Ратники мечами в щиты застучали. Приветствуют кагана и княгиню.
   А те посреди майдана поводья натянули.
   Встали.
   – Вот и наше время пришло, – шепнул Кветан и меня в бок пихнул. – Пошли, что ли?
   Вышли мы на майдан. К всадникам подошли.
   – Дозволь, матушка, – с поклоном земным сказал старшой конюший, – коней принять.
   Взглянула на нас Ольга. Па мне взгляд остановила.
   – А чего это ты, Добрынка, без поклона подошел? – строго спросила.
   Выдержал я ее взгляд.
   – Не приучен я спину зазря гнуть, – говорю. – Не закуп я твой. Не рядович. И в бою ты меня в полон не брала. Так что долгов перед тобой у меня нет. Коли конюхом меня определила, так на то воля твоя. Я слово дал и договор держу. Только ниже, чем я есть, меня сделать не в твоей власти.
   Опешила она от этих слов. Растерялась. Глаза в сторону отвела. А дружинники, что рядом стояли, возмущенно зашумели. От них и по всему майдану гул пошел. Дерзким я, видать, показался.
   Один ратник из ряда вырвался. На меня бросился.
   – Как ты посмел, холоп! – кричит.
   Меч плашмя повернул. Хотел меня поперек спины приласкать. Да усердие свое не рассчитал. Слишком много прыти в удар обидный вложил. Ушел я в сторону. Только клинок в пустоте просвистел. Потерял вой опору. Заваливаться начал. А я под него подсел, да в бедро его подтолкнул. Опрокинулся ратник. Под ноги каганову коню отлетел. Грохнулся. Хлопнул щитом червленым по земле. Громко у него получилось. Заграяли вороны киевские. В небо взметнулись.
   И конь от этого грохота перетрусил. Взвился Облак. Вздыбился. Святославу бы к шее его прижаться. За луку седельную рукой ухватиться. Только не сумел мальчонка. Ухнул через конскую спину. Только сапоги сафьяновые, бисером расшитые, сверкнули. Головой в землю полетел.
   Не знаю даже, как я успел? Подхватил его на руки. Расшибиться не позволил. Так все быстро случилось, что никто ничего понять не смог. Только что каган верхом сидел, а уже у меня на руках барахтается. А когда осознали, что произошло, на меня всей гурьбой кинулись. Дай им волю – затоптали бы меня в ярости. Только воли им не дали.
   – Стойте! – Ольга ратников окликнула. Все и встали.
   Мечи вздыблены…
   В глазах ненависть…
   Покромсают. Порвут на куски за кагана своего.
   А я Святослава прикрыл.
   – Не напугался? – шепчу.
   – Не-а, – он мне тоже шепотом.
   Вот и слава тебе, Даждьбоже. Не позволил дитю шею свернуть.
   А мальчонка рассмеялся вдруг.
   – Мама, мама! – кричит. – Видела, как я с Облака кутырнулся?
   И опустились мечи. И ненависть в глазах на радость сменилась. Не убьют меня, значит. Пока не убьют.
   – Видела, – облегченно вздохнула княгиня. – Что ж ты так неловко?
   – Зато быстро, – ответил Святослав, и вся надменность его улетучилась.
   Мальчишка – и есть мальчишка.
   Я его на ноги поставил. Он к матери побежал. Не стала княгиня ждать, когда я у нее кобылку принимать буду. Сама спешилась. Обняла сына. К себе прижала.
   – В порядке ты? – беспокоится.
   – А чего мне сделается? – каган из материнских объятий выбираться начал. – Пусти, – говорит, – раздавишь.
   Нехотя Ольга объятья свои ослабила. Святослав на свободу выбрался да к терему побежал. Там его уж сенные девки ждали.
   Княгиня ему вслед посмотрела. Улыбнулась. И к ратнику прыткому обратилась.
   – Как тебя зовут? – спросила.
   А тот уж на ноги вскочил. Стоит – ни жив ни мертв.
   – Претичем соратники называют, – отвечает.
   – За то, что верность свою проявил, быть тебе, Претич, боярином. Свенельд! – позвала она воеводу.
   – Здесь я, княгиня. – И верно, воевода тут как тут.
   – Сотню под начало Претича дашь?
   – Дам, княгиня, – кивнул Свенельд и на меня глазищами зыркнул. – А с этим что?
   Повернулась ко мне Ольга. И вновь наши взгляды встретились…
   – А ведь справедливы его слова, – сказала она. – Правда на его стороне. В договоре нашем речи не велось, чтоб он спину гнул. Хоть и пленный, а право имеет. Благодарю тебя, Добрый, за то, что сына спас. – И вдруг сама мне в пояс поклонилась.
   Свенельд избил меня вечером того же дня. За конюшней. У навозной кучи. Отхлестал меня чересседельником точно нашкодившего кота. И повод нашелся. Дескать, плохо после его жеребца вычистил. Он во время пира продышаться из терема вышел, в конюшню заглянул. Вроде по коню соскучился. В денник дверь отворил, да сразу в кучу конскую и вляпался.
   Сапоги замарал. Ух и взвился он! А тут и я под горячую руку подвернулся. Вот и получил выволочку.
   Я не сопротивлялся. Знал, что по-другому нельзя. Терпел. Только старался, чтобы ремнем по лицу не досталось. Да кончиком глаз мне не выстегнул. Ведь истинная причина его недовольства сверху плавала. Словно дерьмо на воде.
   Гневался он оттого, что я посмел свой норов принародно показать. Да еще и в правых оказался. Ольга и та передо мной спину согнула. Как тут не разгневаться? Особливо когда хмель внутри бычится. Наружу лезет.
   А я боль сносил, а в душе со смеху покатывался. Не сдержался варяг. Всю дурь выставил. Пусть покуражится – с меня не убудет.
   Увидал он, что побои его меня не сильно огорчают, разозлился еще пуще, чересседельник на землю кинул, плюнул в сердцах и обратно пировать пошел.
   А я отлежался, на ноги встал, слышу:
   – Что, Добрынюшка, худо тебе?
   Это Томила с чердака за нами тихонько наблюдала.
   – Ничего, – я ей в ответ, – небось, до свадьбы заживет.
   – Ну, лезь ко мне на сеновал, я тебя пожалею.
   Губы у Томилы сладкими были.
   Руки нежными.
   Плоть жаркой.
   От жара этого легче на душе. Да и рубцы от ремня жечь перестало. Кости целы, а мясу, что ему сделается? Отболит, отнедужит и опять как новое. А ласка женская лучше любого снадобья раны лечит.
   Рано в тот год зима пришла. В одну ночь мороз землю схватил и не отпускал больше. Снега навалило по самые крыши. Зябко стало. Знобливо. Хорошо хоть ветры Стрибожичи не сильно лютовали. А то ни дать ни взять Исландия – Ледяная Земля.
   Зимовал я там как-то, когда с Могучим Ормом и хевдингом Торбьерном по Океян-Морю гуляли. Ох, не приведи Даждьбоже там опять оказаться! С воды ветрище с ног сдувает. Под ногами пустошь голая. Ни куста, ни деревца – укрыться негде. От голодухи живот к спине прирастает. Одно слово – чужбина.
   Здесь, за стенами городскими, зимовать сподручней. И кормят сытно. И одежу теплую нам ключники выдали. Живи – не хочу.
   Только не хочется жить.
   Тоска меня есть стала.
   По сестре, по отцу, по Любаве…
   Чуть на стену не лез. А волком по ночам точно выл. Правда, тихонько, чтоб остальных конюхов не будить. Зимой несвобода острее гложет. Забористей.
   Днем еще ничего. С конями возишься. Не до мыслей дурных. Только зимой дни короткие. Не успел оглянуться – уже темень, хоть глаз коли. В темноте-то много не наработаешь. Лежишь колодой, во тьму глаза таращишь, а в голове кавардак. Может, зря мы уговорам деда Болеслава поддались? Может, биться нужно было до последнего? Лег бы порубанный тогда в Коростене, не маялся бы теперь.
   Но если бы, да кабы…
   Так не бывает. Есть только то, что есть, и другого нам не дадено. И значит, принимать нужно все, как должно. Но как быть, если не принимается? Оттого и тоска.
   Даже не знаю, что стало бы со мной, если бы серость дневная и грусть ночная надо мной верх взяли? Может, так и зачах бы на радость недругам? Только радости им такой я не дал.
 

26 ноября 947 г.

   – Эй, Добрыня, подымайся! – голос Кветана вырвал меня из сна.
   – Что? – Потер я глаза, стараясь прогнать дрему. – Что случилось?
   – Как что? – удивился конюх. – Скоро уж петухи запоют. Пора коней седлать. Княгиня с сыном сегодня на охоту собирались, или забыл?
   – Да, помню, – я потянулся до хруста в костях, – только мне-то что? Я ведь опять в граде останусь.
   – Так всех конюхов с собой берут на дневке лошадей греть. Значит, и тебя тоже.
   Остатки сна словно ветром сдуло.
   – Точно? – схватил я старшого за рукав.
   – Свенельд велел, – кивнул мне Кветан. – Собирайся.
   За последние полтора года мой Мир сжался до размеров Киевского града. Сто пятьдесят шесть шагов с восхода на закат, от дубовых ворот до каменного княжеского терема. Сто девятнадцать шагов с полуночи на полдень [11], от конюшен до бани. Четыреста пятнадцать дней, словно птица в силке, словно рыба в неводе. От конюшен к бане, от ворот до терема. И только над головой синее небо да облака вольные.
   Даже боязно за ворота выбираться. Видно, привык в неволе. Настоящим холопом стал.
   Нас, семерых конюхов, Кветан на санях со Старокиевской горы свез. Потемну, поперед всех. Буян бойко трусил. Под горку-то сподручно ему. Только снег под полозьями поскрипывает. А вокруг посад Киевский. Горожане проснулись уже. Кто управляется, а кто и ругается нам вслед, дескать, какого лешего ни свет ни заря окрестных кобелей растревожили?
   А кабыздохи глотки дерут. Лаем заходятся. Из кожи вон лезут, чтоб усердие свое хозяевам показать. На мерина нашего кидаются. Стараются его за бабку ущипнуть. Только тот на них и ухом не ведет. Знай себе копытами о дорогу стучит. Из ноздрей пар валит. Ни дать ни взять – Сивка-Бурка из бабулиной присказки.
   Один кобелишко, самый бойкий, под ноги мерину кинулся – за то и поплатился. Кветан его кнутом по спине ожег, а Буян еще и на хвост наступил. Заверещал кобелек. Запричитал, словно плакальщица на похоронах. Рванул в ближайший подворот. Да в подвороте и застрял. Скулит с перепугу. Лапами по снегу елозит. А вырваться из щели не может.
   На смех его конюхи подняли. Засвистели. Заулюлюкали. А мне его почему-то жалко стало. Уж больно он на меня похож. Я вот так же застрял. И ни вздохнуть мне в неволе, ни выдохнуть.
   – Ты чего, Добрыня, пригорюнился? – пихнул меня в бок один из конюхов.
   Котом его наши прозвали. Уж больно он до сметаны охочим был. Говорил, что от сметаны в нем сила мужская ярится, наружу просится. Сам из дреговичей, еще в малолетстве его в полон взяли. Восьмой год в холопах. Скоро вольную должен был получить, только на волю он не сильно рвался, Киев ему родиной стал. Доярки его часто сметанкой баловали, души в нем не чаяли. А он в доярках. А еще в кухарках, свинарках и прачках. Никого лаской не обходил. Я все поражался – и как это у него так лихо выходит: парой слов с девкой обмолвится и уже, глядишь, на сеновал поволок. Одно слово – кот мартовский.
   – Так разве ж я горюнюсь? – отмахнулся я от Кота. – Отвык просто от раздолья свободного. Надышаться никак не могу.
   – Это ничего. Сейчас из посада выскочим, на простор выберемся, вот тогда и надышишься.
   И верно. Вскоре посад позади остался. Мы в чистом поле оказались. Запорошило все вокруг. Снега непролазные. Кветан в сугробы править не стал. Выбрались мы на лед небольшой речушки и дальше покатили. Пару раз Буян на льду оскользнулся, а потом ничего, приноровился. Еще веселей сани полетели.
   А над головой небо бездонное. Звезды с кулак. Воздух морозный, чистый, вкусный. Пригляделся – как будто на полночь едем.
   – Старшой! – кричу. – Далеко ли торопимся?
   – Нам до рассвета в Ольговичи успеть надобно, – Кветан в ответ.
   Значит, Малушу увижу. Кровиночку родную. Сестренку. Отлегло от сердца. Радость пришла. Слава тебе, Даждьбоже.
   – Добрынюшка! – Малуша ко мне бросилась.
   Подхватил я ее на руки, закружил. И причудилось вдруг, что мы в детинце коростеньском, а не на подворье княгини Киевской.
   – Соскучилась, сестренка?
   – Ох, соскучилась. – Она в ответ и заплакала.
   – Ну, чего ты ревешь? – я ей тихонько. – Смотри, как за это время выросла. Не маленькая уже и слезы свои показывать недругам не должна.
   А она ручонками вцепилась в меня крепко-накрепко.
   – Ой, Добрынюшка, – шепчет в ответ, – истосковалась я вся.
   – Понимаю, Малушенька, только потерпеть надобно. Вот и батюшка велел передать, чтобы крепилась ты. Чтоб держалась, как княжне Древлянской подобает.
   – Так ты видел его? Как он там?
   – Нет, – покачал я головой, – не видел. Он мне весточку передал. Все с ним в порядке. И о нас с тобой у него душа болит…
   – Здраве буде, княжич, – это к нам Загляда с Владаной подошли.
   – Был княжич, да весь вышел, – я им в ответ, – в конюхах я ныне у кагана Святослава.
   – Для нас, Добрый, – Владана сказала, – ты как ни рядись, все одно княжичем останешься.
   – И на том спасибо, – улыбнулся я невесело. – Как вы тут, девки?
   – Ничего, – Загляда вздохнула.
   – Не обижают вас?
   – Была тут одна, – Владана косу поправила, под кокошник ее запрятала, – уж больно нравилось ей княжну шпынять.
   – И что? – напрягся я.
   – Кипятком она ошпарилась, – Малуша мне тихонько. – Вроде как нечаянно, – а сама на Владану кивнула.
   – Не бойся, княжич, – Загляда мне улыбнулась, – мы Малушу в обиду не дадим.
   – Помогай вам Даждьбоже, – поклонился я им.
   – Добрыня! – слышу, Кветан кричит. – Поспеши!
   – Все, девки, пора мне.
   Обнялись мы, я Малушу поцеловал и к конюхам поспешил.
   – Коли батюшку увидишь, кланяйся ему! – мне вдогонку сестренка крикнула.
   – Обязательно, – оглянулся я, а сам подумал: «Теперь уж скоро увижу».
   – Ну, что, Добрыня, повидался со своими? – спросил меня Кот, когда я в сани забрался.
   – Повидался, – ответил я. – А чего мы в Ольговичи-то заезжали?
   – Так ведь все одно по дороге нам, – улыбнулся Кветан.
   – Ой, спасибо, братцы, что уважили.
   – Из спасибо шубы не сошьешь, – смеется Кот, а у самого, гляжу, на усишках сметана след оставила.
   – Так ты и без шубы в накладе не остался, – пихнул я его. – Небось, уж кого-то ублажил?
   – Не-е, – смеется он в ответ, – не успел. За титьки подергал только. А титьки, я тебе скажу, знатные. Во-о-от такие!
   – Ты на себе-то не показывай, – засмеялся кто-то из конюхов.
   – А что так? – удивился Кот.
   – Да, говорят, что покажешь на себе, то и вырастет.
   – Чур мя! Чур! – запричитал Кот и захлопал себя по груди.
   Тут уж все не выдержали. На гогот его подняли.
   – Но-о-о! – крикнул Кветан и за гужу дернул. – Давай, Буян, выноси!
   И сани наши дальше покатили.
   До заимки мы добрались ближе к полудню.
   На опушке запорошенного снегом бора, на берегу скованной морозом речушки, стояло обнесенное частоколом просторное подворье. Даже не подворье, а крепостица малая. Охотничья заимка кагана Киевского. Заложенная еще Хольгом, захиревшая при Ингваре, при сыне его, Святославе, заимка снова востребованной стала. По осени подновили холопы частокол, начали ров вокруг стен копать, да не успели до зимы. Только мосток подвесной перекинули, да еще на берегу пристаньку соорудили. Только пристань по зиме без надобности, а вот мосток как раз впору. По этому мосту мы и въехали в тесовые ворота, на широкий двор.
   Шумно нас заимка встретила: гомоном многоязыким, лаем собачьим, суматохой холопской. Охотничьи люди суетятся, псари на собачек покрикивают, стольники с кухарками перебранку затеяли – хозяева на подходе, а снедь еще не готова. Ключник на банщиков орет, какого, дескать, хрена рано топить начали? Дрова прогорели – парные выстужаются. Одним словом – к большой охоте подготовка идет.
   Увидал нас ключник, оставил банщиков в покое, на Кветана накинулся:
   – Что ж вы, Маренины выкормыши, так поздно приехали? В конюшне печь не топлена, хозяйских коней застудить хотите?
   – Ты вот что, – в ответ ему Кветан спокойно, – за своими делами следи, а мы со своими сами управимся, – и к нам: – Вылезай, ребя. Кот, ты к кухаркам давай, чтоб тотчас у нас еда была. А то отощали с дороги. А ты, – опять к ключнику повернулся, – показывай, где тут конюшня у вас? Да поживей. Некогда нам тары с барами разводить.
   От такого напора ключник аж поперхнулся. Красным от злости стал, только что он, заимщик простой, мог княжескому конюшему возразить? Кивнул только молча, рукой махнул – пошли, мол.
   Конюшня просторной оказалась. И холодной донельзя. Иней по стенам, изморозь по полу. В закромах неукрытых овес серой плесенью схватился. Тут уж наш старшой не выдержал, ключнику в бороду вцепился.
   – Ах ты, гнида! – завопил. – Добро хозяйское на потраву пустил! – И хлоп ключника кулачиной в ухо.
   Кулак у Кветана небольшой, но увесистый. Отлетел ключник, в овес подгнивший зарылся. Руками-ногами забарахтал.
   – Убивают! – кричит. – Живота лишают! Тут на крик дворня подскочила.
   – Ну, что, ребя, погреемся? – говорит Кветан, а сам рукава у зипуна засучивает.
   Один из банщиков взглянул на ключника и нам тихонько:
   – Всыпьте ему, ребятушки, а то совсем нас замордовал, скот недорезанный.
   Только один из стольников его одернул:
   – Ишь, понаехали тут, права качать! Бей киевлян! – своим крикнул.
   И завертелось.
   На меня трое кинулись.
   Я сразу первого в пузо головой боднул. А пузо мягким оказалось. Разожрался стольник на дармовых харчах. Голова моя точно в подушку пуховую погрузилась. Охнул налетчик и осел. В сторонку отползать стал, чтоб в суматохе не затоптали.
   А тут уж второй на подлете. Ручищи выставил, столкнуть меня хочет. Не больно я ему противился. Позволил за грудки схватить, а сам на спину упал, ногой ему в живот уперся, да еще подпихнул для скорости. Перелетел он через меня. В ключника, что из закромов выбирался, врезался. Опять ключник в овес зарылся, да не один, а с товарищем. Вдвоем-то веселей в зерне кутыряться.
   Здесь и третий подскочил. Врубился он мне плечом в грудь, чуть дух из меня не выпустил. Отлетел я назад, шагов на пять, а отлетая, за какого-то дворового зацепился. Он как раз на одного из конюхов насел, и несдобровать бы нашему, да я его супротивника за собой уволок.
   Не ожидал тот. Равновесие потерял, оскользнулся и наземь бухнулся. А я на него. Так что приземление мое мягким оказалось. Дворовый подо мной только крякнул. А я уже на ногах стою.
   – Зашибу! – крик от дверей раздался.
   Гляжу – Кот от кухарок, вернулся. Под мышкой туесок со снедью, в руке корчажка. Не долго думая, он корчажку об голову кому-то тресь. Лопнула глина, сметана с кровью вперемешку потекла.
   – А-а-а! – страшно завопил раненый. – Мозги вышибли! – И из конюшни рванул.
   – Эх, – вздохнул Кот, – хороша сметанка была. – Туесок со снедью в ясли у стены отложил и в самую гущу побоища ринулся.
   Дальше за ним следить некогда было. На меня опять навалились. Одного я быстро положил, а вот второй покрепче оказался. Здоровый бугай. И повадка у него сноровистая. С наскока у нас ничего не получилось. Я ему в ухо – он пригнулся, он мне в глаз – я отбил. Так и пляшем друг перед другом, а верх ни один взять не может. Вцепились мы друг в друга, по конюшне закружились. И чувствую я, что замашки у него знакомые. Вгляделся – пресветлый Даждьбоже! Это же Красун! Давний знакомец мой! Вместе в Коростене в послухах ходили. Бородой зарос. Окосматился. Оттого я и не признал его сразу.
   Не сдержался я, улыбнулся.
   – А не ты ли, паря, – говорю, – меня на закорках по стогню коростеньскому целый день таскал?
   Он от неожиданности хватку ослабил. Всмотрелся в меня, а потом как заорет:
   – Добрыня? Княжич! – совсем он меня отпустил, к своим повернулся: – Вы чего, волки?! – перекричал он шум драки. – Совсем нюх потеряли?! На кого руку подняли? Это же княжич Древлянский, Добрый Малович! – И вдруг бах передо мной на колени. – Ты чего? – я ему тихо. – Не дури. А сам вижу, что прекратилась потасовка. Опустились руки. Не нашли своей цели занесенные кулаки.
   – Ласки прошу, княжич, – Красун на меня снизу вверх посмотрел. – Не признал тебя сразу. До нас слухи дошли, что сгноили тебя варяги в Киеве.
   – Живой я, как видишь, – сказал я и руку ему протянул. – Поднимайся. Нечего порты протирать.
   – Ага, – сказал Кот весело, у самого юшка из разбитого носа бежит, а он лыбится, – так мы и позволим варягам над Добрыней куражиться. Не дождутся. – И засмеялся.
   А Красун с земли поднялся. Обнялись мы точно побратимы. Чуть не раздавил он меня в своих объятьях. Гляжу – и другие с нашими брататься начали.
   – А неплохо погрелись, – это Кветан голос подал. – И конюшню заодно прогрели.
   И верно. От нас, дракой разгоряченных, пар валит, как в бане. Вроде теплее стало.
   – Кончай веселиться. – В конюшню вбежал мальчонка-псарь. – Где ключник? Княгиня с сыном уже близко! По льду скачут, и Свенельд с ними!
   – Тута я! – выбрался ключник из закромов. – Все по местам! – велел. – И чтоб о том, что было здесь, никому ни слова! Кто донесет – голову откручу!
   – Во-во! – кивнул Кветан. – А я помогу! Конюхи! Готовься коней принимать! Добрыня! Печь топить да овес просеивать! Кот! Снедь-то сберег?
   – А как же, – Кот достал туесок из яслей, – вот она.
   Через мгновение опустела конюшня.
   – Нет, Добрыня, и не рви мне душу, – тихо сказал Красун и помешал кочергой догорающие поленья.
   – Неужто не скучаешь по древлянскому бору? Не хочешь на Родину взглянуть? – продолжал я уговаривать его.
   – Не ждет меня никто на Родине, – пожал он плечами. – Одни головешки от Коростеня остались. Отца-то моего помнишь?
   – Как не помнить. Знатным конюхом был Колобуд.
   – То-то, что был, – взглянул на меня Красун. – Когда варяги дружину княжескую распустили, а коней на Русь забрали, он да я не у дел остались. Я-то попервости ничего, а он закручинился. Тосковал по коням сильно. От тоски и помер. За два месяца убрался. А за ним и мать. И стал я сиротой круглой. Помаялся на пепелище чуток и к полянам подался. Подрядился на три года в охотный люд. Здесь и кормежка, и одежа, и не обижают сильно. Лучше уж в рядовичах ходить, чем с голодухи помирать. А бор, он везде бор. Что тут, что там.
   – А ты слышал, что Путята снова дружину древлянскую собрал?
   – Слышал, – кивнул Красун. – Только мне ратное дело не в радость. Силой Даждьбоже не обидел, только отваги воинской не дал. Так что прости, княжич, но я здесь, на заимке, останусь. Мне со зверьем сподручней.
   – Как знаешь, – сказал я ему. – Только все одно – рад я тебя повидать.
   Красун пришел ко мне после захода солнца. Как раз Ольга с сыном да Свенельд со своими отроками пировать сели. А мы с конями управлялись. Вычистили их, корму задали. Потниками укрыли, чтоб не застудились ночью ненароком.
   Свенельд-то, когда своего жеребца в конюшню заводил, на меня покосился.
   – Что, Добрынка, – говорит, – радостно тебе за стенами киевскими оказаться?
   Я только плечами пожал. А он мне повод на руки кинул и сказал:
   – Скажи спасибо княгине. Это она велела тебя на простор ненадолго выпустить. Боится, что в Киеве ты совсем зачахнешь. Смотри мне, – похлопал он жеребца по шее, – если что, головой мне за коня ответишь. – И ушел.
   Я коня в стойло завел, тут и Красун заглянул.
   Мы сидели у горящей печи давно. Уже и хозяева после пира заснули, и холопы на покой отправились. И конюхи мои на сене захрапели. А нам все не спалось. О былом вспоминалось: как в послухах ходили, как отец нас на стогне бороться заставлял, как Жарох-змееныш меня на Посвящении отравить хотел…
   Только о грядущем у нас помечтать не получилось. Видно, у каждого своя дорога. У Красуна – своя, у меня – своя. Так уж Доля с Недолей захотели…
   – А про Ивица ты ничего не знаешь? – спросил я его.
   – Они с отцом в Нов-город подались, – ответил Красун и зевнул. – Такие оружейники везде в почете. Так что не пропадут.
   – Может, и про Любаву слышал? – наконец задал я ему вопрос, который меня мучил все это время.
   – Вот про зазнобу твою, – покачал он головой, – я ничего не ведаю. Может, она с родичами схоронилась? Ведь Микулино подворье далеко от Коростеня. Могли варяги и мимо пройти.
   – Да, боюсь, что не прошли. Свенельд дорогу на их подворье знает.
   – Так ты бы у него и спросил, – сказал Красун и снова зевнул, да сладко так.
   – Если бы что дурное случилось, он бы сам первым рассказал. А спрашивать у него не хочу. Зачем мне ему в руки лишнее против себя же давать?
   – Это правильно, – Красун кочергу в сторонку отложил, встал, потянулся. – Ладно, Добрыня, – говорит, – пойду я, посплю малость. Завтра гон. Мне весь день по сугробам бегать.
   – Иди, – я ему. – Надеюсь, еще свидимся.
 

28 ноября 947 г.

   Комок мягкого снега сорвался с еловой лапы и упал на землю.
   Я вздрогнул.
   – Напугал, зараза, – выругался тихонько и побрел вперед.
   Временами зарываясь по колено в снег, осторожно перебираясь через поваленные деревья, прорываясь через заросли дикой малины, я уходил все дальше и дальше.
   Замерз так, что пальцы на руках отказывались слушаться. Заледенели. Сколько я ни дул на них – не помогало. С ногами было еще хуже. Я их почти не чувствовал, но упрямо продолжал идти по заиндевевшей чаще.
   На три шага вдох, на один – выдох… и снова вдох… выдох…
   А погоня все ближе. Все громче раздается рев охотничьих рогов. Уже слышен собачий лай. Звонко в замороженном бору трещат ветки – всадники пробиваются сквозь бурелом.
   И эти жуткие звуки заставляют быстрее переставлять ноги. Спешить, несмотря на холод и усталость. Бежать, точно затравленный волк. Забыть обо всем. Подавить в себе все чувства, кроме одного – страха. Он у меня сейчас в помощниках. Подгоняет. Не дает расслабиться. Сдаться на милость загонщиков. Дескать, вот он я, хоть режьте, хоть ешьте! Захотел сбежать, да не сподобился.
   Силенок не хватило.
   Кишка тонка оказалась.
   Врешь!
   Сам себе врешь и не морщишься. Хватит силенок. И страха хватит, чтоб оторваться от охотников.