдруг снова маленьким стал. И будто бы засыпать не хочу, а бабуля мне сказку на ночь рассказывает:
   – …и как станет он тебя Переплутовым клыком заклинать, так и знай, что перед тобою калика [93] перехожий. И что ему совсем невмоготу стало…
   – Бабуль, – лезу я макушкой под ее тяжелую ладошку, чтоб голову она мне почесала, – а калики, они злые или добрые?
   Ерошит она мне волосы, пальцами прядки перебирает, а у меня от удовольствия глаза закрываются.
   – Кому-то добрыми, кому веселыми, кому задорными они показаться могут, а нечисти всякой, семени навъему они страшнее рыбьей кости в горле. Их на землю Семаргл, Сварогов пес, посылает. Только им доверяет в Мире этом правду от кривды отличать, и добро от зла оберегать. Иногда может калика и против Правей пойти, если знает, что дело его во благо Миру будет. Их за это сам Сварог прощает. Вот и бродят калики по свету, на благо людям трудятся, а люди про то и не догадываются. Было так и так дальше будет…
   – Бабуль, – я уже почти совсем заснул, разморенный горячими бабушкиными пальцами, – а я могу в калики пойти?
   – Нет, унучек, – вздыхает она. – Тебе Миром править на роду написано, а не Правь оберегать…
   В миг единый бабулина сказка вспомнилась, и пальцы сами разжались. Руку его отпустил, но до времени слезать с него не стал. Мало ли, что ему в голову стукнет? А вдруг он снова в землянку кинется, чтобы дело свое тайное завершить?
   – Все, – сказал подгудошник грустно. – Слово не воробей. Вылетело. Хрен с ним, с Григорием. Видно, Сварогов пес его пожалеть захотел.
   Я его отпустил. Вздохнул глубоко, чтоб в себя скорее прийти. Сел на землю, на звезды яркие посмотрел, на луну полную. Холодный свет полнолуния окрасил все вокруг в серое. И сруб церковный, и реку, что текла у самого подножия Карачар, и пыхтевшего не хуже медведя подгудошника.
   – Что там у вас? – Луч желтого света вырвался из двери землянки.
   – Никифор, – позвал я, – вы там целы?
   – Слава Тебе, Иисусе Христе, – сказал Никифор. – Мы с учителем в порядке. А с дружком твоим деручим? Что с ним?
   – Ты прости его, Никифор. – Я положил руку на плечо Баяна, чтоб не вздумал он рыпнуться. – У него в полнолуние ум за разум заходит. Лунная болезнь.
   – Ох, Господи! – бас Никифора вдруг сорвался. – Волкулак?! [94]
   – Да будет тебе, – успокоил я парня. – Не так уж все страшно. Просто звереет он от полной луны. Но ты пока за Григорием присмотри. А я буйного нашего совсем успокою.
   – Ну, помогай тебе Господь. – И луч света пропал. Пускай пока христиане в землянке посидят. Шум поднимать да Карачары будить не стали, и на том спасибо. А мне пока в спокойствии кое-что выяснить надобно.
   – Отдышался, волкулак? – спросил я Баяна.
   – Сам ты… – огрызнулся подгудошник. Выходит, и вправду в себя пришел.
   Сел он рядышком. Рука у него словно плеть висит. Подхватил он ее здоровой рукой, хотел к груди прижать, от боли вскрикнул. Голову кверху задрал, словно волк на луну, взвыл. А потом повернулся ко мне и сказал:
   – Теперь точно они меня за оборотня посчитают. Им так проще будет. Оно и правильно.
   – Как ты узнал, что я Григория искать буду? Я же тебе не говорил о нем.
   – Они уже давно поняли, что Ольга на крещение решится. До Царьграда далеко, а тут свой ведун христианский под боком. А еще поняли, что к Пустыннику она только тебя пошлет. Не Свенельда же ей по посылкам гонять. А кроме тебя, у нее доверенных людей нет. Вот меня в Любич и послали. Знали, что ты мимо отца не проедешь. Полгода я тебя там ждал. Дождался.
   – Кто это «они»?
   – Это тебе пока без надобности. Ты же сам однажды Переплута себе в покровители выбрал.
   И всплыло в памяти ристание на праздник Солнцеворота, и Коляда, и глаза Баяна хитрые, когда я от имени Семаргла-Переплута из лука стрелять вызвался.
   Понял я, чему он тогда смеялся. Это же не мне, а ему нужно было за Сварогова пса на ристание выходить. Видно, понял он, что я игру с варягами тогда затеял, оттого и не возражал.
   – Так, значит, ты калика? – спросил я его напрямки.
   – Значит, – вздохнул он.
   – Я-то думал, что все это сказки бабушкины…
   – И дальше бы так думал, если бы я руку не пожалел да слово заветное не сказал.
   – И Григория ты злом посчитал?
   – Не я, – сказал подгудошник. – Молод я еще, чтоб решения выносить. Как же ты мне, зараза, руку-то вывихнул, – задел он за локоть, даже вскрикнул от боли, а потом сквозь зубы стиснутые простонал: – Только если бы в моем праве решать было, я бы все одно христианина на смерть бы обрек.
   – Что же он тебе плохого сделал?
   – А чего хорошего? Андрей, тот никому не мешал, убогих утешал, да с народом разговоры вел. Мы его и не трогали. А этот… сейчас за ним десяток пошел, а потом станется, что и сотни под Бога христианского лягут. И что тогда? Своих Богов позабудут люди, исконных прародителей на заморского всепрощенца променяют. Только странно он как-то прощает. Что ни сотворишь, то у него все грех. Илия, вон, на руках по земле ползает, а помочь ему нельзя. Прощающий за дело доброе нас простит. А они, знай себе, крестятся. Готовы все в руки его отдать. А как же Сварог тогда? Как же Лада с Лелей, как родовые Боги? – И снова застонал Баян.
   Жалко мне подгудошника стало.
   – Руку-то мне дай, – сказал я ему. Поморщился он, но руку мне подал. Ухватился я за запястье, на себя рванул. Взвыл подгудошник, когда с хрустом локоть на место встал.
   – Ничего, – сказал я ему. – Сейчас уйдет боль.
   – Знаю я, – скукожился Баян. – Не в первый раз мне достается.
   Растер он локоть. Кровь по руке разогнал. Вроде полегче ему стало.
   – Только одного я понять не могу, – сказал он вдруг. – Почему Переплут снова жертву не принял? Дважды мы на Пустынника покушались. Теперь, вон, третий раз его хотели жизни лишить, а ему все нипочем. Может, и верно, силен его Бог?
   Помолчал Баян. Потом с земли поднялся.
   – Ладно уж, – сказал он мне. – Пойду я, пожалуй. Ты скажи ему, чтоб не переживал сильно. Четвертого раза не будет. Пусть живет.
   – Куда же ты пойдешь? Темень вокруг, да и рука у тебя…
   – Ничего, луна яркая, небось, не заплутаю. Прости, что правду от тебя таил. Боялся, что помешать мне захочешь. Бойся, не бойся, – усмехнулся он, – а все одно помешал. Значит, так Доля с Недолей судьбы наши перевили.
   – А бубен твой как же? Он же у Иоанна остался.
   – Жалко бубен, – вздохнул подгудошник. – Кожа на нем хорошая. Ты этому карасю глухому скажи, чтоб песни не поганил. Коли музыки ему захочется, пускай в бубен бьет. А мне, видать, пора на гуслях учиться, – снова вздохнул Баян. – Ну, прощай, Добрый, сын Мала. Хороший ты человек. Пусть удача тебя и дальше не оставит, а Переплут тебя от зла защитит.
   – Может, свидимся еще? – сказал я.
   – Может, и свидимся.
   И пошел прочь калика перехожий. Руку больную к груди, словно дитятко болезное, прижал и пошел. А я ему вслед смотрел, пока он в ночи не скрылся.
   Вдохнул я воздух ночной полной грудью и к землянке направился. Крепко меня Баян приложил. До сих пор голова трещит и в спине тянет. Я тоже на нем неплохо отметился. Кровь на разбитых кулаках запеклась. Теперь долго костяшки ныть будут. Крепкие зубы у подгудошни-ка. После такого удара в целости остались.
   Толкнул я дверь землянки, а она изнутри заперта.
   – Никифор! Григорий! – крикнул я. – Отпирайте. Это Добрый.
   Услышал я, как что-то в землянке заскрипело. Видно, столом они дверь приперли.
   – А волкулак где? – Дверь приоткрылась, и из щели показалось испуганное лицо.
   – Ушел он. Совсем ушел. Так что теперь бояться нечего.
   – Слава Тебе, Иисусе Христе! – пробасил Никифор и пропустил меня внутрь.
   – Ты только общинникам про то, что случилось у нас, не говори, – учил своего послуха Григорий. – А то еще, не дай Господь, на Добрына окрысятся. Помнут, не разобравшись, а он мне жизнь спас.
   Никифор кивал, понимаю, мол. А у самого руки тряслись. Напугал его подгудошник до полусмерти. Крестился он истово, пока мы в землянке порядок наводили. Все Иисуса славил. Считал, что это Боженька его от смерти неминучей оборонил. А потом вдруг мне в ноги кинулся и стал руку целовать.
   – Спасибо, добрый человек, за учителя, – приговаривал.
   Еле я от него вырвался. Взглянул на Григория: выручай давай.
   Григорий послуха с колен поднял, в сторонку отвел, пошептал ему что-то на ухо. Смотрю: успокаиваться парень начал. А потом и вовсе на лежаке калачиком свернулся. Сон его сморил. Так-то лучше будет.
   – Лихо у тебя получилось, – шепнул я.
   – Верит он мне больше, чем себе, – так же тихо ответил Григорий. – Ростом под потолок вымахал, а сам, как дитятя малая. Хоть в козу-дерезу с ним играй. А ты чего кулак сосешь?
   – Да, – отмахнулся я, – больно зубы у подгудошника крепкие.
   – Подгудошника? – грустно усмехнулся христианин.
   И посмотрел мне прямо в глаза.
   – Ты догадался?
   – А чего тут догадываться? – пожал он плечами. – Господь им судья. А что же ты калике не дал свое дело довершить?
   – Потому что живой ты мне нужен, – прямо ответил я. – Через тебя мне воля обещана.
   – А я сперва подумал, что вы вместе пришли.
   – Пришли вместе, – согласился я. – Только каждый за своим.
   До самого утра мы потом с Григорием разговоры вели. Вполголоса, чтоб Никифора не разбудить. А тот разоспался. Разморило его после пережитого. Ноги свои длинные с лежака свесил. Руки под голову подложил и постанывал во сне тихонечко. Видать, волкулак ему снился.
   Рассказал я христианину о том, как Андрей смерть принял. Как просил меня рыбак за Ольгой приглядеть. И про то, что открыл он мне перед кончиной своей страшной, где Григория искать. И конечно, о том, зачем я приехал в Муромскую землю.
   Выслушал меня христианин. Потом сказал:
   – Андрея жалко. Царствие ему Небесное за муки ради Господа нашего после Страшного Суда будет. А пока пусть земля ему пухом покажется. То, что княгиня Киевская к Христу повернулась и жаждет к вере христианской приобщиться, это весть добрая, – помолчал немного, а потом сказал: – Только не поеду я с тобой, Добрый. Какой из меня наставник? Не гожусь я Ольге в учителя. Слаб. Ей бы кого поправедней меня найти.
   И потом, – кивнул он на чурбаки липовые, – у меня для церкви Распятие не получается. Бьюсь я над ним уж который год, а вырезать Спасителя на кресте не выходит. Не дается мне резьба. Корявым Иисус у меня получается, прости, Господи. А ты говоришь…
   Всю весну и цельное лето уговаривал я Григория со мной на Русь отправиться. Не хотел он общину покидать. Отнекивался:
   – Как же я людей оставлю? Они же мне доверились, а я брошу их.
   И так я вокруг него, и эдак, а он уперся, как баран в ворота новые, и ни в какую. То церковь не достроена, то жито не убрано, то Параскева занедужила… искал Пустынник все новые и новые причины, чтобы со мной в Киев не идти.
   Помог я общинникам церковь поднять, жито вместе с ними убирал, Иоаннову жену от лихоманки вылечил. Даже, на радость общине, Иисуса на кресте вырезал…
   – Ну, так, что? – не стерпел я как-то по осени. – Поедешь со мной, или тебя силком тащить?
   – И чего ты так стараешься снова в полон свой вернуться? – спросил он. – Оставайся с нами. Разве же здесь не воля тебе?
   – Воля, – кивнул я. – Только на чужбине да без любимой и свобода не в радость. А я, знаешь, так по жене соскучился. Так соскучился, что душа изрыдалась вся. Слезами горькими денно и нощно обливается. Я уж сколько лет в себе изо всех сил тоску давлю. Сколько же можно в кулаке сердце свое сжимать? Оно же не камень, может и не вынести.
   – Больно тебе? – просто спросил он.
   – Больно, – признался я.
   Помолчал Григорий немного, а потом сказал:
   – Как дорога морозом схватится, так и поедем.
   – А меня с собой возьмете? – пробасил Никифор.
   – Куда же я без тебя? – улыбнулся Пустынник.
 

Глава восьмая
ВОЛЯ

28 ноября 952 г.

   – Ой, да. Ой, да за горо-о-ой… – на весь заиндевевший бор горлопанил Никифор. – За горой высоко-о-ой…
   Пар валил из луженой глотки жердяя. От его густого баса мурашки бежали по телу, но где-то в груди становилось теплее, и казалось, что не так уж и холодно в замороженном лесу. Я даже тулупчик на груди распахнул.
   – И откуда ты такой голосяко себе приобрел? – спросил я послуха.
   Никифор прервал песню и на меня взглянул. Гордо.
   – Таким уж Господь меня уродил, – ответил.
   – Выходит, ты самим Господом рожден? – строго спросил ученика Григорий.
   И вся гордость жердяя улетучилась вмиг. Он подвигал своим большим кадыком, словно пытаясь что-то сказать, но не нашелся и скромно опустил глаза долу.
   – Чего молчишь-то? – наседал на него христианин. – Или Иисус тебя разом не только разума, но и языка лишил?
   Совсем растерялся послух, сдвинул треух на глаза и затылок косматый почесал.
   – Я в батюшку своего пошел, – пробурчал он. – Ты же сам говорил, что все мы…
   – Отцом Небесным созданы… – подсказал ему Григорий.
   – По образу и подобию Его, – жердяй, словно дитятя, обрадовался, вспомнив наконец наставления учителя.
   – Это что же выходит? – я придержал Буланого. – Все люди на самом-то деле Боги?
   – Как это? – Никифор поправил треух и изумленно на меня уставился.
   – А так, – сказал я. – Если что-то создать по образу и подобию… скажем… коня, – я похлопал Буланого по шее и уселся в седле поудобней, – получится конь. Так?
   – Так, – кивнул жердяй.
   – Вот и выходит, что созданный по образу и подобию Бога сам получается Богом.
   Никифор опешил. Взглянул на учителя, но тот отвернулся нарочито. Дескать, давай-ка сам мысли.
   И жердяй мыслить начал. Изо всех сил старался. Брови хмурил, к небу глаза подымал, точно среди голых ветвей задремавших до весны деревьев мог отыскать какой-то знак. То ли вправду что-то рассмотреть смог, то ли мысль ему ни с того ни с сего в голову буйную пришла, только улыбнулся он и на меня хитро сощурился.
   – Так ведь душа наша подобие Божие имеет, – радостно изрек Никифор. – А тело – тьфу! Тело есть прах и тлен. Из земли Адама Господь создавал да дух в него вдувал. Значит, тулово нам лишь одежей для души служит. А одежа и износиться может. Вот! – закончил он свою речь и победно взглянул на Григория.
   Тот кивнул одобрительно и сказал:
   – Ну, пора где-нибудь на ночлег привалиться, а то уж темнеть стало, как бы не заплутать впотьмах.
   – Привал так привал, – согласился я. – Вот и местечко неплохое подвернулось.
   На небольшой, едва припорошенной снегом поляне, у подножия березы белой, мы решили становище разбить.
   Спешился я. От седла котел отвязал, мешок с пшеном отчалил.
   – Давай-ка, Никифор, за хворостом, – велел ученику Григорий. – А мы пока шалашом займемся…
   Веселым у меня получилось на Русь возвращение. Говорят, что любую дорогу хороший собеседник может короче сделать. Убедился я в этом. У меня же не один, а два собеседника было. А разговоров мы за дорогу нашу много переговорили. О том и об этом судачили. Про жизнь и про смерть, про любовь небесную и земную, про Мир и про то, как люди в разных землях живут.
   Я-то на своем недолгом веку многое успел повидать. До самой Исландии меня Доля закидывала, но Григорий поболе моего по Свету побродил. И хоть не сильно он меня был годами старше, однако побросала его судьба и покорежила изрядно. Сиротой неприкаянной скитался он по Земле-матушке, сам не зная, зачем ему такая жизнь выпала. Даже имени у него тогда не было. Может, и звала его как-то мамка от рождения, только померла она, когда он еще совсем маленьким был. Имя сына, видать, с собой забрала. Его Андрей случайно подобрал. В Нове-городе, на торжище, хлеба краюху сирота с голодухи спер, а за такое карали нещадно. И били мальчонку и свои купцы, и гости заморские, не столько из жадности, сколько от скуки. Только Андрей за сиротинушку вступился. Сперва и проповедника побить хотели, но на того как сядешь, так и слезешь. Купцы на него с кулаками, а рыбак им сказки рассказывать. И такие забавные, что забыл торговый люд про татя, про кулаки, которые чесались нещадно. Уж больно сказки интересные. Даже сам сирота заслушался. Ему бы в бега кинуться, а он сидит и от удивления рот раззявил.
   И что особенно поразило тогда Григория, так это то, что даже с немчурой заезжей Андрей общий язык нашел. Бойко рыбак по-иноземному лопотал. Гости от смеха за живот хватались. Отпустили сироту. И хлеб отбирать не стали.
   За четыре дня он тогда в первый раз поел. А насытившись, за чудным мужичком увязался. Не стал его Андрей от себя гнать. Видно, созрел проповедник для учительства, а тут и ученик подвернулся. Так что дальше по Миру они вместе пошли.
   А сирота безродная оказалась тварью благодарной. Тем самым полем, про которое Андрей часто поминал. Брошенное зерно веры христианской в его душе проросло и заколосилось. И однажды голь безымянная имя наконец обрела. Крестил его рыбак в лесном ручейке. Григорием нарек.
   И почитал Григорий учителя своего пуще отца родного. И помнил всегда, что, если бы не рыбак, забили бы его на новгородском торжище.
   Небольшой костерок давал приятное тепло и освещал наше убежище. Шалаш мы сделали небольшим, чтоб быстрее нагрелся. Посредине огонь развели, каши наварили. Поели немного и теперь сидели вокруг костра и старательно ложками соскребали остатки каши со стенок закопченного котла. Больше всех старался Никифор. Оно и понятно: попробуй-ка насыть такую дубину стоеросовую. Мы с Григорием и так впол-ложки ели, чтобы жердяю поболе досталось.
   – Эх, – вздохнул послух и ложку свою облизал, – сейчас бы мясца, да поскоромнее…
   – Да ты, никак, не наелся? – посмотрел на него учитель. – Или забыл, что не хлебом единым…
   – А хлебца бы тоже не помешало, – мечтательно поднял глаза Никифор и громко рыгнул. – Почитай уже две седмицы мы только лишь пшеном да просом давимся. Сейчас бы молочка или холодцу с хреном. Я бы не отказался.
   – Я бы тоже, – кивнул я. – Потерпи чуток. Вот в Киев скоро придем, там разносолами да кулебяками вас Ольга откормит.
   – А его с нами, – подал голос Григорий, – никто не звал. Сам напросился, а теперь ноет, что зуб болючий. Сидел бы в Карачарове. Сытно бы было, тепло. Как там Иоанн с делами общинными справляется? – вздохнул христианин.
   – Ты бы лучше не его, а Параскеву за главную в Карачарах оставил.
   – Я бы лучше тебя оставил, – ответил послуху Григорий. – Ты бы там быстро порядок навел.
   – Не-е, – помотал головой жердяй. – Не остался бы я там. Надоело на месте сидеть. Ты-то вон Мир поглядел, а мне тоже хочется, – сказал он Григорию, повернулся ко мне и пояснил: – Я же малым был совсем, когда мы к муромам пришли. Дорогу и вовсе не помню.
   Все лес да лес. И потом безвылазно в деревеньке рос. Да все сказки слушал, как учитель по странам дальним и близким со своим наставником шатались. И мечталось мне, как я вырасту и на Мир взглянуть пойду. Вырос вот. И в путь с вами напросился. А толку что? Сколь уж дней идем, а я ничего, кроме елок да берез, не видел.