– Нет воды забортной... Тьфу! Пошли вы к чертовой матери! Чего вельбот не спускаете?
   Несколько минут в нашей рубке хохот и высказывания в адрес одесситов самого легкомысленного сорта. Затем появляются капитан и доктор. Лишние слушатели и зрители удаляются. Предстоит деликатный разговор. Георгий Васильевич собирается уговорить русского классика забрать во Владивосток нашу беременную русалку Виалу. Но почва для переговоров подмочена неуместным ведром забортной воды. На традиционный и благожелательный вопрос Георгия Васильевича капитану «Гончарова», заданный для затравки: «Что везете?» – следует угрюмый ответ: «Семечки». – «Подсолнечные?» – «Нет. Тыквенные». – «У меня беременная женщина на борту, – берет Георгий Васильевич быка за рога. – Рейс еще полгода. Прошу взять ее во Владивосток!» Ответ молниеносный, как удар шпагой Атоса: «Возможно, будем бункероваться в Сингапуре и во Владивосток не пойдем. Взять не могу».
   Ну какому Обломову, честно говоря, охота возиться с чужой беременной дневальной?
   Вельбот тыкается в борт «Гончарова». Трап одесситы не спускают. Тюк с почтой падает в вельбот. «Гончаров» поднимает флаги: «Желаем счастливого плавания!» Можно передать такое пожелание и по радиотелефону. Но теперь надо поднять и нам три флага: "у", «дубль ве» и «единицу». Минут десять ищем «дубль ве». Нет флага! В обоих сводах нет! Фантомас какой-то...
   – Благодарю за добрые пожелания! – говорит Георгий Васильевич в микрофон. – Счастливого плавания, Обломовы!
   Так мы расстаемся. Как в море корабли.
   Кук удачнее совершал обмены с дикарями. Топорики и бусы приносили ему свежую свинину. А здесь и электрический паяльник не помог.
   День сплошных неприятностей. Пропавший флаг лежит на моей совести. Затем военные занятия. Приказал боцману принести химкостюм, засунул в химкостюм матроса. Комплект оказался без застежек. Пришлось имитировать процесс застегивания на пальцах. А когда матрос извлекся из костюма, то, к удивлению всех зрителей и моему, оказался белым, как мельник в конце смены. Оказывается, боцман не протер костюм от талька. Глупо да кретинизма. Вечером собрание по судовым делам. Прошло быстро. Председатель: «Разное будет?» Капитан встал: «Да. Будет. Вот радиограмма любопытная. Всем прививки от холеры. Вероятно, в Сингапуре вспышка». Черт, я и так уже набит ослабленными микробами всех родов войск – от желтой лихорадки до обыкновенной оспы. Теперь предстоит холера. Укол «дубль ве» – один завтра, другой через шесть дней. И моя верная подруга пишущая машинка «Эрика» чего-то начинает барахлить. Влажность. В каюте все мокрое. И машинка покрывается красной ржавчиной.
   Вместо литературы печатал протокол собрания. И вдруг мистически вздрогнул от фразы: «Присутствовало 10, голосовало 12». Оказалось, двое приходили голосовать с вахты. Вот и вся мистика.
   Надвигается День учителя. И мне поручили доклад. Я взвыл. Ну какое мы имеем отношение к учителям и для чего доклад? Георгий Васильевич подумал и сказал: «Для общей ерундиции, Виктор Викторович!» На такое возражать было нечего. Главное сохранять в себе частицу Швейка.
   В Индийском океане на дне его есть гора имени Афанасия Никитина. Когда мы проходили вблизи горы, капитан спросил: какой из русских землепроходцев самый знаменитый? Я не нашелся что ответить. Самым знаменитым оказался Хабаров. Водка «Ерофеич» названа в его честь. Правда, это название перешло на водку уже со станции Ерофей Павлович. Есть такая на Дальнем Востоке.
   Примечание. После выхода книги «Среди мифов и рифов» я получил два письма на тему «Ерофеича». Первое от Льва Васильевича Успенского: "Написать Вам я придумал для того, чтобы Вы (если сочтете нужным) могли прищучить одну небольшую «блошенцию», которую я раньше, видимо, пропустил, а теперь вот поймал. У Вас сказано, что название «Ерофеич» «перешло на водку со станции Ерофей Павлович»... Этому можно было бы легко поверить, если бы не два обстоятельства. Станция наименована «Ерофеем Павловичем» при строительстве Великой Транссибирской магистрали, т.е. между 1894-м и 1897-м годом. «Ерофеич» же, в смысле «напиток», «настойка», фигурирует уже в 1-м издании словаря Владимира Ивановича Даля, которое вышло в 1864 – 66 годах, т.е. ровно за 30 лет до появления станции с таким названием.
   Откуда же оно взялось?
   Языковеды установили, что водка настаивается на травке «Ерофей» – hypericum perforatum, которая иначе именуется «зверобой». Данные о том, что «трава Ерофей» есть именно «хиперикум перфоратум», можете получить у того же В. И. Даля, а вот что она есть одновременно и «зверобой», это я вычитал в справочнике «Федченко и Флёров, Флора Европейской России, С.-Петербург, издание А. Ф. Девриена, 1910».
   Ваши «Мифы и рифы» – не пособие для топонимистов, равно как и не справочная книга для производителей крепких напитков. Отсюда – вывод: тем, что я Вам сообщаю, Вы имеете полнейшую возможность пренебречь, в полной уверенности, что я на Вас за это не надуюсь. Но вот одно уже чисто словесное добавление к сказанному. Ведь все-таки, если бы водку решили назвать по станции, то ее надо было бы окрестить не «Ерофеичем», а скорее «Павловичем». А? Как Вам кажется?
   Пишу все сие «на деревню – дедушке», потому что представления не имею, где Вы сейчас и кому целуете пальцы, перефразируя Вертинского..."
   Лев Васильевич Успенский – первый живой писатель, которого я видел в жизни, ибо принес ему на трясущихся ногах свои первые три рассказа в 1954 году на Красную (бывшую Галерную) улицу. Он жил в одном доме с одноклассницей брата, знал ее с детства, и этот факт я использовал для проникновения в литературу с черного хода. За рассказы Лев Васильевич дал мне такую же благожелательную, деликатнейшую, но взбучку.
   Сейчас низко склоняю голову перед его навечно светлой памятью.
   Второе письмо: «Настойка „Ерофеич“ была известна уже в 18 веке, название она получила по отчеству своего составителя, некоего фельдшера, который был в большой моде в середине 18 века. Сей фельдшер внес свой вклад в русскую историю еще и тем, что светлейший князь Г. Потемкин, поставив на больной глаз припарку, составленную по рецепту Ерофеича, на оный глаз окривел, что привело к заметному падению популярности эскулапа. Подробности жизни Ерофеича излагаются в нескольких мемуарах, опубликованных в „Русской старине“ в 70-х гг. прошлого века. С глубоким уважением. Извините за почерк. Мне, как физику-теоретику, чистописание, как и правописание, всегда давалось с трудом. Л.Э.Рикенглаз».
   РДО: «На борту румынского судна больной требуется медицинская помощь. Ш.04°05'ю. Д.75°15'вост.»
   Далеко.
   Ночами ливни. Молнии каждые две-три минуты. И грома нет. «И бросить то слово на ветер, чтоб ветер унес его вдаль...»
   Ветер уносит вдаль громы. Остаются беззвучные ослепительные зигзаги в половину горизонта. Течет через переговорную трубу с пеленгаторного мостика. Течет за обшивкой переборки в рубке. Коротит электропроводку. Экран радара – сплошное зеленое пятно. Никакой пользы от радиолокации в тропический ливень. Не видны и собственные ходовые огни. Вода шумит, как танки на Курской дуге.
   В такие океанские грозы и появились на белый свет «Летучие Голландцы», морские змеи и прочая чертовщина. Всю вахту так напряженно таращишь глаза, что начинает мерещиться нечто и впереди, и позади, и по бокам.
   Все это градусах в семи-пяти от экватора.
   А на самом экваторе в Индийском океане стоят странные безветренные дожди. Они выпадают из низких туч ровными отдельными колоннами. Штук десять – пятнадцать дождевых перламутровых колонн стоят по кругу горизонта и как будто думают свое, неподвижные и бесшумные. И мы идем между этих колонн, как в огромном планетарном зале, как в огромном католическом соборе, под сводами туч. Солнце не просвечивает, теней от дождевых колонн нет. Призрачно. Штиль мертвый. Вода – расплавленный, без морщинки свинец. И из этой ровной густой воды каждый раз неожиданно вырываются летающие рыбки и веерами уносятся от судна. Приводняясь, они несколько раз задевают хвостом воду, и на ней остаются «блинчики», как от умело пущенной рикошетом плоской гальки. Душное тепло. И очень тихо.
   Да, гениальный архитектор строил мира здание.
   Ночью мощная луна освещает контуры туч, глубины туч кромешно черны, колонны дождей тоже черны, но иногда между ними струит от луны ослепительная дорожка. Штиль над океаном продолжает оставаться мертвым. В небесах идет жизнь. Края туч меняют очертания. Мощные кучевые облака вздымаются на огромную высоту. Вокруг лика луны прозрачной шалью заворачиваются слоистые облачка, а может – перистые. Все, что только может придумать небо, есть на экваторе ночью.
   Записав вахтенный журнал, пятнадцать минут пятого я иду купаться. На палубах темно. Сон витает вокруг. Над бассейном легкий ветерок от движения судна. Раздеваюсь догола. Посвечиваю фонариком на скобы трапа. Черная вода чуть покачивается среди смутно белеющего кафеля стенок. Медленно спускаюсь в воду. Плюс тридцать, но вода сразу осторожно и ласково освежает. Полная тишина. Лежу на спине посредине бассейна.
   Надо мной закрученные штопоры антенн радиотелефонной связи с космонавтами. За ними освещенные луной клубящиеся края туч и сама луна, по которой уже ходили люди. Вода в бассейне, и я вместе с ней, чуть колышется и подрагивает в такт машинам. Неподвижно стоят над Индийским океаном дождевые колонны. Вдруг восторг наполняет уставшую душу. Затем мысль, что впереди ждет отварная картошка с колбасой и уютная койка, заменяет божественный восторг на земное блаженство. На несколько минут я превращаюсь в дельфина – плюхаюсь, кувыркаюсь, толкаюсь руками и ногами от стенок бассейна. Горько-соленая вода щиплет кожу и не дает нырнуть.
   Одеваясь, думаю о том, что это очень длинный рейс, это тяжелый рейс, это черт знает какой рейс, но будь я проклят, если забуду ночи среди молчаливых дождей в Индийском океане.
   Румыны передали, что их больной умер и они просят теперь никого не беспокоиться. Зато шведы передали, что потерянный ими пятнадцать часов назад человек найден. Все это время он продержался на черепахе. Почему она не нырнула, чтобы освободиться от лишнего груза? На месте шведа я больше никогда не стал бы есть черепаховый суп и выкапывать из теплого песка здешних островов теннисные мячики ее яиц.
   Не знаю в литературе морского пейзажа, равного по художественности земным. Или фотографичность, или очеловечение моря. Схожесть описаний у самых разных писателей и великолепная забываемость прочитанных описаний, в которых обычно столько же святой правды, сколько и святой лжи. Это касается открытого моря. Прибрежный пейзаж выручил многих писателей. Он удается великолепно.
   Давно известно, что любое описание природы имеет смысл только тогда, когда человек наблюдал ее ранее со специальной, утилитарной целью, а не «вообще». Просто наблюдать пейзаж с целью описать – значит неминуемо родить мертвого ребенка. Бесконечность деталей природы и ее состояний вынуждает к отбору. Отбор обусловлен целью. Известно, что многие хорошие писатели охотились. Охотник идет по следу. И читатель идет за ним. Известно, что писатели-феодалы остались в описаниях пейзажа непревзойденными. Они были помещиками, смотрели на землю глазами хозяина. Когда Толстой пахал или косил, он не только опрощался. Он даже бессознательно отбирал из пейзажа только то, что видит косец и что ему важно, – от степени влажности травяного стебля до угрозы подходящей тучи.
   Прогулка отличная вещь, но бесплодная на девяносто девять процентов. Прогулка может родить в поэте напевы, а напевы родят стихотворение. Но проза штука более тягостная. Она, как заметил Моруа, не дает возможности выдавать напевы за мысли.
   Экзюпери написал небо как никто, потому что летел сквозь него на самолете. Он знал цену атмосферному давлению, суточному ходу ветра, температуре подстилающей поверхности. Точка росы, заря утренняя и вечерняя, заоблачное сияние солнца, окраска звезд, форма небесного свода, венцы, мерцания звезд, радуга, продолжительность сумерек, слышимость звука в атмосфере – вот из чего складывается пейзаж для того, чья работа – движение вокруг планеты. Но всегда кажется, что писать о таких вещах утомительно для читателя, если он не студент гидрометеоинститута.
   Утром 27 августа открылась Суматра при сером дождливом небе, в зените которого просвечивало беспощадное солнце.
   Вышли на островок Брёз, подвернули в Бенгальский проливчик к острову Рондо. Близко свисали над прибоем пальмы и всякие лианы, именно так свисали, как в мечтах всех мальчишек мира. Хотя... Что я знаю о мечтах сегодняшних мальчишек?
   Вот и Андаманское море, вход в Малаккский пролив. Мангры на берегу Суматры, их бледные стволы. Розовые бунгало в бухте Вэ и белые восклицательные знаки створных знаков. Пенные полосы сулоя среди штилевой воды, прибойный шум сулойных волн и та штурманская тревога, которая всегда появляется, когда пересекаешь полосу возмущенной воды, стремление еще и еще определиться – не на рифах ли шумит вода?
   Индонезия – далекая страна, окутанная дымкой неясной песни, залитая ныне кровью и жуткая, ибо нежность Азии, очевидно, обманчива, как отражение цветка в стальном клинке. Морями теплыми омытая, лесами древними покрытая, влекущая моряка в полуденные края напевами прекрасных песен...
   Пролетел индонезийский военный самолет, размалеванный жуткими драконами. Заложил вокруг несколько слишком, пожалуй, близких виражей. Наши космические антенны вызывают любопытство вояк планеты. И не только вояк. Со встречных судов белоснежные штурмана обязательно тянут к глазам бинокли.
   Раньше жаргонное название корабля «коробка» как-то саднило налетом пижонства. А теперь я понял, что иногда судно надо ощущать обыкновенной большой железной коробкой, а себя сидящим в этой коробке, потому что все именно так и есть, и это можно не только понять, но и ощутить, и я ощутил. А ощутив, лег на диван, задрал ноющие ноги на стенку каюты и принялся за «Улицу Ангела» Пристли. Он объяснил мне, что чувство юмора и дух терпимости – величайшие ценности в нашем железном мире; что модные в послевоенные времена разговорчики о «третьей силе» – чепуха. И по праву третьей силой можно счесть лишь чувство юмора, дух терпимости и либеральную гуманность, самое себя не принимающую всерьез... Все это, конечно, прекрасно, но ведет прямым курсом к отказу от борьбы со злом и тупостью. И как вылезать из этого переплета, мистер Пристли? И не кажется ли вам, сэр, что пропасть между интересной мыслью и мудростью не менее глубока, нежели пропасть между мудрой мыслью и мудрым поступком?
   Тридцатого августа утром снялись с дрейфа. Выходили опять к Суматре на мыс Алмазный. Возле мыса впадает в Малаккский пролив речка Джамбо-Але, маленькая, типа нашей Фонтанки. Она заросла тропическим лесом и малоприметна. По Алмазному мысу проходит железная дорога – судя по карте. И я рассчитывал взять до мыса хорошую дистанцию радаром: прибрежные железные дороги обычно увеличивают четкость берегового контура на экране. Но мыс долго не давался, путался с горой Агам-Агам и Дама-Тутонг.

Мадам Мигни

   Первым запахом Львиного города оказался запах нефти, а не бананов или лимонов.
   С карантинного рейда перешли мы к причалу нефтебазы на острове Букум. Эмблемы «Шелл» – оранжевые раковины – распластывались и на огромных нефтебаках, и на колпаках фонарей. Везде были раковины. «Шелл» начинала со сбора морских диковин в Южном океане и сохранила о прошлом бизнесе добрую память.
   За выкрашенными серебрином нефтяными емкостями торчали горы, заросшие джунглями. Из общего месива тропических зарослей вырывались на фоне белого от зноя неба отдельные пальмы.
   Солнце жарило прямо в плешь. И от всего вокруг воняло горячей нефтью. И от островков, над курчавой зеленью которых виднелись пагодные крыши; и от воды, неподвижной и жирной; и от деревянных сампанов, в которые грузили железные бочки с горючим; и от касок малайцев – служащих «Шелл». Вполне может быть, что были они и не малайцы, а японцы или китайцы.
   Швартовались тяжело и нудно. Надо было встать так, чтобы штуцер приема топлива был точно перед штуцером на причале, а удобных палов для кормового шпринга не находилось. И стыковались мы больше часа.
   Сперва порвался кормовой продольный швартов. Малайцы на боте завели его вторично, но при подаче с бота на стенку упустили и утопили. Мы выбрали его на борт в третий раз. И вся грязь со дна сингапурской нефтебазы украсила ют. Потом лопнули шпринг и терпение капитана. Но родной фольклор звучал в тропическом зное как-то неубедительно, не зажигал нас азартом, не вносил в наши мозги ясности. Старпом на баке тащил теплоход шпилем в свою сторону, а я на юте кормовой лебедкой – в свою. Разорвать «Невель» пополам нам не удавалось, но швартовые рвались исправно. Когда рвется стальной трос, из него иногда вылетают искры. Коричневый лоцман, в ослепительно белой форме, с суперсовременным радиопередатчиком на груди, иногда кукарекал. Коричневый полицейский в серо-стальной форме судорожно сжимал левой рукой револьвер, торчащий рукояткой вперед из открытой кобуры, а правой рукой стискивал висящую на боку в ажурном симпатичном чехле черную резиновую дубинку. Морской агент-китаец на причале тискал и даже иногда подбрасывал в воздух шикарный никелированный портфель с документами. Малайцы, короче говоря, волновались. Но все закончилось благополучно. Мы состыковались с нефтепричалом, гигантские шланги вздрогнули от натиска насосов, и сингапурский соляр ринулся в наши отощавшие танки, а сингапурские доллары – в наши карманы.
   Красивые деньги в Львином городе. Дружба здесь царит и мир, если верить деньгам. Две коричневые и две белые руки переплетены в четырехугольник – как для переноски раненых. Союз навеки. И нежные, изящные цветы вокруг союза.
   На остров Букум я не попал. Администрация «Шелл» выдала мало пропусков для прохода через свою территорию. Мне пропуск не достался. Я не стал переживать, потому что со швартовками и вахтами спал за сутки часов пять, устал.
   К вечеру семь малайцев на семи велосипедах приехали на причал и закинули лески в щель между бортом и стенкой. На конце лески хитрый рычажок-поводок и бутафорский синтетический червяк. Семь малайцев под окном моей каюты каждые тридцать секунд выдергивали из воды сквозь толстую нефтяную пленку серых рыбок, маленьких, в половину ладони.
   Позади малайцев сидела на причале дымчатая, тощая, с отрубленным хвостом кошка. Малайцы время от времени кидали ей рыбку. И она сжирала рыбок живьем и без остатка. Ее живот раздувался на глазах, в животе шевелились рыбки, но вид у кошки оставался голодный и несчастный.
   Я курил и ждал, когда тощая живоглотка лопнет.
   Она не лопнула. Пошатываясь, волоча брюхо по бетону причала, отправилась в джунгли. Малайцы за четверть часа набили пластиковые мешочки рыбой, повесили мешочки на рули велосипедов и укатили на остров Букум. А мы закончили приемку топлива и не без удовольствия покинули нефтебазу, чтобы подождать утра на якоре.
   В ноль часов я принял якорную вахту. Светила луна. В миле от судна серебрились под луной огромные емкости. Чернели островки. За седловиной ближайшего островка Блакинг-Мати ночные тучи несли на себе зарево огромного города львов. Мигали разными огнями буи и маяки, ограждающие бесчисленные рифы, островки и мели. На острове Букум над серебрящимися баками горел мощный оранжево-кровавый факел – там сжигали газ, вырывающийся из нагретой дневным солнцем нефти. И по черной воде через весь рейд тянулась оранжево-кровавая дорожка отражения. Она пересекалась с лунной.
   Ни ветерка. Ни всплеска воды под бортом.
   Самая спокойная вахта из всех возможных. Я лениво беседовал с Пристли. Я сообщил ему, что «Улица Ангела» – хороший роман, но мне он не ко времени, потому что это роман о побежденных.
   Пристли, как многие большие писатели, любя свой народ, показывает его в весьма неприглядном обличье. Мои собственные воспоминания о безобразной лондонской погрузке на «Челюскинец» вискозы и модельной обуви, а также воспоминание о чемпионском по уродству небоскребе в центре Лондона, на берегу прекрасной Темзы, рядом с парламентом – там «Шелл» соорудила одну из главных своих контор, – совпадают со многими высказываниями Пристли о повадках и вкусах англичан.
   Матрос отвлек меня от Пристли. На рейд входило судно. Это был большой танкер. Оранжевая раковина на трубе – опять «Шелл». Нам не было до него дела. Однако что-то не нравилось в ночном воздухе. Сгущение тишины, повисшей над головой, как бесшумный вертолет.
   Капля ударила в сталь палубы, другая задела мне ухо – как свинцовый шарик, такая тяжелая и злая. Я прыгнул под защиту рубки с крыла мостика великолепным прыжком матерого кенгуру. Загремело, завыло, заныло. В мгновение исчезли огни нефтебазы и оранжево-кровавый факел горящих газов. Все, что было с левого борта, исчезло в ливне. А с правого безмятежно продолжало переливаться разными огнями зарево над Сингапуром. Граница ливня проходила по нашей диаметральной плоскости. Молнии полыхали с пулеметной частотой. Ветра не было, и гром обрушивался с небес сплошным гулом. И самым неприятным было исчезновение подходящего танкера. Следовало послать матроса на бак, чтобы бить в колокол. Я кожей чувствовал, как совсем рядом ворочается в ливневой завесе стальная махина танкера. Он, вероятно, отдаст якорь, потому что никакой радар не поможет ему дойти до причала нефтебазы. Если танкер, отдавая якорь, навалит на нас, то обвинит в нарушении правил – «в условиях малой видимости не подавали звуковые сигналы „судно на якоре“». Надежда была на кратковременность здешних ливней, но все-таки я приказал матросу отправиться на бак и принять свинцовый душ. Матрос исчез в шипящем, синем от вспышек молний хаосе. Звука колокола я не услышал. Возможно, и сам матрос, лупя в медь и бронзу, не слышал ударов за шумом ливня. Но «поправка на прокурора» была взята. И сразу, по извечному закону подлости, ливень прекратился. Сквозь водяную мглу просветил оранжево-кровавый столб пламени на нефтебазе «Шелл» и палубные огни танкера в кабельтове от нас.
   Пока спал после ливневой вахты, перешли на городской рейд.
   На палубе зашумел базар. Добрая сотня малайцев, китайцев, японцев – хитрые рожи перекупщиков и спекулянтов. Их шустрые, откровенно вороватые сынки и внуки, оправляющиеся с борта в сверкающую воду, как гибралтарские обезьяны, ибо все двери на судне задраены. Горы, холмы и долины пестрого ширпотреба. Знаменитые «кожуха» – 12 местных долларов штука. На берегу они стоят 10. Зато сервис: вышел на палубу, ткнул пальцем в штабель – и покупка уже дома. Не таскаться по жаре, не мучиться сомнениями.
   Бюстгальтеры и карты с голенькими женщинами, безобразные кофты и замусоленные открытки, плавки и рулоны гипюра. Наконец-то я узнал, что это такое, – нечто вроде кружева нежных тонов, используется для нижних юбок.
   Китаец ткнул пальцем мне в седой висок, подмигнул и сказал: «Эй!.. Бери!.. Старый!.. Мадам Мигни!» Дело шло о японской открытке, на которой соблазнительная азиатка, если ее немного наклонить, подмигивает двусмысленным образом.
   Называется она в Сингапуре «Мадам Мигни». Русский глагол в устах местных торгашей превратился в имя собственное.
   Мадам Мигни мне понравилась, и открытку я купил. Приятно, что в любой момент молодая красивая азиатская женщина может подмигнуть тебе размалеванным глазом. Но почему китаец назвал меня «старый»? Второй причиной дурного настроения был Перепелкин. Он хотел отправить меня на берег с группой из пяти человек – весь наш пищеблок. Тащить пищеблок в посольство и на корпункт, куда я надеялся попасть, было невозможно. Потому на берег я не поехал, написал однокашнику объяснительную записку и для самоутверждения рисовал из окна каюты Сингапур акварелью. Далекие крыши пакгаузов, коробки небоскребных банков, серо-белый от зноя город, черно-зеленые клочья садов и парков, заставленный судами рейд, черные якорные цепи в зеленой воде...
   Нашими ближайшими соседями были: англичанин «Золотой океан», панамская «Королевская птичка» и француз «Наполеон». Я увековечил их на оборотной стороне навигационной карты залива Нотр-Дам Ньюфаундленд. Все на этом свете связывается самыми фантастическими связями.
   Например, я, петух и огурец происходим из здешних мест. Здесь, в Южной Азии, по мнению ученых, прапрародина людей, домашней птицы и огурцов. Отсюда мы, петухи и огурцы растеклись по всей планете. Здесь люди бродили еще до того, как Прометей подарил нашим предкам первую зажигалку. Здесь ученые ищут ответ на коварный вопрос: от одной обезьяны произошли мы все или от разных обезьян, появившихся в разных концах света? И если от разных, то кто дирижировал их появлением? Почему миллионы обезьян одновременно встали на задние лапы и начали трудиться передними лапами, превращая себя таким путем в человеческие личности, – вот вопрос, рядом с которым гамлетовский – детский лепет. Обо всем этом хорошо думается, когда ты пытаешься протиснуть свой вельбот сквозь муравейник других вельботов, сампанов, джонок, катеров, шаланд у таможенного причала внутренней гавани Сингапура. Здесь, в колыбели человечества, невероятное количество рас, людских типов, оттенков кожи, языков и народов. Трудно сохранить хладнокровие среди кишения, верчения, криков, запахов, белых и черных зубов, плоских и острых носов, честных и бандитских глаз, бород, треска сталкивающихся бортов... Шаланды, разрисованные с носа и кормы жуткими масками: тут и акулы, и ромбы, и звезды, и разноцветные полоски на бортах и флагах – символика, которую придумали бывшие обезьяны, чтобы различать друг друга по нациям и государственной принадлежности. А зачем символика и геральдика, если все мы от одной обезьяны? – вот какая мысль приходит в перегретую голову, когда крепко стукнешься в камни таможенного причала у склизких от водорослей ступеней лестницы и нахальные аборигены-оборванцы поднимут гвалт, пытаясь взять тебя «на глотку» за грубую швартовку, когда они начинают тыкать пальцами в твой флаг, в твой символ. А ты отправляешь их с прапрародины человечества по такому далекому адресу, что сам восхищаешься своим знанием лексики и географии.