И знаешь, как сказал Шиллер, с дураками бессильны далее боги. Ведь я уже опытным штурманом был, черт побери, а как упомянул Эдуард Львович про секундомер, так я за него каждую секунду хвататься стал – от сверхстарательности. Звезда мелькнет в тучах на горизонте, а у меня уже в руках секундомер тикает, и я замеряю проблески Альфа Кассиопеи. Пока я Кассиопею измеряю, мы в льдину втыкаемся и белых медведей распугиваем, как воробьев.
   Штурмана, знаешь, народ ехидный. Вид делают сочувствующий, сопонимающий, а сами, подлецы, радуются: еще бы! – каждую вахту третьего штурмана на мостике можно вроде как цирк бесплатно смотреть, оперетту, я бы даже сказал – кордебалет! Тюлени – и те из полыньи выглядывали, когда я на крыло мостика выходил.
   Ну-с, пробиваемся мы к северному мысу Земли Унге сквозь льды и туман. Вернее, пробивается капитан Саг-Сагайло, а мы только свои вахты стоим. Вышли на видимость мыса Малый Унге, там огонь мигает. Я, конечно, хвать секундомер. Эдуард Львович говорит:
   – Петр Иванович, здесь два съемных огня может быть. У одного пять секунд, у другого – восемь.
   А я только один огонь вижу. Руки трясутся, как с перепоя. Замерил период – получается пять секунд. Дай, думаю, еще раз проверю. Замерил – двенадцать получается. Я еще раз – получается восемь. Я еще раз – двадцать два.
   Эдуард Львович молчит, меня не торопит, не ругается. Только видно по его затылку, как весь он напряжен и как ему совершенно необходимо услышать от меня характеристику этого огня. Справа нас ледяное поле поджимает, слева – стамуха под берегом сидит, и «стоп» давать нельзя: судно руля не слушает.
   – Эдуард Львович, – говорю я. – Очевидно, секундомер испортился или огни в створе. Все разные получаются характеристики.
   – Дайте, – говорит, – секундомер мне, побыстрее, пожалуйста!
   Дал я ему секундомер. Он вынимает изо рта сигарету (после случая с закрытым окном Эдуард Львович опять на сигареты перешел) и той же рукой, которой держит сигарету, выхватывает у меня секундомер. И – знаешь, как отсчитывают секунды опытные люди – каждую секунду вместе с секундомером рукой сверху вниз: «Раз! Два! Три! Четыре! Пять!»
   – Пять! – И широким жестом выкидывает за борт секундомер.
   Это, как я уже потом догадался, он хотел выкинуть окурок сигаретный, а от напряжения и лютой ненависти ко мне выкинул с окурком и секундомер. Выплеснул, как говорится, ребенка вместе с водой. Выплеснул – и уставился себе в руку: что, мол, такое – только что в руке секундомер тикал, и вдруг ничего больше не тикает. Честно говоря, здесь его ледяное хладнокровие лопнуло. Мне даже показалось, что оно дало широкую трещину.
   И я от кошмара происходящего машинально говорю:
   – Зачем вы, товарищ капитан, секундомер за борт выкинули? Он восемьдесят рублей стоит и за мной числится.
   – Знаете, – говорит Эдуард Львович как-то задумчиво, – я сам не знаю, зачем его выкинул. – И как заорет: – Вон отсюда, олух набитый! Вон с мостика, акула! Вон!!
   Пока все это происходило, мы продолжаем машинами работать. И вдруг – трах! – летим все вместе куда-то вперед по курсу. Кто спиной летит, кто боком, а кому повезло, тот задом вперед летит.
   Самое интересное, что Эдуард Львович в этот момент влетел в историю человечества и обрел бессмертие. Потому что банка, на которую мы тогда сели, теперь официально на всех картах называется его именем: банка Саг-Сагайло.
   Ну-с, дальше все происходит так, как на каждом порядочном судне происходить должно, когда оно село на мель. Экипаж продолжает спать, а капитан принимает решение спустить катер и сделать промеры, чтобы выбрать направление отхода на глубину.
   Мороз сильный, и мотор катера, конечно, замерз – не заводится. Нужна горячая вода. Чтобы принести воду, нужно ведро. Ведро у боцмана в кладовке, а ключи он со сна найти не может; буфетчица свое ведро не дает, и так далее, и тому подобное.
   Я эти мелкие, незначительные подробности запомнил, потому что мастер с мостика меня выгнал, а спать мне как-то не хотелось...
   С мели нас спихнуло шедшее навстречу ледяное поле: как жахнуло по скуле, так мы и вздохнули опять легко и спокойно. Все вздохнули, кроме меня, конечно.
   Подходит срок на очередную вахту идти, а я не могу, и все! Сижу, валерьянку пью. Курю. Элениума тогда еще не было. Стук в дверь.
   – Кого еще несет?! – ору я. – Пошли вы к такой-то и такой-то матери!
   Входит Эдуард Львович.
   Я только рукой махнул, и со стула не встал, и не извинился.
   – Мне доктор сказал, – говорит Эдуард Львович, – у вас бутыль с валерьянкой. Накапайте и мне сколько там положено и еще немного сверх нормы.
   Накапал я ему с четверть стакана. Он тяпнул, говорит:
   – Я безобразно вел себя на мостике, простите. И вам на вахту пора.
   Еще немного – и зарыдал бы я в голос.
   И представляешь выдержку этого человека, если до самого Мурманска он ни разу не заглянул мне через плечо в карту.
   Капитаны бывают двух видов. Один вид беспрерывно орет: «Штурман, точку!» И все время дышит тебе в затылок, смотрит, как ты транспортир вверх ногами к линейке прикладываешь. А другой специально глаза в сторону отводит, когда ты над картой склонился, чтобы не мешать даже взглядом. И вот Эдуард Львович был, конечно, второго вида. И в благодарность за всю его деликатность, когда мы уже швартовались в Мурманске, я защемил ему большой палец правой руки в машинном телеграфе. А судно «полным назад» отрабатывало, и высвободить палец из рукоятной защелки Эдуард Львович не мог, пока мы полностью инерцию не погасили. И его на санитарной машине сразу же увезли в больницу...
   Вот желают нам, морякам, люди счастливого плавания, подумал уже я, а не Петя Ниточкин. Из этих «счастливых плаваний» самый захудалый моряк может трехкомнатную квартиру соорудить – такое количество пожеланий за жизнь приходится услышать. Ежели каждое «счастливого плавания» представить в виде кирпича, то, пожалуй, и дачу можно построить. Но когда добрые люди желают нам счастья в рейсе, они подразумевают под этим счастьем отсутствие штормов, туманов и айсбергов на курсе и знаменитые три фута чистой воды под килем. А все шторма и айсберги – чепуха и ерунда рядом с психическими барьерами, которые на каждом новом судне снова, и снова, и снова преодолеваешь, как скаковая лошадь на ипподроме...

Выход на мокрую орбиту

   Кильский канал.
   15 июня вышли из Ленинграда. Белой тихой ночью снялись на Канарские острова. Впереди долгие месяцы рейса.
   Делами я обменялся с третьим штурманом. Он взял на себя финансы, я – штурманские приборы и навигационные пособия. Работы у меня больше, но она мне приятнее.
   В Хольтенау купили снабжение. Я забил ящики в каюте канцелярскими принадлежностями.
   Скользим по девять миль над Шлезвиг-Голштинией. Встречные суда всех флагов. Расходимся в трех-четырех метрах. Особенное ощущение скорости от близости других судов и берегов. Никогда еще так близко от берега на морских судах я не ходил. На Босфоре дальше.
   Земля Гитлера. И забыть об этом невозможно.
   Поднялся на пеленгаторный мостик, бинокль на грудь повесил.
   Вечер. Лето. Чистота. Мир. Уют. Коровы. Лошади. Мальчишки визжат на огромной высоте мостов, разглядывая нутро наших труб. Коровы и лошади породистые, черно-белые, тучные. Мальчишки тоже тучные. Луга такие зеленые, как на детских рисунках, когда кажется, что, чем больше набрал краски на кисть, тем зеленее получится. Тишина вечерней земли. Запах трав. Закатное солнце. Едва заметный парок от холодеющей воды. Стайки маленьких птиц скользят над холмами. Сирень цветет.
   И от близости земной природы, ее летнего, мягкого покоя такая обида вдруг поднимается на себя. Проклинаешь неумение жить на прекрасной земле, которую так любишь – в каждом дереве, цветке, лошади...
   Березы, как у нас. Тополя, как у нас. Тихие рыболовы, как у нас. Овсы проплывают совсем рядом. Овсы чистые, нет и в помине васильков и колокольчиков. А мне без сорняков овсы не овсы.
   Несет в детское, в Даймище и Батово. Беготня с копьем, парное молоко, довоенная детская безоблачность. Родные вспоминаются. Грусть недавнего отхода. Она скоро выветрится. Все притрется. Потом превратится в скуку. Потом в ожидание возвращения...
   Опять огромный мост впереди над каналом, и кажется, наши мачты заденут его. Черно-желто-красный флаг ФРГ, бело-синий вымпел Академии наук СССР, бело-красный лоцманский флаг вплывают в тень моста. И тревожная перекрученность космических антенн, и аншлаги у их подножий: «Не подходить!»
   Куда меня опять несет? Впереди такая долгая дорога, какой я, пожалуй, боюсь. А зачем? Уже столько видел и за все виденное платил такой дорогой ценой, что пора бы научиться человеческой жизни хоть на шестипенсовик. Тоскливые мысли бродят в голове. Минута душевной невзгоды без особых причин. Плохо, когда ты ушел в рейс и сразу опять видишь летнюю землю и беззаботных людей в красивых машинах, и лебедь плывет рядом, подруга за ним, соревнуются с нами, поглядывают на судно, быстрее и быстрее перебирают лапками, тянут по ходу шеи.
   На мостик поднимаются ребята из экспедиции, включают транзистор. Свою отходную грусть они глушат джазом. Мне это не годится. Спускаюсь в каюту, становлюсь на колени на диван возле окна и смотрю на берега летней земли. Сосу материнский гостинец – леденец. С отроческих голодных времен, провожая меня в море, она сует кулек конфет.
   Через час на вахту. Спать бы надо этот час. Устал за последние дни до смерти. Скорее бы в океан, скорее бы остались за кормой каналы, проливы, Англия и островок Уэссан.
   Скольжение между отражениями. И вдруг резкие вибрации, бурление под кормой – дали задний. Осторожно притуляемся к кустам свай. Очевидно, будем ждать в расширении встречный супер. Лебеди тоже тормозят, делаются степенными, не хотят нас обгонять, торжествовать свою победу. За кустами свай – лиственницы. Желтая бабочка влетает в каюту. Пышная, прекрасная трава над водой. Среди такой травы сам хочешь стать коровой.
   «Во всей этой пышности не было ни здоровья, ни молодости; все прогнило, состарилось, стебли налились соками, но это была всего лишь слоновая болезнь. „Занято“ – гласила надпись на ручке уборной, а за дверью красивая и недовольная девушка мочилась на шпалы...»
   Так крушит эту красивую землю бывший корабельный кок Вольфганг Кёппен. Плоть жаждет жизни, душа полна страха.
   Вот они, те, о ком он пишет: матерчатые аккуратные грибки среди лиственниц, под ними аккуратные раскладушки; с раскладушек, устроившись на ночевку, доброжелательно машут нам пивными бутылками немцы.
   «Я принадлежу к тому сословию, которое призвано вызывать злость», – крепко сказал бывший корабельный кок. Он хочет ненависти к себе. Вызывает огонь на себя. Его ненависть к родному мещанству и подлости дошла до предела. Никто, кроме писателя, не решается пока на это. Ни политики, ни ученые, ни черт знает кто. Потому, вероятно, что никто не любит свой народ так горько, нежно и глубоко.
   Бог в помощь, бывший корабельный кок! Примите мое почтительное уважение...
   Я высовываюсь в окно каюты. Майн готт! Из нас в аккуратную воду Кильского канала на аккуратных лебедей течет соляр! Механики лопушат, и можно налететь на крупный штраф, если засекут лоцмана. Звоню на мостик. Трубку берет вахтенный третий штурман. Потом его голова стремительно высовывается за крыло мостика над моим окном и так же стремительно исчезает.
   Красные огни впереди сменяются зелеными. Бурлит под кормой. За бортом медленно проплывает номер пикета «362». Задержка здесь может стоить мне сплошь бессонной ночи.
   Вагалавайя...
   В ноль часов я принимаю вахту и вхожу в темноту ходовой рубки. Там, невидимые во тьме, три немца – лоцман, его ассистент, на руле – канальный рулевой.
   – Гуд найт, мистер пайлот!
   – Гуд найт, мистер мейт!
   Я становлюсь к телеграфу.
   Черная земля скользит внизу за бортом. Цепочка зеленых огней уходит к небесам. Отражения дрожат и переливаются. Подсвеченные фонарями цифры километров и номера пикетов. Прожектора паромных переправ. Красные огоньки автомобилей, заплутавших в ночи Ютландского полуострова. Встречные суда. Плеск воды, сжатой между бортами.
   Вагалавайя... Привязалось это слово, как только я увидел двадцатимарочную банкноту. На одной стороне скрипка, смычок и флейта, на другой – мужественно-мужское лицо немецкой женщины. Под Брейгеля. А на металлической марке – дубовые листья и орел. Музыка женского мужества среди листьев и под сенью орла...
   Смогу я когда-нибудь преодолеть в себе еще в детские годы зародившуюся неприязнь к этим людям?.. Смогу, потому что уже люблю Бёлля и Кёппена.
   Капитан спит на диване в штурманской рубке. Он довольно грузный, чем-то похож на актера Евгения Леонова. Тот случай, когда волевая профессия не удлинила подбородок, не зацементировала скулы, не наспринцевала в зрачки свинца и стали. Человек с юмором – пока это все, что я о нем знаю.
   Время от времени захожу в штурманскую, чтобы отметить траверз приметного местечка на карте.
   Над штурманским столом висит отрывной немецкий календарь – презент шипшандлера в Хольтенау. Девять месяцев мне предстоит начинать ночную вахту с отрыва листка этого календаря. Хорошенький немецкий мальчик в матроске заснул, положив белокурую головку на стол. Слоны, каравеллы, голуби с письмами в клюве, раковины южных морей и кораллы витают вокруг – они ему снятся.
   Спит вокруг Западная Германия.
   Три немца в темноте рубки лопочут и лопочут между собой. И это мне не нравится. Когда старший лоцман произносит команду по-английски, то далеко не сразу отличаешь ее в потоке чужой быстрой речи.
   «Ваши желудки, ребята, битком набиты сороками» – так хочется мне сказать лоцманам. Их лиц во тьме я не вижу. Ясно только, что это мужчины очень большого роста. Я, пожалуй, смогу пройти у них между ног, только слегка нагнув голову. Чиф-пайлот хром, с палкой, в возрасте. Вполне возможно, что у него в бедре сидит кусок уральской стали.
   Я вдруг ухмыляюсь, представив, как крупно могло не повезти нашему разведчику, который в запарке в темноте хватанул такого «языка», как чиф-пайлот. Хватануть-то хватанул, а потом Ване стало и кюхельбекерно и тошно, ибо эти сто десять килограммов тащить надо было на своем горбу...
   Дело они, конечно, знают превосходно. И вежливые мужчины. Не забывают, что лоцман при выполнении обязанностей является только советником. Они продают опыт, но не ответственность. Питаются они, по правилам Кильского канала, на судне бесплатно. Кроме того, я обязан по требованию лоцмана обеспечить его закусками, чаем, кофе и тому подобным «за плату по себестоимости». Никакой платы за дрянной кофе и бутерброд с засохшим сыром, конечно, никто с них не берет...
   Впереди скопление огней. Лоцман просит дать «самый малый». Потом «стоп». Я решаю проверить на всякий случай готовность боцмана на баке и якорей в клюзах. Включаю трансляцию. Темно. На ощупь щелкаю нижним правым тумблером – обычно там включение линии на бак. К пультам в рубке «Невеля» я еще не привык, выключателей на панелях торчит добрая сотня. Короче говоря, мой мягкий баритон: «На баке! Боцман! Или кто его заменяет! Стать к левому якорю!» – разносится по всем линиям трансляции, по всему спящему судну, по всей Шлезвиг-Голштинии, по всему Ютландскому полуострову, по всей северной части Европы.
   Немцы хохочут, в рубку врывается начальник радиостанции, брызгает пеной, под палубами матерятся восемь десятков сонных глоток. Конфуз. Ладно, сейчас все-таки не до конфузов. Впереди куча мала из судов. Пробка. Лоцман командует отдать левый якорь и сразу несет что-то по-немецки коллегам. У меня нет времени переключать трансляцию, и ничего не остается, как опять во всю ивановскую, на всю северную часть Европы: «Отдать левый якорь!» Радист вырывает микрофон. Я спрашиваю лоцмана по английски: «Сколько смычек?» Он не понимает или не слышит. «Сколько смычек в воду, черт вас подери?!» Радист возвращает микрофон, включив линию на бак. Гремит цепь, высучиваясь из клюза. «Задержать канат! Сколько на клюзе?!» С бака доносится один удар в колокол. До ближайшего судна метров двадцать, а мы еще двигаемся, чуть-чуть, но двигаемся. Надо давать задний. Чего лоцман молчит? Я уже кладу руку на телеграф, когда замечаю рядом капитана. Он стоит в накинутой на плечи кожаной куртке, ежится на сыром сквозняке, потом зевает и наконец говорит: «Не надо задний. Коробка пустая. Задержимся. Чего меня не позвали?» – «Не успел». Сейчас, по идее, он должен мне выдать хороший бенц. Не выдает. И сдерживаемого раздражения я в нем своей шкурой не ощущаю тоже. Отличный капитан, ибо спокоен без всякой натяжки и актерства. Еще раз зевнул и уткнулся в окно.
   Немец-рулевой доводит судно к сваям, легко касаемся их.
   Тишина. Я выключаю ходовые огни. Это надо было сделать немного раньше. Включаю якорные. Впереди высокая корма датского сухогруза, позади демократический немец, он тоже отдал якорь. Чего-то ждем. Слышно, как по радиотелефону перелаиваются диспетчеры канала. Я в штурманской рубке пишу черновик вахтенного журнала. Немецкий мальчик в матроске спит, положив белокурую головку на стол. Под ним красное число: «22». Черт возьми! Двадцать второе июня! И как я раньше не отметил этот факт?
   Капитан опять укладывается на диван.
   – Какого вы года, Георгий Васильевич?
   – Двадцать восьмого.
   – Сегодня двадцать второе июня. Как для вас началась война?
   Он отвечает так, как будто в вопросе нет никакой неожиданности, как будто не надо напрягать память, возвращаясь на двадцать восемь лет назад.
   – Сидели во дворе за поленницей дров, резались в карты. Шла тетка Никифоровна, объяснила, что случилась беда, но мы фрицев шапками закидаем. Отец, правда, другого мнения был. Потом, помню, перегородки начали на чердаке ломать. У нас чердак был разделен на индивидуальные ячейки для разных нужд. Столько в чердачной пыли интересного нашли! И сабли старинные, стертые, и картины, и книги удивительные... Потом чердак песком засыпали, брали песок от церкви на Лиговке, не помню, как церковь называлась, песок с костями перемешан был – раньше там кладбище было...
   – В блокаду оставались?
   – Нет. В Пермскую область эвакуировались... Там по-пластунски ползали и с парашютом прыгали, но двадцать восьмой не дотянул до фронта...
   – Да. Двадцать седьмым кончилось. А парашюты почему? В космонавты готовились?
   Он хмыкнул:
   – Скоро вы, Виктор Викторович, убедитесь, что мы здесь все космонавты. Только с первой ступени ракеты-носителя и без портретов в газетах...

27.06.69

   До Африки около сорока миль, около сорока миль до гробниц Сиди-Игагана и Сиди-Бу-Сенсу. Ветер дует к берегу, но ко мне на дневную вахту прилетела африканская бабочка. И в подтверждение того, что она не привиделась, прилетел еще здоровенный африканский жук – возник из синего душного океана.
   Меридиональная высота солнца восемьдесят градусов. Днем жара, а ночная вахта была неприятная. Холодный ветер тискал теплые волны. Густой пар поднимался над океаном и сразу конденсировался в крупные капли. Слой тумана, мглы и капель метров в пятнадцать. Задний топовый огонь светил выше этого слоя ясно и четко. Передний топовый распускал с обеих сторон мачты мутные, туманные усы. Звезды не просматривались. Холодный ветер и теплые испарения вырастили мне здоровенный ячмень на левом глазу.
   Всю вахту я одиноко фыркал. Всплыла вдруг фраза: «Недолго мучалась старушка в бандита опытных руках». Фраза повторялась то в скорбном, то в юмористическом, то в сочувственном, то в вопросительном ключе, и каждый раз я фыркал, удивляя идиотским поведением рулевой автомат, радар и станцию пожарной сигнализации. Не знаю, кто сказал про старушку и при какой обстановке. Быть может, слова произнесены трагическим шепотом над теплым трупом без всякого юмора, но вот стоишь ночную, собачью вахту один, у окна рубки, недалеко от марокканских берегов, вытираешь капли с ячменя на глазу и хихикаешь. И такой у тебя контакт с тем типом, который сложил эти дурацкие слова, такое с ним чувствуешь душевное родство, что начинаешь верить и во вселенское братство. Однако и настораживаешься: нет ли здесь симптомов психического расстройства?
   Мне подарили перед рейсом куколку – черный нелепый чертенок. Я повесил его в каюте на нитке. Все вокруг чертенка качается, нитка скручивается и раскручивается, но в моменты затишья он упорно поворачивается ко мне хвостом. Я его поверну к себе рожей, а через минуту он опять показывает хвост. Я в нитку вставил нечто вроде маленького вертлюга. И все равно, в нарушение всех законов физики и теории вероятности, он поворачивается ко мне только хвостом. И так много на этого чертенка тратишь внимания, что опять задумываешься о своей психике.
   Вот еще пример. День начинается для меня с приемки сигналов точного времени. Без пяти полдень я захожу в трансляционную будку с двумя секундомерами в руках. Москва, прорываясь сквозь помехи, заканчивает очередную музыкальную передачу «Маяка». Я слушаю музыку и смотрю на мигающие лампочки трансляционной установки, курю послеобеденную сигарету. Сигналы времени предваряются пятью повторами из «Подмосковных вечеров», потом шлепаются на барабанные перепонки шесть отрывистых точек. С шестым шлепком я включаю секундомеры и отправляюсь в штурманскую. Там ждут не дождутся два хронометра – совершенно одинаковые. Но почему-то один у меня любимый, другой пасынок. Любимчика я проверяю по хорошему секундомеру, пасынка – по дрянному. И я знаю, что до конца рейса ритуал будет именно таким. Потом записываю в журнал поправки и завожу хронометры, перевернув их вверх брюхом, как щенков. И любимчика я переворачиваю ласково, а пасынка безразлично.
   Из самоанализа я сделал вывод: необходимо будет в Лас-Пальмасе выкопать на берегу какое-нибудь растение, чтобы растить его в каюте, ухаживать за ним, волноваться за его судьбу, гадать о влажности его почвы и радоваться появлению новых листочков. И читать надо больше. За две недели прочитал одну книгу – «Очерки былого» С. Л. Толстого. Спокойная книга, написанная спокойным человеком в спокойной обстановке, – так мне показалось.

На родине кенарей

   Копенгагенский «Клуб-интим» организовал лотерею, главный выигрыш которой – недельное пребывание в Лас-Пальмасе с некоей Ирэн – молодой домашней хозяйкой, отличающейся самым пышным в Дании бюстом и прочими необыкновенностями.
«Экспресс», итальянский журнал

   Итак, мы прибыли в места, откуда разлетелись по всему миру канарейки. Лучшие и самые отчаянно смелые русские сатирики насмерть боролись и борются с этой желтенькой птичкой. Только фикусу еще достается так много ядовитых стрел и сокрушительных ударов мечом. О борьбе русской интеллектуальной общественности с канарейками и фикусами можно написать увлекательное исследование. А подсчитать гонорар, полученный сатириками за сокрушение мещанства через его желтенький атрибут, пожалуй, невозможно.
   Мало кто знает, что испанцы всеми силами противились разлетанию канареек со своих островов. Они, например, коварно продавали только канареечных самцов. За вывоз самок закон наказывал кроваво. И вполне возможно, наши сатирики остались бы без материала, если бы испанский парусник не выскочил у берегов Италии на рифы и не развалился. Желтенькие утешительницы, украшавшие жизнь испанцам на паруснике, улетели на остров Эльбу, а оттуда попали и в Россию.
   Таким образом, море внесло свою лепту в арсенал мещанских атрибутов. Вероятно, поэтому я люблю канареек и фикусы.
   Стоим на якоре в гавани порта Ла-Лус и Лас-Пальмас на острове Гранд-Канарии.
   Сразу заметно, что Суэц закрыт. Гавань и рейд битком набиты – сейчас сюда заходит ежедневно до шестидесяти судов.
   Полдень, моя вахта. Беру бинокль и начинаю знакомиться с соседями. Панорама слева направо.
   Между нами и набережной беспробудно спит ржавый, замызганный кораблик. С большим трудом разбираю флаг – португальский, весь в дырах и грязный, как чулки нищей старухи. Кораблик зовется ни больше ни меньше как «Пионер океана». Далее испанский сухогруз. «Пантиведра». Его трубу украшает синяя акула и буква "Р".
   Японский траулер, порт приписки Токио, какая-то «Мару». Далеко забрались япошки, проржавели сильно. Надувные кранцы колышутся под бортом, выцветшее восходящее солнце болтается над слипом.
   Танкер «Фурико» из Бильбао стоит так близко, что когда нас водит на якоре, то кажется, мы обязательно врежем носом в его аккуратную красную корму.
   Две парусные рыболовные шхуны неизвестной национальности. Грек. Грек такой грязный, что напоминает кота, который вылез из дымовой трубы. Греческие буквы на борту, хотя и принадлежат бывшим нашим единоверцам, так же непонятны, как японские иероглифы. Тайна греческого алфавита мучает меня уже давно.
   Фоном всем этим ребятам служат высотные дома Ла-Луса и коричнево-зеленые пальмы набережной.
   Ближайший сосед справа – израильский рыболовный траулер с синей контурной шестиугольной звездой на флаге и трубе. Сети и мусор свалены на слипе в одну кучу. Куда смотрит израильский старпом?.. Ха! Израильтянин снимается с якоря, не убирая забортного трапа. Трап висит косо – все-таки их старпом разгильдяй... Куда они потащились? Ага, к шведской плавбазе «Кеймен», порт приписки Стокгольм. Будут сдавать улов или брать тару.