Он следил, как разборчиво она оглядывала каждый кусочек фрукта, прежде чем отправить его в рот. Она хорошо поднаторела в искусстве спасать женщин от разъяренных мужей и эффектно отбивать атаки последних, и, значит, связь ее с приютом должна быть постоянной, и она не станет отключать телефон, он у нее есть, и номер этот, так или иначе, можно узнать. Знал он также, что действовать тут через приют он не может: бессмысленно звонить туда и как ни в чем не бывало спрашивать номер телефона жены. Персонал приюта всегда был с ним крайне любезен, многих из работавших там он знал, но он был более чем уверен, что за это время Дженис успела рассказать всем о происшедшем, и все они из чувства солидарности сейчас будут молчать, не выдавая ее адреса. В конце концов, этому их и учат – соблюдай конфиденциальность, а он им теперь не товарищ, на их языке, он переметнулся в стан противника. Такой простой способ отыскать Дженис для него исключен.
   – Ты не хочешь сказать или не можешь? – в конце концов не выдержал он; он цедил слова, едва сдерживая гнев.
   – И то и другое. И вообще прекрати этот перекрестный допрос. Хватит, Питер. Если мы станем говорить по-человечески, я останусь, а будешь лезть ко мне с расспросами – уйду. Жалкое это зрелище – видеть, как ты сидишь и только и стараешься вычислить, где я теперь живу. Словно мы в какую-то игру играем, ведь я все вижу, у тебя это на лице написано!
   – Мне это не кажется игрой.
   – Но ты относишься к этому как к игре или задаче, которую необходимо решить.
   Он не ответил, так как в эту минуту ему вдруг почудилось, что он потерял материалы к процессу, бумаги к утреннему заседанию, над которыми он битый час трудился до встречи с ней.
   – Твой портфель стоит на полу, возле ноги, – сказала Дженис, улыбнувшись ему и тому, как хорошо его знает. – Что у тебя на службе? – спросила она, сменив тему.
   – Тебе это неинтересно. Все эти неприятности…
   – На этот раз мне это интересно, – сказала Дженис, с улыбкой придвигаясь к нему. Ее голубые глаза светились бескорыстной нежностью. Ладно, сейчас он воспользуется шансом несколько ослабить напряжение.
   – Хорошо… На прошлой неделе я удачно провел допрос с пристрастием, мы пришли к соглашению, и подсудимый сделал заявление. Он подрался с другим парнем возле бара, чему было двое свидетелей, они видели, как он нанес удар потерпевшему, валявшемуся неподалеку, куском дверной панели. Казалось, мы обо всем договорились, но спустя три дня после его заявления он передумал. Передумывать до выяснения приговора можно сколько угодно. Так что весной нам предстоит опять начинать все сначала. А к тому же на меня свалилось еще одно дело – парень приревновал свою бывшую подружку и убил ее. До этого он донимал ее своей ревностью, преследовал. Грустная история. Родные жертвы в горе. Имеется полученное законным путем признание убийцы. Обычно, если убийца признается в содеянном, защита оспаривает признание, утверждая, что оно было получено с нарушением прав подсудимого, или же, соглашаясь признать его виновным, защита объявляет его невменяемым. В моем же случае защита говорит: «Да, парень этот умалишенный, но к тому же еще он невиновен». К признанию, как считает защита, его подвели, задавая ему в полиции специально подобранные вопросы, не имеющие к убийству ни малейшего отношения. Защита пытается доказать, что подсудимый никак не мог находиться на месте убийства в указанный день и час.
   – Как же они объясняют его признание, неужели он настолько безумен, что мог оговорить себя сам?
   – Они обходят золотые правила психиатрии и игнорируют психиатров старой школы. Этот парень действительно несет бред, но психолог полиции утверждает, что он вменяем. Действовал разумно, безотчетных действий не выявлено. Патологию свою он, можно сказать, себе внушает, но в своих действиях вовсе не руководствуется ею. Я что хочу сказать – он, конечно, ненормален, нормальный человек на убийство не пойдет, но, согласно Эм-Нейтену, то есть говоря терминологически…
   С какой горечью она обычно упрекала его именно за эту невнятицу, за эту полную погруженность в себя, говоря, что предмет его истинной страсти вовсе не она, а его работа.
   – Ты устал. – Дженис кивнула, закусив губу. – Это видно.
   – Знаешь, – продолжал он, желая ее сочувствия и в то же время противясь ему, – если и со свидетелями беседуешь, и полицейские протоколы читаешь, работаешь день-деньской, то, наверное, отдаешь себе отчет в том, что именно произошло. Когда жизнь, разбиваясь вдребезги, сама нарушает свой ход и устои морали, тогда создается ситуация, единственный выход из которой – убийство. Я ведь про что говорю – часто тебе, например, приходилось читать об убийце, чье детство было бы счастливым и, как положено, сменилось полноценной и здоровой зрелостью?
   – Ты хочешь сказать, что любовь и самосознание…
   – Каким бы оно ни было…
   – Каким бы оно ни было, – согласилась Дженис, – по определению, ограничивает агрессивные наклонности личности.
   – Именно. Верно. Должны ограничивать. Читая материалы, видишь, откуда что пошло. Ты сама миллион раз рассказывала мне, что наблюдала это у мужчин, избивавших своих жен и детей. Ты и я сталкиваемся с одним и тем же типом поведения, но на разных стадиях.
   – Знаю. – Она покачала головой.
   – Случаи множатся, повторяясь, пока случайное не превращается в неизбежность, – продолжал он.
   – Меня пугают такие люди, – заметила Дженис. Пробормотав, что согласен с ней, он взглянул на часы, чувствуя приближение дневной спешки. Горгульи и нимфы, каменные львы и бараны на фасаде Ратуши радостно таращат глаза в предчувствии свежатины – новых судеб и драм, новой крови.
   – У нас громадное количество прекращенных дел. И мы продолжаем терять судей. – Он недоверчиво покачал головой, искренне удивленный продажностью судебной системы, даже по сравнению со всеми известными цифрами коррумпированности наших чиновников. – Ты читала о трех судьях, получавших взятки от Союза кровельщиков? – Он вдруг забеспокоился, что ей его рассуждения скучны, что он утомляет ее, что ей неприятен его тон и подозрение, что беседа их вот-вот опять начнет вертеться вокруг их конфликта. – Ну, хватит о грустном. Зачем ты забрала запас «Орто»?
   – Тебе он нужен? – сделала неожиданный выпад Дженис.
   – Да. Я чищу им зубы. «Гарвардский медицинский вестник» рекомендует. А ведь от орального секса вроде бы забеременеть нельзя, неправда ли?
   – Взяла и взяла, Питер, почему бы и нет? – Он промолчал, и она резко откинулась назад, оттолкнув от себя тарелку. – Это ведь символично. Не притворяйся, что не понимаешь.
   – Где ты поселилась?
   – Не твое дело.
   – Пожалуйста, скажи мне, куда ты переехала, Дженис. Мне надо это знать!
   Она покачала головой.
   – Мне надо это знать. Необходимо!
   – Квартира была нашим продолжением, Питер. Иными словами, найти ее помог мне ты, переехать – тоже ты. Мне нужно было вырваться. – Она обвела взглядом ресторан. – Теперь у меня есть место, где я могу чувствовать себя свободно. Впервые с тех пор, как я себя помню. Жизнь моя переменилась, и я чувствую себя прекрасно. Мне нужен простор, свобода от тебя, Питер. А меня не покидает ощущение, будто ты следуешь за мной, наступая мне на пятки.
   Он решил притвориться непонимающим и сказал:
   – Так и есть. Вечно я наступал тебе на ноги.
   – Вникни в то, что я говорю! – Глаза ее сверкнули. – Я о том, – продолжала она уже спокойно, искренним, проникновенным тоном, все еще надеясь быть услышанной, – что теперь мне необходимо почувствовать себя независимой, совершенно отделиться от тебя.
   Он поглядел на улыбавшегося со стены президента. Человек этот вплыл в высшие государственные сферы на волне беззубых военных угроз и поразительного равнодушия к реальности. С годами Питер научился относиться к каждому из последовательно сменявших друг друга президентов не столько с благоговением, сколько с жалостью.
   – Еще немного отделишься – и в космос на «шаттле» полетишь.
   – Прекрати это, Питер!
   Они помолчали немного. Взятая Дженис тарелка с хлопьями так и осталась недоеденной. Он прикончил свой омлет и стал разглядывать посетителей ресторана, прикидывая, намного ли счастливее его собственной их личная жизнь.
   – Господи, ты ведешь себя, как последняя стерва, Дженис.
   – Вот как ты, значит, заговорил! Ну, я ухожу, привет!
   Она встала, чтобы уйти, и подняла с пола сумку.
   – Прости меня, Дженис! Пожалуйста!
   Она медленно вернулась и села. Повезло. Обычно такие сцены кончались тем, что приходилось ее догонять, после чего долго и запоздало каяться. Но на этот раз Дженис поступила неожиданно. Она забрала в ладони его руку и, вытянув губы, ласково взглянула на него увлажнившимися глазами.
   – Трудно тебе приходится, правда?
   За все время их разговора это было самое справедливое замечание, как с его, так и с ее стороны.
   – Я знаю, что могу показаться кретином… знаю… – Он склонил голову, словно исповедуясь. – Не могу поверить в то, что происходит. То есть что мы зашли настолько далеко… Все брожу вокруг дома…
   Взгляд ее стал рассеянным, казалось, она пытается проникнуть в противоречивую и таинственную двойственность вещей и ухватить их суть. Вот точно таким взглядом смотрела она, говоря о самоубийстве матери, произошедшем, когда ей было всего шестнадцать лет.
   – Вернись, Дженис. Пожалуйста!
   Он тут же пожалел о сказанном.
   – Не могу, Питер.
   – Знаешь, я ведь люблю тебя. – Вот об этих словах он не жалел. – Я что угодно для тебя сделаю.
   – Да. Знаю. Но, строго говоря, сейчас не в этом дело. – Она готова была вот-вот заплакать и обводила глазами зал, пытаясь сморгнуть слезы. – Отпусти меня, Питер.
   – Не могу.
   – Прошу – только отпусти! – Голос ее стал сердитым.
   – Я отпустил.
   – Нет, не отпустил. Ты заставил меня вырваться. Если бы ты и вправду меня любил, ты бы дал мне простор, дал бы воздуху. Ты бы меня видел.
   – Я ни с кем другим не могу говорить.
   – Придется научиться.
   Они глядели друг на друга, видя одни лишь потери. И среди прочего потерянного безвозвратно была ее нагота, до боли им любимая. С недавних пор, вспоминая наготу Дженис, он мог представить себе и ее шею, и живот, и застенчивый треугольничек волос на лобке, но из памяти ускользала ее грудь. Воскресить ее в памяти так подробно, как ему хотелось бы, он не мог. И это тревожило его – ведь ее грудь он обожал. Он не мог припомнить в точности ее соски, их величину – как монетка в пол– или в четверть доллара? Такой маленький, но основополагающий факт пропал, недоступен. Было больно сознавать, что визуальный образ Дженис в его воспоминаниях начинает меркнуть, пускай немного, слегка, меркнуть, даже когда она сидит напротив, тыча в кожуру грейпфрута. А идиотские подмены, которыми фонтанировал его мозг во время их беседы, вызывали в нем только презрение и ненависть к самому себе. Вот представить себе, например, Дженис в купальнике, в лифчике или в блузке он мог, а обнаженной – не получалось. Непонятно почему и какой бы глупостью это ни казалось, но грудь жены всегда значила для него очень много. Он помнил то утро – тогда ему было лет двадцать шесть, – когда он вдруг заметил, что грудь Дженис немного поникла – начался неизбежный процесс, когда эти дерзкие и жизнелюбивые округлости обвисают, устремляясь вниз, к земле, – оба соска скрылись из виду, опустившись, наверное, не больше чем на четверть дюйма. Дело было ранним утром, и их спальню заливали косые солнечные лучи. «Что это ты такое увидел?» – спросила она, заметив пристальный взгляд, который он устремил на нее с постели. «Ничего особенного, – ответил он. – Просто мне нравится смотреть, как ты вытираешься». На это она лишь улыбнулась и, подойдя к кровати, поцеловала его пахнущим зубной пастой поцелуем и ласково обозвала врунишкой. Он всегда учитывал ее способность угадывать, когда он лжет. Среди прочего и эта ее особенность заставляла его говорить ей правду.
   – Питер!
   – Ты всегда была сильнее меня, Дженис, – рассеянно пробормотал он.
   – Ненавижу быть сильной! – Ее взгляд, скользнув мимо него, устремился к окружавшим их в зале предметам. Ранние годы Дженис были омрачены горестями более серьезными, чем у большинства людей. Но череда потерь воспитала в ней силу. Потерь в жизни Дженис было предостаточно. Так, мать свою она нашла в родительской спальне мертвой, глядевшей застывшим взглядом на незаконченное письмо отцу Дженис. Еще давным-давно она рассказала Питеру, как удивило ее, что можно писать письмо, перерезав себе вены на обеих руках и истекая кровью, заливавшей предварительно подстеленное белое полотенце. Отец Дженис, человек чрезвычайно вспыльчивый, разорвал это письмо, не читая, видимо, в злобной обиде своей сочтя это оскорблением. Обо всем этом Дженис догадывалась уже в шестнадцать лет, но сформулировала для себя позже, делясь с Питером понемногу в течение ряда лет. Когда прошлое было уже не так живо, они с Дженис научились препарировать и анализировать его. Но все равно это прошлое всегда стояло между ними, отдаляя Питера от жены. И теперь он наблюдал, как ее взгляд туманится воспоминаниями, когда она погружалась в прошлое, рассказывая самой себе историю своей жизни, где грустная их беседа в ресторане была лишь эпизодом в череде других – прошлых и будущих. Этот ее взгляд, обращенный вспять, всегда пугал его.
   – Эй, – окликнул он Дженис, желая вернуть ее в настоящее, где от него еще что-то зависело, – прости, что донимал тебя расспросами. Я вел себя как кретин. Полный кретин!
   Было заметно, что она несколько успокоилась. Значит, хуже не будет. Он взглянул на часы. Вскоре надо возвращаться в суд.
   – Значит, ты не хочешь, чтобы я звонил тебе, да?
   – Пока не надо. Очень бы просила тебя об этом.
   – Хорошо. Как насчет квартиры?
   – Я не вернусь.
   – Прости-прощай страховка, – горестно вздохнул он.
   – Прости-прощай страховка, – кивнув, согласилась она.
   – «Прощай, Колумбия»!
   – «Прощайте, мистер Чипс».
   Она отвела глаза, рассеянно и невесело скользя взглядом по редеющей стайке утренних посетителей.
   – Ну, тут оба мы с тобой предусмотрительностью не отличались.
   – А что будет с оплатой нового жилья?
   Она уклонилась от прямого ответа:
   – Мне по-прежнему нужны деньги.
   Питеру было неприятно, что она просит денег.
   Работа Дженис не могла ее по-настоящему обеспечить. Женщина помогает другим женщинам, неделю за неделей вникает в одни и те же проблемы, склеивает чьи-то жизни, вытирает носы чужим детям, проверяет, есть ли еда в чужих холодильниках, и за все это не получает ничего. А какой-нибудь парень, который околачивается на перекрестках, выслеживая сбытчиков наркотиков, получает по полтысячи в день чистыми.
   – Вот, пожалуйста. – Он вытащил свою чековую книжку, вырвал из нее десять чеков. – Выпишешь столько, сколько потребуется.
   – Очень хлопотно.
   – У тебя ведь еще сохранилась карточка, правда?
   – Да.
   – Возьмешь чеки и сделаешь пару вкладов на отдельный счет, – предложил он. – Столько, сколько надо, положишь, а остальные чеки потратишь на еду или что там тебе будет нужно… на адвоката по бракоразводным делам.
   Дженис кинула на него быстрый взгляд.
   – Это так, догадка наобум. – Он постарался, чтобы губы его не задрожали. – Положишь деньги на счет и сможешь опять пользоваться карточкой.
   – Без нужды я бы просить не стала.
   – Знаю. – Это было правдой. – Машина в порядке?
   Она кивнула.
   Он пытался разбавить свою досаду состраданием, из чего получилось сознание правоты вперемешку со стоическим терпением, подтолкнувшее его сказать ей еще кое-что.
   – Наверное, мне понадобится и второй ключ.
   Такого Дженис не ожидала. Но ему надоело, приходя с работы, недосчитываться то того, то другого – кастрюлек, домашних растений, книг, одежды, ее любимых вещей, предметов, к которым он был привязан. Шкатулки для драгоценностей, дисков Пэтси Клайн. Это было невыносимо, какие-то партизанские набеги на его психику. Шкаф ее постепенно пустел, комнаты становились просторнее, по-новому гулкими. Возврат ключа заставил бы Дженис, если бы ей что-то понадобилось, позвонить ему, а ее застенчивое нежелание сообщить ему свое местожительство заставляло ценить любое с ней общение.
   Порывшись в сумочке, она вытащила оттуда связку ключей; их было штук восемь – от входной двери на работе, от кабинета, от картотеки, от «субару» и еще от дома. Он смотрел, как она снимает ключ с кольца, заметив, что среди прочих ключей есть и пара незнакомых – от дома или от квартиры. Дженис протянула ему ключ от их общего дома и спрятала остальные ключи обратно в сумочку.
   – Нелегко это, – негромко сказала она, моргая и заглядывая ему в глаза в поисках сочувствия. – Необходимо, но нелегко.
   – Ты уже отдала свой ключ, Дженис. – Он встал, надел шарф. – А это лишь формальность.
   Дженис застегнула пуговицы на пальто, потом сжала его пальцы в принужденном рукопожатии. Ему хотелось задержать ее руку в своей, настолько меньше и нежнее его собственной была эта рука. Когда она мягко высвободила руку, он заметил, что она сняла с нее кольца – обручальное и кольцо на свадьбу.
   – До свидания, Питер.
   Она повернулась и ушла.
   На улице мимо него шли люди; шли торопливо, нахохлившись; они спешили на работу, к своим соперничествам, разногласиям, спорам, радостям, спешили к могиле – непонятные мелькающие тени на каменной глыбе города. Город этот был очень стар, и каким-то странным образом он делал старше и его, Питера, потому что первые Скаттергуды поселились здесь очень давно, еще когда никакой Ратуши и в помине не было, а была лишь котловина в скалах, где позднее, как ни странно, обнаружили золото и начали его добывать. Он так хорошо знал этот город, чувствовал, как сменяют здесь друг друга времена года, как бежит время.
   А вот сейчас настало время раздуть в себе сегодняшнее ощущение правоты. Ведь задача Моргана в это утро – атаковать эту правоту, представить суду своих последних свидетелей, и Питер видел по суетливой деловитости Моргана, по тому, как тот все время либо что-то писал, либо шептал что-то на ухо подзащитному, что в этом всплеске активности Морган уже не внемлет никаким разумным доводам, а стремится лишь к одному – достичь цели, убедить всех в смехотворности своей версии. Возможно также, что утром Морган выпил слишком много кофе, а Питер помнил слова, сказанные Берджером накануне, его совет чем-нибудь взвинтить Моргана, и чем больше, тем лучше.
   Морган приступил теперь к допросу миссис Макгуэйн, домоправительницы Робинсонов, – с ее помощью он пытался доказать, что в гибели Джуди Уоррен Билли Робинсон невиновен. Миссис Макгуэйн было за пятьдесят; на ней были очки в массивной хитрой оправе, на гордой и коренастой ее шее красовались четки.
   Сначала шли вопросы ознакомительные, из которых следовало, что служит миссис Макгуэйн у Робинсонов с конца 60-х годов и все это время является их домоправительницей, что она окончила девять классов, что была когда-то и замужем, но недолго. На этих простых фактических вопросах Морган остановился так подробно, пытаясь познакомить присяжных со свидетельницей как с личностью, заслуживающей доверия, и расположить их в ее пользу. Задачей адвоката было опровергнуть представленные обвинением факты. Но придраться к методам, которые использовались полицией на допросах, или свидетельским показаниям, в том числе вчерашним, когда прозвучало признание обвиняемого, он не мог – судом они были приняты.
   Вместо этого он накинется на отношение к этому признанию, начнет цеплять одну к другой мелкие детали, чтобы на их фундаменте выстроить алиби обвиняемого. Тут основным должно было стать свидетельство миссис Макгуэйн, и хищный оскал моргановской улыбки то появлялся, то исчезал, в то время как он умело, с выдержкой кукловода, направлял и подбадривал ее кивками, когда она бодро и гладко излагала заранее заготовленные ответы, и медленно повторял, чуть переиначивая, те вопросы, которые ставили ее в тупик. Морган был из тех людей, чье здравомыслие ослабевает сильнее, когда впереди обозначается крупный куш, и, без сомнения, в деле Робинсона он усматривал возможность проникнуть в сейфы этого семейства. Обычно он не упускал случая порассуждать перед микрофонами репортеров, толпившихся возле зала суда, но на этот раз он был на удивление несловоохотлив. Такую перемену – в частности, из-за нее дело это не удостоилось внимания прессы – можно было объяснить лишь одним: четкой инструкцией со стороны некой безымянной, но ведавшей всеми делами мистера Робинсона мощной структуры. При всей ограниченности и недостаточности их родительских чувств Робинсонам приходилось сохранять лицо, для чего они согласились бы на любую сумму, которую запросил бы Морган. Выиграй он это безнадежное дело, к нему потянулись бы многие с аналогичными делами. Словом, тяга толкать свидетелей на путь лжи у него была огромной.
   Обвиняемый – волосы его были еще влажны после душа и прилипли к голове – с чрезвычайным вниманием, будто застыв, слушал, как рассказывала о себе миссис Макгуэйн. Обделенный пылкой и слепой материнской любовью, он, видимо, рад был страстной собачьей преданности домоправительницы, женщины, как это обнаруживалось, хотя и ограниченной, но доброй и знавшей мальчиков Робинсонов лучше, чем кто-либо другой. Говорила она с убежденностью искреннего заблуждения, что делало ее врагом Питера, задачей которого было опровергнуть ее свидетельство, не оставив от него камня на камне.
   – …я услышала Билли внизу у парадного входа и вышла из своей комнаты и с лестницы увидела, что это Билли, и, не спускаясь, поговорила с ним минуту-другую, – свидетельствовала домоправительница голосом громким, взволнованным. – Я видела Билли собственными глазами, почему и говорю, что он находился дома в тот вечер. Он ни в чем не виноват. Чтобы сказать это, я и пришла сюда!
   – Возражаю, – спокойно прервал ее Питер. – Свидетельница отвечает не по существу.
   – Возражение принято, – кивнул судья Скарлетти. – Попрошу вас отвечать на поставленные вопросы, миссис Макгуэйн.
   Утром миссис Макгуэйн потратила много времени, накладывая косметику, и теперь, когда она не могла удержаться от слез, тушь потекла черными ручейками по густо наложенным румянам и крем-пудре. Питер видел, что у жюри это вызывает сочувствие; восемь женщин-присяжных отлично понимали всю унизительность ситуации, когда тушь твоя течет, а отсюда и сочувствие, что могло вызвать и большее доверие к словам свидетельницы. Да что там женщины, в сердцах подумал Питер, наверное, всех в этом зале растрогала эта маленькая мелодрама, и миссис Макгуэйн, видимо, догадываясь, что это ей на руку, не спешила стереть со щек черные слезы.
   Потом, картинно взяв себя в руки, она утвердилась на своем свидетельском месте, чтобы во всех подробностях описать вышеуказанный вечер. Она рассказала о радиопередаче, которую слушала по радио, когда в дом вошел Робинсон, и, разумеется, время этой передачи в точности совпадало с предполагаемым медицинским экспертом временем смерти жертвы, время это было известно и Моргану, который тут же не преминул представить суду напечатанную программу передач названной радиостанции. Там значилась и передача, на которую ссылалась миссис Макгуэйн. Свидетельство это было призвано подкрепить показания, полученные накануне от дружков-собутыльников Робинсона. По подсказке Моргана миссис Макгуэйн признавала даже, что Робинсон, возвратившись домой, мог быть несколько навеселе. Этот маленький грешок должен был несколько сгладить совершенный им большой грех, смягчить в глазах присяжных образ ответчика. Свою роль миссис Макгуэйн исполняла хорошо.
   И, видя это, судья Скарлетти поглядывал на Питера. Ну, чем будешь крыть? – казалось, говорила его поднятая бровь. Судья, сам бывший прокурором в те дни, когда американское общество ошибочно полагало, что развращенность нравов достигла предела, был человеком честным, неплохо разбиравшимся в юриспруденции, тем не менее не любившим ни адвокатов – за то, что защищают всякую мразь, ни прокуроров – за неизбежные их ошибки. Таким образом, любимчиков у него не было, были лишь предпочтения.
   Все время допроса Морган простоял возле свидетельской кафедры, что было необычно для адвоката, привыкшего постоянно то мерить шагами зал, прислоняясь время от времени к перильцам присяжных, то шелестеть бумагами, то крутить на пальце свое золотое кольцо. Видимо, на этот раз он старался проявить сдержанность. Присяжные замечали малейшее движение юристов, бормотание и шарканье ног, резкие взмахи, которыми они рассекали воздух на манер каратистов, желая подкрепить что-то, сказанное свидетелем, их незаметное почесывание, зевки в кулак. Когда Морган расспрашивал домоправительницу о каких-нибудь незначительных мелочах – о том, как, например, уходя спать, она налила воды в собачью миску, Питер думал о том, где сейчас может находиться Дженис. Помогает кому-нибудь другому, утешает, но не его. Так было уже давно, а Питер всегда был склонен к ревности, страстно желая ласки, пусть мимолетной, ненавидя, хоть и корил себя за эту ненависть, женщин в приюте, которым его жена отдавала время и силы. Всю их жизнь сопровождало и определяло его беспричинное недовольство – оба они знали это, но Дженис чувствовала себя слишком обиженной или была слишком великодушна, чтобы обращать на это внимание. Он же ненавидел в себе мелочность. Если б она сейчас вошла в зал суда и сказала: «Питер, давай уедем из Филадельфии куда глаза глядят!» – он сделал бы это сразу, без оглядки. Она сняла бы эти свои шикарные черные туфли на каблуках, аккуратно, носок к носку, поставила бы их в шкаф. У него в третьем ящике кухонного стола хранится карта автомобильных дорог. Они отправились бы колесить по дорогам Западной Виргинии – останавливаться на привалы, распевать песни, грызть в машине яблоки.