Вася сидел на полене возле плиты и смотрел на огонь. Привязанные проволочками кастрюли висели на стенках, покачивались. Пахло чадом и газами от дизеля.
   – Я не умею печь хлебушек, – сказал Вася. – И ужин на Вайгаче не я готовил, а Семен Семенович с флагмана. Я готовить плохо умею. И свидетельство поварское у меня липовое. Ребята сделали.
   – Так мне и казалось, – сказал я.
   – Вы меня на Диксоне выгоните? – спросил Вася и стал подгребать к плите мусор.
   – Если замена будет, – сказал я.
   – Может, я быстренько научусь, а?
   – Не знаю, – сказал я. – Это ведь не так уж просто.
   – Да. Не так уж просто, – повторил Вася тихо. – Как ребята тогда котлеткам картофельным радовались... И вы радовались.
   – Радовался, но не только котлеткам.
   – Хорошо, когда люди радуются, – пробормотал Вася. – Или смеются.
   – Это так, – сказал я.
   – Может, ребята на меня не очень сердятся, а?
   – Дружище Вася, нам еще долог путь. Может статься, кто-нибудь и не вернется из него. Он трудный, наш путь. Матросы не понимают этого. Они еще слишком молоды. Я понимаю за них. Людям придется много работать. Людям будет трудно там, впереди, во льдах. Их надо хорошо кормить. Надо быть повариным асом, чтобы готовить в этих условиях вкусную пищу.
   – Я понимаю, – сказал Вася и зачем-то потрогал пальцем подошву ботинка.
   – Ты учись. На будущий год найди меня в Ленинграде. Я тебя в другой рейс возьму. Слышишь? Учись обязательно.
   – Спасибо, спасибо. И простите меня. А коком я стану. Тут десять классов иметь не обязательно. Может, таким образом и утрясется моя судьба. Хорошо тогда за ужином было... И плавать буду, путешествовать...
   На Диксоне старпом нашел другого повара – крепенькую, здоровенькую даму. В те времена двух Вась из нее можно было запросто выкроить.
   – Хватка у нее есть, – сказал старпом. – Это точно. Я пробовал ее потрогать, так она меня так хватила! До сих пор ребро потрескивает. Морячина насквозь соленая. В сорок пятом «Рылеев» у Борнхольма подорвался на мине. Так она на нем буфетчицей плавала. В Швецию их шлюпку вынесло. Опытная баба. Марией Ефимовной звать.
   – Мой бог, – сказал механик, когда наш новый кок перелез через борт. – Мой бог! – И перекрестился. – Знаете что, Константин Петрович, – добавил он чуточку погодя. – Знаете, сколько мне этот ваш Васька крови и желудочного сока испортил, подлец такой? Огнеупорной глиной вместо хлеба кормил. Да. Вредитель он закоренелый. Ведь и трубы он разобрал тогда, чтобы его не выгнали еще на стоянке. Да. Я вас, Константин Петрович, попрошу: штаны я ему решил подарить. Хорошие они еще совсем. Великолепные просто штаны. И китель тоже. А то костюм у него, так сказать, слабый. Ехать-то отсюда далеко. Вообще, молодой этот Васька и неустроенный какой-то. Так вы вот передайте ему, пожалуйста...
   Тоскливо пасмурное небо в Арктике, будь оно неладно. Кажется, никогда больше солнце не пробьется к земле. Тучи над Диксоном, как серая, мокрая вата, льнут к самой воде, задевают скалы.
   Ледокол тремя сиплыми гудками позвал нас за собою и медленно побрел к выходу из бухты. Черный дым из труб стлался над водой.
   Из трубы нашего камбуза дым шел тоже.
   Вася стоял на краю причала. Плакал. Фанерный чемоданчик он отнес подальше от воды. Холодный ветер порывами задувал с моря. Чемоданчик под напором ветра покачивался. Вася плакал и локтем закрывал лицо.
   Вся моя команда топталась вдоль борта. Механик выглядывал из машинного люка, морщился.
   – Отдавайте скорее швартовы, старпом, – приказал я. – Отдавайте их скорее, черт вас всех подери.
   Мария Ефимовна начала работу с того, что прочитала нам лекцию. Она опиралась на знаменитого французского гастронома Брилья-Саварена, автора книги «Физиология вкуса». В лекции так и мелькали блестящие афоризмы. Например: «Мир – ничто без жизни, а все, что живет, то питается»; «Животные жрут, а человек – ест; но только культурный человек ест сознательно»; «Моя цель – не только поддержание ваших жизней, но и их продление». И т.д., и т.п.
   Нам сразу стало ясно, что Мария Ефимовна происходит из интеллигентной семьи. И действительно, на Дальнем Востоке даже есть мыс, названный в честь ее деда – знаменитого адмирала-гидрографа царских времен.
   Во времена гражданской войны семейство развалилось и маленькая Ефимовна выпала из него в Новоладожский женский монастырь. Оттуда ее выудили чекисты, и она попала в детскую колонию – в знаменитое Болшево.
   Кровь деда привела ее к морю. Она плавала во всех возможных для женщин без образования ролях: уборщицей, буфетчицей, поварихой, камбузным рабочим, дневальной, коридорной, официанткой. Была даже барменшей.
   Накануне войны Мария Ефимовна работала на буксирчике «Льдинка». Они раскантовывали большие корабли в тесных углах порта и дальше Кронштадта нос не высовывали.
   В сорок первом «Льдинка» стала грозным кораблем Краснознаменного Балтийского флота.
   На этой грозе линкоров Машенька Норкина установила примус и при помощи примуса кормила пятерых представителей «черной смерти», как называли наших моряков фашисты.
   Капитаном был старик по фамилии Круглый. Высаживали они несчастные десанты, роты «черной смерти» выводили на дорогу к бессмертию. Переставляли буи на фарватерах и шастали по минным полям, как по паркету.
   В декабре сорок первого «Льдинка», обросшая льдом, инеем, запорошенная снегом, выбиралась от Сескара в кромешной тьме и метели.
   Капитан Круглый знал залив лучше, чем дважды два, и на эту тему прожужжал экипажу обмороженные уши. И здесь вывел «Льдинку» точно в родную бухточку. Ошвартовались к первому попавшемуся катеру. Беспокоить уставших коллег на катере не стали, завели сами веревки и повалились спать.
   А у Машеньки керосин кончился, она полезла на катер кока искать или моториста, чтобы разжиться горючим и к утру вскипятить чай.
   Машенька заметила, что люк на катере светится. Она еще подумала, что ребята нарушают светомаскировку, хотя, правда, метель мела во всю ивановскую. Короче говоря, увидела она через люк немецких военных моряков, которые, как и положено морякам, пили шнапс и играли в карты. От этого видения у Машеньки остро перехватило живот, тут она еще вся ознобилась на метельном ветру. И взмолилась про себя: «Спаси меня, Богородица, и помилуй!» С беспорядочными молитвами на устах пролезла по катеру, убедилась, что ходовая рубка изнутри с кубриком не соединяется, в машинном отделении никого нет и что выйти фрицы могут только через две дыры – световой люк и палубный люк. Если обмотать заглушки люков снаружи веревкой, то из катера и черт не вылезет. С этим соображением Машенька и прибыла к мирно спящему моречману капитану Круглому.
   Старик не проявил того змеиного хладнокровия, которое проявила матрос без класса. Он понял, что залезли они не в родную бухточку, а в какую-то губу, где уже базировались немцы. И острым желанием старика было бежать прямо в исподнем на мостик, отдать швартовы и попробовать незаметно убраться восвояси.
   Но Машенька, пока Круглый натягивал ватные штаны, объяснила свой план: прихлопнуть люками фрицев, отдать швартовы не свои, а катера, и удирать с фрицами под бортом. Немцы по своим сразу стрелять не начнут, даже если и поднимут шухер. В этом была логика. И Круглый, подпоясав брюки и натянув ватник, утвердил план эвакуации.
   Счастье оказалось с ними, как чаще всего бывает со смелыми. И капитан Круглый, который, не приволоки он трофейный катер с живыми фрицами, загремел бы в штрафбат, представил матроса без класса Норкину к ордену Красной Звезды. Получила Машенька медаль «За отвагу», чем огорчилась навеки, хотя такая медаль на женской груди, мне кажется, выглядит даже заметнее и уважительней.
   «Отвагу» свою Мария Ефимовна носила на парадной одежде постоянно – как брошку.
   И на сенегальское сухопутье она сошла при медали, по дороге заметив капитану третьего ранга:
   – Ты, пассажир, так пуговицы надраил, что черные очки надо покупать! – И ткнула остолбеневшего пассажира цветным зонтом в пуговицу.
   Очки, людей в очках, особенно в темных, Мария Ефимовна не переносит.
   На пирсе она вежливо поздоровалась с маленьким человечком.
   – Доктор наш. Отличный. Женьке Федоровой в шторм втулку выпотрошил, – объяснила Ефимовна мне.
   – Какую втулку, Мария Ефимовна? – спросил я.
   – Ясно какую: аппендикс вырезал.
   Она открыла зонтик, и мы начали прогулку вокруг акватории порта Дакар, защищенного от океанских ветров полуостровом Зеленый Мыс.
   – Маленький, а удаленький, – продолжала Мария Ефимовна о докторе. – Поддубного, царство ему небесное, напоминает. Только ест некультурно. Чавкает так, что в суповой миске щи рябят. Вы куда отсюда?
   – Черт знает. Кажется, порт Нуар.
   – Плохо. Там, как в Занзибаре, ничего, кроме слоновой болезни, не купишь. Или чесотки. Я после Занзибара Вячеслава Ивановича Овцова – знаешь такого капитана?
   – Нет.
   – За неделю от чесотки вылечила. Все доктора отказались, а я – за неделю!
   Мне можно было не спрашивать, каким лекарством Мария Ефимовна вылечила капитана. У каждого ныне свое хобби. У Ефимовны оно медицинского характера. Ото всех болезней она советует лечиться машинным маслом. Не думайте, что моя старинная подруга невежественная серятина или грязнуля. Нет, на чистоте она просто помешана. Потому, вероятно, по закону контрапункта, по закону противоположностей, которые сходятся, она и обнаружила целительный бальзам. И действительно многих, включая меня, вылечивала от различных ячменей, воспалившихся ссадин и даже радикулита.
   Последнее время плавать Ефимовну не пускали и по возрасту, и по вредности языка. Работала она на отстойном судне «Клязьма».
   Чем только эта «Клязьма» не была! Отопителем, плавзверинцем, общежитием строителей кондитерской фабрики, складом и даже учебным объектом пожарников, которые ее и доконали.
   Пока существует судно, на судне есть экипаж. Экипажу положено казенное питание. Значит, есть и камбуз, и артельный, и буфетчица. А значит: интриги с поваром – есть, споры с артельным – есть, вечерний «козел» в кают-компании – есть.
   Без «козла» Марию Ефимовну не представишь. Играет она классно. Правда, еще и жульничает и передергивает – так веселее. Да и проигрывать терпеть не может. Победитель Марии Ефимовны рискует получить на голову большой ушат не совсем литературных слов. В былые времена молодые штурмана обходили Ефимовну по другому борту. Ее развлечением было уязвлять их морское достоинство по поводу или без него. Но все Ефимовне прощалось, потому что любила она своих соплавателей, как родных детей или братьев.
   Нос у Марии Ефимовны утиный. А я заметил, что женщины с утиным носом часто одиноки, но умеют устраивать чужие судьбы по своему вкусу и вовсе даже бескорыстно. Если на бульваре вы увидите троицу женщин, идущих взявшись под ручки, то в центре обязательно окажется с утиным носом, и она будет держать пристяжных, а не они будут держаться за нее.
   Мария Ефимовна гнедым коренником галопировала всю жизнь.
   – Кем служите на «Литве», Ефимовна? – спросил я.
   – Кастеляншей, Викторыч. Сам начальник пароходства пригласил! Иди, говорит, перед пенсией среднюю зарплату округли. Я за тебя в кадрах лично поручусь, говорит... Обожди, Викторыч, грузовики пропустим. Боюсь их после моря...
   И я боюсь автомашин на городских улицах несколько дней после возвращения из рейса.
   Мы пропустили грузовики со штабелями замороженных тунцов в кузовах. И вышли из порта.
   Две сенегалки сидели на земле за воротами. По яркости и красочности они напоминали купчих Кустодиева. Но профессия у них была более древняя.
   Пышные африканские Магдалины вызвали в сердце Ефимовны неожиданную реакцию. Она попробовала завербовать их в Россию к моему другу Пете Ниточкину.
   – Петр Иванович с ног сбился: домработницу ищет. Ему бы эту пару на свой пищеблок приспособить. Елизавета Павловна за нас с тобой, Викторыч, свечку Николаю Морскому поставила бы... – И, удивив меня, который давно Марии Ефимовне не удивлялся, заговорила с африканскими Магдалинами на афро-английском наречии:
   – Н'дей йо! Мать моя Вуд ю лайк ту гоу ту Рашиа ту ворк эт ве китчен?
   – Джарджефф! Джарджефф! Н'Диай! – радостно сказала та сенегалка, которая была моложе и красивее. И выпустила из неволи цветастой, переливающейся всеми красками тропиков одежды левую грудь. Коричневую, с матовым налетом утреннего винограда грудь. Бледнеющую к соску, чтобы вспыхнуть в нем бутоном гвоздики. Совершенной формы женскую грудь, рядом с которой даже атомная боеголовка или обтекатель космической ракеты покажутся зубилом питекантропа.
   А то, что на свет божий была выпущена только одна грудь, а не обе, усилило мое потрясение.
   На чисто русском языке я почесал затылок и, возможно, даже покраснел. А сенегалка добила меня. Она, улыбаясь улыбкой Джоконды и глядя мне в глаза, подняла руку и прижала пальчиком сосок! И миллион тонн тринитротолуола бабахнули мне между глаз, в мою душу и в моего бога.
   Мария Ефимовна поволокла меня в сторону от прекрасных образов и символов простодушной Африки, бормоча:
   – Поставила бы мне свечку Елизавета Павловна! Вот кадры – так это кадры! А ты жениться-то не собираешься?
   – Успокойся, Ефимовна. Собираюсь. Насмотрелся на мусульманский мир и решил даже, что пророк Али прав. Если что и погубит христиан, то это их обычай брать только одну жену.
   Мы шли по бульвару Гамбетты, огибая огромный ковш дакарского порта.
   Солнце пекло сквозь высокие облака. Редкие деревья были серыми и жидкими. Магазинов не было. Трамваев не было, троллейбусов не было, автобусов не было, такси не было.
   Пакгаузы. Мачты и трубы судов над крышами пакгаузов. Пустынность. Пыль на лопухах. И, несмотря на жару, выпить хочется не прохладительного, а как раз горячительного.
   – Н-да, – сказала Мария Ефимовна. – Покурим. У тебя какие?
   – Польские гвоздики.
   – Дожили! У меня «Беломор».
   Потом мы похвастались друг перед другом зажигалками и обменялись ими.
   – Скучной дорогой ты меня ведешь, – сказал я. – Сенегальская глубинка. Ноги гудят с непривычки.
   – Подожди. Есть тут местечко. Там посидим. А вообще, мила только та сторона, где пупок резан.
   Она вывела меня на маленькую площадку, совсем безлюдную, окаймленную зарослями кустарников с яркими цветами, которые не пахли. За кустарником был двухсотметровый обрыв. И – океан.
   Даль океана была густой синевы, она впитала свободу трех тысяч километров межконтинентального простора.
   От дали и обрывной пропасти кружилась голова.
   Внизу, как на фотографиях из космоса, видны были отдельные струи прибрежных течений.
   Прибой медлительно взбаламучивал песчаное дно. Изумрудно просвечивала на отмелях каменная постель океана.
   По обрыву сползала к узкой полоске белого пляжа широкая городская свалка. Одинокая цепочка следов от босых человеческих ног тянулась вдоль полосы, оставшейся после отлива воды.
   И ветер океана. И запах океана.
   Когда ты в пространстве океана, он тоже пахнет густо и коварно. Но только на берегу океанский запах можешь понять как следует, потому что в ноздрях он борется с запахом земли и оттеняется им.
   Огромность океанского пространства. Ее тоже можно понять и ощутить только с земли. И тот пошляк, который шутил: «Люблю море с берега, а флотский борщ в ресторане», недалеко ушел от величественной истины: только на стыке стихий или идей ощущаешь бездонность мировой красоты.
   Мы сели с Ефимовной на самый край обрыва, на теплые камни, в тени рекламного кинощита. На щите изнывал от одиночества и желтой пыли облинялый Жан Габен – Жан Вальжан.
   – А Поддубный помер, Петр Степанович, – сказала Ефимовна и вздохнула. – Знал такого?
   – Фамилию вроде слышал...
   – Новые кладбища мне решительно не нравятся. Могилы – как огородные грядки, сплошная геометрия, – заявила Ефимовна и швырнула в Атлантику камешек. – И почва глинистая – даже бурьян на такой почве расти не будет. Про цветочки и говорить нечего. Правда, при помощи геометрии я Степаныча нашла быстро. Живой не без места, мертвый не без могилы... Мы с ним еще в тридцатые годы сюда, в Дакар, заходили. На «Клязьме».
   Рассказывать о прошлом Ефимовна любит, как любит и ходить на кладбища к старым соплавателям, носить на могилки торф, ухаживать за цветочной рассадой. Смерти, мне кажется, она совсем не боится. И часто повторяет загадочную фразу: «Смерти саваном не ублажишь».
   В свои новеллы Ефимовна подпускает элементы чудесного и фантастического – эти средства поэтизации, соответствующие фольклорному мировоззрению морских слушателей.
   – Веселый был Петр Степаныч. Жаль, ты его не помнишь. Просил, чтобы его в зимнем пальто и валенках хоронили. Иначе, мол, друзьям-морякам и нести на кладбище будет нечего. Росту в нем было полтора метра, веса меньше трех пудов. А фамилия – Поддубный. Теперешним людям такая фамилия ничего не скажет. Забыли силача, циркового атлета. Петр Степаныч для смеху себя за его сына выдавал. Только был он, когда мы еще вместе плавали, не Петр Степаныч, а третий штурман Петька Поддубный – сорванец и трепач. Организовал на «Клязьме» художественную самодеятельность – отличные ребята подобрались, способные, веселые комсомольцы... Капиталисты в Сингапуре как-то не дали нам угля. Пришлось целый месяц угольщика дожидаться. Скучища. И вот первый концерт. Кочегар Фома Иванов – сверхгромадной комплекции мужчина. К каждой руке привязано по венику. Раздет, конечно, до кальсон. И в таком виде Фома плавно вылетает на трюмный люк, машет вениками-крыльями и вокруг корыта с водой делает круги, изображает птицу. И поет. Голосок у гиганта тоненький был, как у соловушки. Летает он вокруг корыта, машет вениками и поет: «Вот вспыхнуло утро, румянятся воды, над озером быстрая чайка летит; ей много простора, ей много свободы, луч солнца у чайки крыло золотит...» И так он грустно пел, Фома, что даже плакать захотелось. И тут вылез на палубу с ракетным пистолетом Петр Степаныч. Рожа разрисована под свирепого дикаря. Подползает к чайке, целится из пистолета. А Фома все поет и вокруг корыта летает, не видит опасности. Петька Поддубный – трах! – стреляет. Фома хвать себя веником за сердце и падает в корыто. Убил охотник чайку! Все вокруг ногами дрыгают от смеха...
   Мария Ефимовна с удовольствием закурила новую «беломорину». Кладбищенские воспоминания никак не угнетали ее. Только маленько спать хотелось хранительнице исторических преданий, составительнице родословных, ценительнице традиций прошлого свободного мореплавания. Так называю я про себя Марию Ефимовну Норкину.
   – Да. А пришли во Владивосток – Петька деньги потерял, получку всего экипажа. Подумать только – с такого рейса вернулись, а он деньги потерял! Загулял по дороге с бичменом, тот и увел портфель. Засел штурманец в кают-компании, голову в грязную тарелку положил и навзрыд рыдает. Бьет себя в грудь и кричит, что на все готов и сейчас сам за борт прыгнет, что жизни ему нет! «Ведомости тоже стибрили? – спрашиваю тогда я. – Сколько мне насчитано было?» – «На тебе ведомости, подавись своими ведомостями!» – орет он. А я возьми да и распишись в получении денег. Тут у Петра Степаныча истерика случилась. Слезы даже из ушей полились. Норовил роспись вычеркнуть химическим карандашом. Но вся художественная самодеятельность тоже расписалась, отличные были комсомольцы – не для денег и фарцовки жили, для правильной жизни жили. Увели Петьку в каюту, посадили под замок, чтоб он чего не вытворил. И к вечеру весь экипаж расписался, кроме контры-капитана. Контре ребята собрали полную сумму из своих последних заначек. И стояла «Клязьма» в порту Владивосток тихая, как овечка. Ни одного человека в милицию не забрали – монолитную морально-политическую сознательность матросики проявили. В море капитан стюарда вызвал и вернул через него деньги ребятам. Может, совесть заговорила, может, личного состава застеснялся. И долго потом – несколько лет, до самой войны – то один, то другой из моречманов с «Клязьмы» получал вдруг денежный перевод. Ребята затылки чесали – не понять было, не вспомнить, какая у них добрая тетя нашлась? А это маленький Поддубный долги отдавал. Жена, говорили, от него ушла – надоело ей с хлеба на квас перебиваться. Ясное дело – надоест... После войны он военным остался. Эсминцем целым командовал. Нет, флотом! – закончила Ефимовна, напустила слюны в мундштук и выщелкнула окурок в Габена.
   Я легко простил ей некоторую гиперболизацию судьбы героя и его возможностей, ибо это естественные черты всякого эпоса.
   – Ефимовна, ты в кого окурком стреляешь? Это же великий артист! Знаешь его?
   – Габена? Да ты, Викторыч, очумел! Да я его живого, как тебя, видела! В Марселе на киносъемках. Он капитана спасательного судна изображал...
   – А что он сам моряк, знаешь?
   – Ты скоро в моряки и Майю Плисецкую запишешь.
   – Он, Ефимовна, был старшиной второй статьи. Он командовал танком в полку морской пехоты в дивизии генерала Леклерка. Он на танкере пересек эту голубую Атлантику в сорок третьем, когда здесь держали верхи немецкие подлодки. Он въехал в Париж на своем танке в тельняшке. И больше всего в жизни он гордился тем, что был старшиной второй статьи, а не офицером. Он, вообще-то, терпеть не может военных...
   – Я помню тебя в кителе, – сказала Мария Ефимовна. – И хомутики на плечах от погон. Спороть тебе недосуг было. Я их спорола. Ты большим офицером был?
   – Совсем маленьким, Ефимовна.
   – Ты молодым строгий был. Я тебя даже боялась.
   Она мне льстила. Она знала, что я хочу быть строгим, хотя плохо способен к этому. Это потому, что мой дух ленив. Он не терпит напряжений. Идеал моего духа – Обломов. Другое дело, что Обломов нам только снится.
   – Как Ваську-то на Диксоне выгнал! Я его до сей поры помню и жалею. Не встречал больше?
   – Нет.
   Атлантический океан под нами вздувался, притапливал мели, вода теряла зелень, синела – шел прилив.
   – Скоро ты будешь дома, – сказала Ефимовна. – Может, успеете к Новому году?
   – Вряд ли успеем.
   – Двуличный ты человек, – сказала Ефимовна. – И я двуличная. В море хочешь на берег. На берегу хочешь скорее в море.
   – Становишься философом, – сказал я. – Повторяешь старые истины. Все мы амфибии.
   Несколько недель назад я думал об этом на противоположном берегу Атлантики, на горе Эль-Серро в Уругвае, возле старинной пушки, колеса которой погрузились в землю, лафет растрескался, а на дульном срезе росла ромашка.
   Я стоял над таким же обрывом. Внизу канал Интермедио и проход Банко-Чико вели к Буэнос-Айресу кораблики величиной с муху. Кораблики-мухи оставляли за собой медленно расходящиеся веера кильватерного следа. Была тишина. Штиль. Ясное, четкое, но не палящее солнце. Пальмы кивали на величие океанских пространств равнодушно, привычно. Бараны, белые, кудрявые, как бороды древнегреческих философов, бродили вокруг по скалам. С ними вместе карабкались по скалам белые лошади. Белое живое – среди океанской сини и красных цветов незнакомых кустарников. И надо всем – маяк на вершине Эль-Серро.
   Белые лошади на уругвайских скалах, белый скелет кита на желтом берегу Анголы, из белого камня кресты на черных берегах Исландии, белые молчаливые фрегаты возле Огненной Земли...
   Проходят строки волн
   По летописи века...
   Я давно свыкся с мыслью, что мы в некотором смысле ведем двойной образ жизни и являемся не более сухопутными, чем морскими существами. Это мысль Страбона. Ее надо понимать так же широко, как слова Эйнштейна: «Все начинается со звезд».
   Если не будете специально следить признаки амфибийности вокруг, не заметите их. И тогда мои рассуждения покажутся домыслами мариниста. Но попробуйте искать океан вокруг себя – и найдете даже в Омске. Конечно, искать надо тщательно. Как средней известности писатель ищет в печати свою фамилию.
   – Викторыч, у меня к тебе просьба... – тихонько сказала Ефимовна и даже как-то засмущалась.
   – Давай.
   – Напиши про Степаныча рассказ, а? Как он всю жизнь долги отдавал, а?
   – Честно: роман у тебя со Степанычем был?
   – Ага, Викторыч.
   – А может, выдумываешь?
   – А может, и выдумываю. Все равно напиши про него. Если не рассказ, то сказку, ладно?..
   Вечером мы отошли на рейд Дакара.
   Утром «Литва» снялась на Рио.
   Я смотрел из окна каюты в бинокль и углядел Ефимовну. Она на променад-деке стояла и выглядывала меня. На уходящий в прошлое Дакар ей наплевать было.
   Среди белых роб матросов-пассажиров Ефимовна четко выделялась черным платьем. Сложенным зонтиком она защищала глаза от солнечного и океанского блеска. И ничем в нашу сторону не махала. Старая морячка знала, как мало шансов увидеть на другом судне товарища за считанные минуты расхождения. Товарищ или спит, или ест, или на вахте, или играет в «шиш-беш».
   Я пожелал кастелянше спокойного рейса, и чтобы коридорные не рвали простыни на тряпки, и чтобы старпом вовремя составил акт на списание прожженных сигаретами пассажиров наволочек.
   Прощай, моя старая гевель, как называют здесь, на старой африканской земле, хранительниц традиций, тех традиций, которые существуют только устно, как существуют у нас поваренные советы по приготовлению какой-нибудь царской пасхи. Прощай, моя старинная подруга, к простым словам твоим, составительница родословных безвестных людей, наверное, иногда было бы так полезно прислушиваться королям...